– Я скажу! Что трудящемуся милиционеру духовный прогресс и перестройка личности!.. Вы, товарищ замполит, живете себе в своем трехкомнатном микрокоммунизме с ванной и телевизором, а я, как таракан, прогрессируй в своей казарме с женой и детенышем пятый год!.. А дежурил я на секретном складе, без окон, без вентиляции, за железными замками, как очумелая крыса. Падал в обморок через каждый час от нехватки воздуха и антисанитарной вони. Отнюхивался нашатырным спиртом. А потом говорят: Мушкетов опять на посту пьян. Где же справедливость, товарищ замполит? Вон и железный Феникс, – Мушкетов показывает на портрет Дзержинского на стене, – как осуждающе на нас смотрит!
– Да не Феникс, а Феликс. Сколько раз, Мушкетов, тебе повторять, – морщится за трибуной замполит Шептало.
Мушкетов продолжает:
– А в отпуск на родину слетал. Ползал с батькой в шахте на четвереньках, киркой шарахал, как при царе Горохе. Чуть не завалило. Подпоры – труха. И жрать нечего. Пер отсюда чемодан колбасы.
– Мушкетов, что ты мелешь не по теме, хватит дебатов, садись! – машет обеими руками замполит Шептало. – Кто следующие? Булатов! Только по существу вопроса. Что такое духовный прогресс твоей личности?
Булатов молчит. Потом шепчет: – Иди ты к Эдите Пьехе…
Взвод шумит. Ловейко сзади набрасывает на шею Булатову аркан (веревку для связывания преступников). Булатов, черкес, багровый, свирепеет:
– Убью!
Шептало обоих выгоняет из класса указкой, как мальчишек. Начинает за трибуной речь:
– Миленькие мои, теперь, когда весь народ вступил в новую фазу духовной жизни…
После политзанятий Чапура, подмигивая:
– Еще раз звонил твоей птичке. Дал адресок, где тебя с поличным застукать можно. У нее голосок дрожит: «Мне-то какое дело. Знать его не желаю!..» Чапура гогочет. Напевает: ландыши, ландыши, светлого мая привет…
У Быкова дергаются губы, сжимает кулаки, говорит:
– Тронешь Веру – тебе не жить. Я не шучу.
– Я тоже, – сразу мрачнеет Чапура, и, тряхнув головой, сдвигает козырь на брови. – Поразговаривай, – заключает он, – враз кончу. Пикнуть не успеешь.
Быков и Чапура выходят на улицу. Идут. У пивного ларька драка, дубасят друг друга кружками по зубам. Чапура подходит, орет:
– А ну, рассыпься! Бомжи, тунеядцы, пьяницы, ухогорлоносы!
Драка поворачивается к нему и застывает с поднятыми кружками в руках. Подъезжает фургон медвытрезвителя, и двое дюжих сержантов с помощью Чапуры и Быкова швыряют грязных уродин в фургон, как собак.
– На мыло их! – говорит Чапура.
– Орлы! – взывает Тищенко, – все на собрание!
Усаживаются в зале в ряды малиновых кресел. Там уже весь батальон. На возвышающейся сцене широкий стол, покрытый кумачом. Слева, у стены, большой белый Ленин из гипса. На противоположной стене метровый портрет Дзержинского в золотой рамке. За столом на стульях сидит президиум. В центре стола, под яркой люстрой, полковник Кучумов, постукивает карандашиком по графину с водой. К полковнику склонился майор Курков, говорит, морща лоб. Слева замполит Шептало с большим морковным карандашом. Справа шу-шу-каются партсекретарь Севрюгин и комсомольский вожак сержант Шибанов. За трибуну встает сам полковник Кучумов с бумажной кипой, кладет листы перед собой. Поднимает руку, кричит в зал:
– Тихо!
Надевает очки, начинает говорить громким командным голосом, взглядывая через очки на бумагу перед ним:
– Товарищи! Исторический октябрь, говоря глобально, потряс судьбы мировых народов. С какими же итогами труда, товарищи, мы грядем к большому революционному юбилею?..
Лиц, в стадии алкогольного опьянения, оскорбляющего общественную нравственность, честь и достоинство советских граждан, нами в этом году сдано в медвытрезвители города в полтора раза больше, чем в прошлом году.
Лиц, совершивших спекуляции и другие мелкие нарушения и преступления закона, нами сдано, товарищи, только в два раза больше по сравнению с прежним годом.
А вот лиц, совершивших хищения, хулиганство, грабеж, разбой, убийства и другие тяжкие уголовные преступления закона, этих лиц, товарищи, – и полковник Кучумов вдохновенно повышает голос, – нами в этом году сдано соответствующим службам в целых три раза больше, чем в прошлом году! Явный рост производительности труда, товарищи! Сами видите, какие у нас замечательные показатели. Но в то время, когда указы партии и правительства настраивают советских людей, говоря глобально, на повышенный режим трудовой жизни… – полковник Кучумов снял очки, строго посмотрел в зал. Зал тих. В задних рядах просыпается сержант Цыпочка. Кучумов, выдержав многозначительную паузу, продолжает:
– …некоторые наши бойцы позволяют себе злостные нарушения дисциплины и вообще, вытворяют черт-те что. Таких артистов еще поискать! Таланты! Самородки! Не батальон, а балаган. А ведь мы с вами, товарищи, должны день и ночь думать о поголовной дисциплине в наших рядах. Железный Феликс нас бы сегодня по головке не погладил. – Кучумов пугливо взглядывает на суровый профиль Дзержинского на стене. – В этом году девять милиционеров батальона утратили удостоверения своей личности. Это Железкин, Чубарь, Цыпочка… Сержант Цыпочка, встать! Объясните нам, уважаемый сержант Цыпочка, при каких чрезвычайных обстоятельствах вы лишились удостоверения вашей драгоценной личности? Пожалуйста, сержант Цыпочка, мы все вас убедительно просим. Может быть, у вас произошла схватка с лютым рецидивистом, он-то и порвал в борьбе с вами ваше несчастное удостоверение? А?
Цыпочка переминается, хмуро смотрит в окно.
– Так что же вы, товарищ Цыпочка, молчите? А?
Цыпочка мямлит:
– Я же говорил…
– Ну, ну, дальше, Цыпочка, вылупляйтесь поскорей!..
– Ну, я же вам уже говорил, – бормочет Цыпочка.
– Да вы не мне, вы к товарищам-то повернитесь, им поведайте!
– Ну, в отпуске был, у матки с батькой, – неохотно объясняет Цыпочка, – показать попросили, никогда не видали еще, говорят, что за штука. А тут ихняя корова, думала – конфета, ну и слямзила из рук, жует, тварь такая, челюстями ворочает, как комбайн. Ну, что сделаешь с ней, с животным! Приучил братан конфеты жрать.
В зале смех, гримасы, ехидно зовут: цып, цып, цып, и конфетку!
– Тихо! – поднимает руку Кучумов. – Таким не место в органах милиции. Наши ряды, говоря глобально, должны быть безукоризненны. Таких из наших рядов надо вышибать железной метлой! На первый раз, Цыпочка, объявляю вам трое суток гауптвахты, – обратился полковник к поникшему сержанту. – А, вообще, выбить бы вам удостоверение на вашем лбу вместо клейма, чтобы до гроба не потеряли!
Пролетело еще восемь дней, точно пистолет разрядил обойму, выпалил все свои восемь пуль. Каждый день – дежурство.
Ночью вчетвером – Быков, Ловейко, Схватик и Булатов – на Витебском вокзале. Особое задание, рейд. Ловили беглецов-психов из спецбольницы. Шарили фонариками в темноте по шпалам, осматривали товарники, запасные пути, разбитые вагоны. Утром нашли в заброшенном вагоне Лупенко. Оброс щетиной, как железом, загнанная крыса с красными злыми глазками. Связали. Пинали сапогами за Витю Цветкова. Чуть не забили до смерти.
Теперь история с убийством Цветкова известна полностью. Дело было так. Лупенко под проливным дождем на безлюдной улице с невзрачными домами еще времен Достоевского свернул в подворотню с тусклой лампой и во дворе толкнул дверь парадной, справа. Спустился по ступеням в подвал, остановился перед мрачной железной дверью с глазком и несколько раз подряд, с ожесточением нажал кнопку звонка. Плащ Лупенко от влаги дождя потемнел и набух, с козырька скатывались капли, усы были унизаны брызгами.
Лупенко услышал, как за дверью гремел ключом постовой милиционер, дожидавшийся смены. Мощная дверь со скрежетом отворилась, за ней, через шаг, была распахнута вторая железная дверь, а за той дверью была еще и стальная решетка, которая закрывалась на засов. Дальше виднелся длинный узкий коридор с осыпающейся известкой стен и темными потеками на них. От коридора в обе стороны шли лабиринтом разветвления. Электрический свет пыльных плафонов был желто-тускл, пахло подвальной затхлостью, несло хлоркой из туалета. Тщательно осмотрев двери помещений, проверив замки и пломбы, Лупенко принял смену, позвонил дежурному по батальону, проводил предшественника наружу, и закрыл, лязгая ключом, одну дверь за другой. Затем Лупенко вернулся к своему столу с телефоном и лампой. Шумела, переливаясь с журчащими звуками из неисправного бачка в унитаз вода. Больше ничего не могло услышать даже самое чуткое ухо.
Но Лупенко вздрогнул, вытянутое лицо, настороженный взгляд. Оглянулся в коридор. Затем лихорадочно расстегнул кобуру, достал пистолет, передернул затвор и с пистолетом в руке, крадучись, бесшумными шагами двинулся еще раз осматривать все бесконечные закоулки этого помещения, запутанного, как лабиринт, со стальными дверями в замках и пломбах.
Нет, ничего подозрительного Лупенко не обнаружил. Тогда он снова вернулся в центральный коридор, к своему столу, засунул пистолет обратно в кобуру, плюхнулся в кресло, вытянул ноги в сапогах и развернул газету.
Через какое-то время снаружи раздался оглушительный звонок. Лупенко вскочил с кресла, как пружина. Он быстро сунул газету в ящик стола и устремился открывать двери, поправляя на ходу галстук и фуражку.
У последней двери Лупенко поднял веко глазка и внимательно осмотрел человека снаружи, хотя он и был ему хорошо знаком. Уменьшенный фокусом линзы, стоял там командир отделения старшина Цветков, и усы его браво торчали стрелками, как у жука.
– Открывай, лютики-незабудки! Разглядывает, как в театре. Ослеп, что ли? – шумел Цветков, и, ввалясь, наконец, в помещение, внес запах дождя и сырой одежды.
Цветков был ветеран милиции, старшина, прослужил почти двадцать пять лет. К Новому году можно было и собирать документы на пенсию. Но это был мужчина в расцвете сорока пяти лет, крепкий телом, с бычьей шеей, с круглой головой в жестких черных волосах. Его лицо сияло солнечной добродушнейшей улыбкой до ушей, показывая широкие, замечательной белизны зубы. Это был еще тот цветок! Чертополох! Кактус! Цветков гремел:
– Лютики-незабудки! Что ты все молчишь? Отвечай, как ты докочевал до такой жизни?..
Потом Цветков, наверное, стал рассказывать Лупенко, смущенному таким напором энергии и веселья, самые смачные последние анекдоты, и сам же раскатисто гоготал, массивно рассевшись в кресле и упираясь ручищами в колени. А Лупенко стоял перед ним и косо, вежливо улыбался.
Тут опять до слуха Лупенко раздался какой-то странный подозрительный звук, как будто кто-то с тихим ржавым скрипом открывает дверь где-то изнутри запломбированного помещения за поворотом коридора.
Лупенко опять выхватил из кобуры пистолет, который был уже на боевом взводе, судорожно двинулся вдоль стенки на полусогнутых ногах, устремив настороженный заледеневший взгляд в одну точку.
Цветков крикнул ему вслед:
– Ты что, совсем сдурел? Во шибанутый! Тебе бы только мышей стрелять!
Лупенко снова какое-то время, крадучись, обыскивал путаницу коридоров.
Когда же он, опять ничего не обнаружив, возвращался, прислушиваясь к каждому шороху, вдруг тихо скрипнула дверь позади него, Лупенко быстро обернулся, и пистолет выстрелил…
Человек застонал, захрипел:
– Ах, ты, лютики-незабудки… – и опустился в распахнутых дверях туалета. Это был командир отделения Цветков.
«…Наконец-то можно и отдохнуть, отоспаться» – вздыхает Быков, – «домой, теперь уж домой». От Исакия шел к Неве, к Всаднику.
Выскочил лейтенант ГАИ в фосфоресцирующих манжетах, вращает колесом дубину-зебру, гонит автомобили по сторонам, как тучу стальных мух, туда-сюда, да хоть в воду, хоть на луну, к чертовой матери! Освободить дорогу!
В сумерках от Невы показался красный бисер, поворачивают у Всадника. Шарахнули фары, крутится на передовом милицейском газике, как бешеный, синий фонарь. Мчатся мотоциклисты-охранники в кожах, головы-яйца с гербами. Проносится стая черных шелестящих машин, за стеклами толстогубые профили эфиопов.
Быков идет по бульвару Профсоюзов. Остановился трамвай, распахнулись створки, вывалился Алкоголь Горыныч, в грязи, в блевотине, лоб раздрызгай. Мытариться еще с этим сокровищем! Прислонил к стене. Патруль подберет.
Катится Быков в ночном безлюдном трамвае. Мимо Никольского собора, Крюкова канала. Старый-старый Петербург. Очень старый. Смотрит на скучные, плывущие в темноте дома, на мерцающую ухмылку воды. Лампочка-одуванчик в подворотне. Тусклые окна. Неожиданный на мгновенье просвет неба между фасадами, страшный, как в иной мир. «Где это я? – думает Быков. – Этот кусок города брошен на съеденье псам!» Кроваво-кирпичное здание с содранной кожей. Железный еж у машины-чистильщика, как усы у Чапуры. Быков не выдерживает, кричит:
– Как называется этот город? На Л или на С?
Быков у себя в комнате. Смотрит в окно, огромный черный квадрат. А на стене постукивают часы, шагают на месте, как солдат с усами.
Вошел Чапура с милицейской кокардой на лбу.
– Эй, Быков, хочешь бабу? Смотри! – Чапура показал из штанин с малиновым кантом – Веру!..
– А ты не убежишь с моей у-тю-тю девочкой? – стал издеваться Чапура. – А вот я тебя прикую. – Снял пояс и прикрутил Быкова к батарее.
Быков орет:
– Чапура, отпусти! Зверь! Никуда я не убегу!..
А Чапура только гогочет.
Ничего нет. Темно. Хоть в глаза выстрели. Только звон и блеск на окне и потолке – трамвай. В зеркальном сапоге отразился негр. Порядок! Шагай сапог за порог! Цветочки на обоях лилово скучайте!
На Невском однообразие. Глаза и колеса.
Лучи-усы. «Рыба». Пролетают автобусы. Погасло К, горят АССЫ. Потом гаснет А.
Фонари, фонари. Рация о чем-то шумит-кричит. В пистолете спят восемь медных ос. Надо ночью охранять МЕДНОГО ВСАДНИКА на скале. Быков озирается, слушает: шумит роща, растет мерный плеск и звон, дробь барабана, и вдруг рядом ослепительно запела армейская труба. Шумя, шинелями бурого цвета, и звеня сапогами с железками, поблескивая зыбким тростником карабинов, марширует рота солдат-юнцов на Дворцовую площадь. Скоро праздник, парад, Великий Октябрь.
Номер на личном пистолете Быкова 1703. А надо ночью охранять Петра с конем на скале. Провались он в болото!.. Растет ветер. Ураганные порывы. В дрожащих фонарях блестит Петр, как сон. На нем позеленелый медный мундир. Как генерал. Голова в лаврах. Гроздь фонарей затряслась, зазвенела, фуражку Быкова унесло в Неву. Гранитный утес дрогнул, и над квадратнозубым конем тихонько шевельнулся Петр. Смотрит орлиным взором. Владыка! Не оторваться от его тусклого взора, прикованы глаза… А Нева взбухает, волны плещут пеной. Солдат, стреляй! Идет вода! Взлетела из рук Быкова птица-пистолет, блеснул вороненый клюв, лопнул огонь, вскрикнул выстрел над Невой яркой звездою…
И над утесами домов во сне летит выстрел на воле – такая развеселая звезда. А над городом медный гигант с перстом, и под ним у скалы солдатик со стиснутым в руке пистолетом.
Идет, идет Быков ночью. Свист ветра, мрак. Толстая баба обхватила фонарный столб, матерится по-черному, зовет: – Эй, сперматозоид в лампасах, проводи под ручку. Я за углом живу. Что вылупился? Нравлюсь? Смотри-ка – врезался с первого взгляда!
Быков видит: ну и бочка, рожа какая-то пористая, губищи, как раздавленные помидоры, ноги-бутыли, задница в грязи. Женщина! Зацепил, тащит, шатается, лужи свинские, нефтяные, ветер посвистывает в водопроводных трубах.
Зашли в дом. – Хочешь, – говорит, – отблагодарю. Только тут. В квартире – ни-ни. Муж.
Ну, и отфанфарил же ее Быков. Прямо тут, на лестнице. За все! За Веру, за Надежду, за Любовь!
Дом трясся всеми этажами, как землетрясение.
– Ну, ты и зверь! Б-б-бы-ык!
Видит Быков, укладывают сослуживцы его в гроб, все при параде, с мрачными мордами, фуражки в руках. Скрестили Быкову руки на груди, кладут сверху гробовую крышку. А она никак не ставится, что-то мешает. Смотрит Быков: а это его мужское достоинство стоит столбом, живей живого, как ни в чем не бывало. Стыд и срам. Как же хоронить?
– А вот мы его сейчас малость подкорнаем, крышка и ляжет, как миленькая, – говорит Чапура и вытаскивает откуда-то из-за спины топор.
Ночь. Нева. Крепнет ветер. Вздувается вода, хлещет брызгами о гранит. Чудовища флота с цифрами на боку, разукрашенные флагами и гирляндами горящих лампочек, растопыренные пушками, покачиваются на волнах. Скоро великий праздник советской страны, большая революционная годовщина. Совсем скоро.
Тоска. Купил Быков бутылку. Пошел к соседям. В комнате табачный дым, сапоги. В карты режутся. Чьи-то босые ноги на кровати. Чапура уже там, пьет из горла бутылку «Бычья кровь».
Быков ревет:
– А, так ты кровь мою попиваешь! Смирно! Равняйсь! Сволочи, паразиты, пьяницы, подонки, сброд!.. Я вас, лягавых, на уши поставлю!..
Чапура спокойно допил бутылку и пошел на Быкова. Началась свалка.
Что-то Быков совсем заскучал. «Если быть – то уж быть. Первым. Вот если бы я стал, как Гагарин, – первый космонавт на планете, – думает Быков. – Вот это жизнь! Космическая! Свобода! Молодая веселая кровь. С пылу, с жару. Ошеломлять башку и сшибать с копыт… А закон стоит у ворот, чурбан в каске, с гербом на лбу, с автоматом. Кто его тут поставил, у зоны запрета для слабонервных? Начитался, сволочь, слюней, теперь рассуждаешь. Освободиться бы от всего, от всего!.. Нет, до чего ж скучно, – думает Быков, – куда ни сунься – морды, морды… Нет уж, – думает Быков, – я свои сапоги ни на что не променяю. Ни на какого Моцарта и Сальери. Плевать мне на них с Исаакиевского собора. Гады. Хоть бы раз дали путевочку в Париж. Что я, не человек? Я тоже хочу попутешествовать по всяким там заграницам… Вот сидела бы у меня на плечах генеральская звезда! Нет, лучше – министр внутренних дел».
Видит Быков самого себя в широких брюках с лампасом. А над ним ослепительными буквами лозунг:
Путевки в Париж – каждому советскому милиционеру!
Чапура полирует щеткой сапог, напевая свою любимую песенку: ландыши, ландыши, светлого мая привет.
Щурит выпуклый желтый глаз, говорит:
– Быков, ты ведь свое получил. Полакомился девочкой, дай и другому. Что выкобениваешься? А все потому, что ты такой жадный.
– Ах ты, гад, змей! – вскрикивает Быков, машет пистолетом. – Убью!
Чапура с усмешкой пожимает широкими плечами.
Выстрел. Чапура и не дрогнул. Знай себе ухмыляется.
Быков стреляет и стреляет. Патроны кончились. Что делать? Стал доставать из кобуры запасную обойму. Где же она?.. А все зубы у него изо рта так и посыпались. Подставил ладонь – а это, оказывается, патроны, целая пригоршня.
– Вот тебе и запасная обойма, – говорит, подходя, Чапура, и бьет Быкова сапогом в пах, потом в поддых.
Быков охает, приседает, хрипит с разинутым ртом.
Чапура наваливается, жмет его коленом к полу, душит матерыми лапищами, ломая горло.
В мозгу Быкова взрываются и высоко возносятся, как фейерверк, большие кроваво-веселые звезды. Все выше и выше. Дух захватывает. Праздничный салют…
Потом все тухнет.
Улица Шкапина, мрак, дождь. Ветер, внезапно набрасываясь, ударяет сбоку. Хорошо что – ватник. Ничего святого у этой погоды. И фонари трясутся в мутных свинцовых ореолах. Октябрь.
Нагнув незащищенную голову, преодолеваю пространство. Только бы старуха не закрыла пивной ларек. Впереди освещения больше, трамвай лязгает. По Обводному каналу косит дождик.
Ларек уже близко. Облизываю пересохшие губы. Какой-то темный тип загородил дорогу:
– Эй, мужик, дай рубль!
– Нету. Одна мелочь.
– Ну три рубля дай. Пять дай. Десять! – уже орет обезумевшим голосом, наступая на меня, уголовный верзила.
– Да нет ничего. Честное слово. Вот только двадцать копеек на кружку пива.
– А ты, оказывается, крепкий мужик, – удовлетворяется тот. – Ну, хоть хлебнуть оставишь.
У ларька стоит суровая мужская очередь. Стоит молча, вперив взгляд в заветное окошко, где толстые, как боровы, пальцы старухи брызжут водой, омывая кружку, поворачивают кран, и выращивают снежную вершину.
Впрочем, я обнаруживаю, что не только мужчины составляют общество пивного ларька. Две, которых для краткости лучше бы назвать на «б», находятся в сторонке и уже хлебают из кружек, размазывая помаду. В отличие от мужчин эти достаточно разговорчивы. Они вскрикивают и производят резкие жесты, обсуждая свои приключения. Особенно оживлена та, что выделяется весьма объемными формами и мясистой лицевой частью. Она держит кружку, изящно оттопырив похожий на сардельку мизинец. По ее плащу на живот стекает струйка пива. Кулаком другой руки она тычет в чахлую грудь подруги и закатывается хриплым хохотом.
Бледный юнец в кожаной кепке непринужденно предлагает:
– Идем со мной, что ли. Не пожалеешь.
Та пихает подругу в бок и гогочет:
– Слыхала, а?.. Да что я с тобой делать буду? У тебя еще пистолетик не вырос!
Наконец и я получаю свое облако пены. Мрачный верзила держится около меня, хоть и отвернул голову, безучастно взирая в мировое пространство.
Я ему оставляю почти половину. Он важно принимает кружку, не спеша делает пробный глоток, и потом замирает с задумчивостью дегустатора, чмокая губами.
Я уже собираюсь двигать в свою котельную, но замечаю, что накопившаяся очередь шумит и волнуется. Два бритоголовых, расправив плечи, отстраняют людскую мелочь и полновластно занимают место у окошка с пивом. При этом один из них нечаянно толкает под локоть моего нового знакомца, который как раз надумал сделать вторую пробу. Выплеснутые таким способом остатки пива, освежив его небритую физиономию, текут по щекам. Верзила утирается рукавом, произносит односложное ругательство и, резко взмахнув кружкой, бьет обидчика по зубам. Раздается хруст. Потерпевший садится на корточки и выплевывает, мыча, кровавую кашу. Друг его, горя местью, лезет в карман (не за ножом ли?). Но верзила держится решительно, приготовив свое оружие для следующего удара. И это оружие грозно. Оно не обещает ничего приятного. Торчат острые, как бритва, зубцы стекла. Люди у ларька вросли в асфальт, столбы столбами. Женский пол завизжал.
Будто из-под земли вынырнул милицейский «газик», и, сделав вираж, резко затормозил… Выскочили два сержанта. А верзила с устрашающей кружкой, где же он? Ветер сдул?.. Очередь тычет в меня пальцем – этот с ним был. Тот, что так и не вытащил нож из кармана, тоже – нет его. Сержанты швырнули в фургон разбитого. Двинули и меня в спину, предлагая бесплатный проезд. Я понимаю: сопротивляться бессмысленно.
Во дворе районного отделения милиции оживленно, движется туда-сюда будничная милицейская форма. Из подъезжающих фургонов выгружают нарушителей общественного порядка и прочий преступный элемент и конвоируют во внутренние помещения. А оттуда уже оформленных преступников выводят, чтобы отправить в те или иные места – отбывать наказание. Профессионально отлаженный круглосуточный конвейер по обработке противозаконных людей.
Повели и меня, вместе с другим участником происшествия, разбитым и стонущим.
В тусклом помещении с загаженным полом сержанты, усадив своих подопечных на скамьи вдоль стен, пишут протоколы, выпытывая у виновных их паспортные данные, а также перечень имущества, находящегося при них. Затем ведут и встают в очередь, опять же к окошку, за которым сидит дежурный офицер с красной повязкой и помогающий ему старшина. Но из этого окошка выдают отнюдь не пиво. И я, державшийся довольно равнодушно, начинаю трястись.
Дежурный офицер (то ли майор, то ли младший лейтенант – знак звезды прыгает на его плечах, вводя в заблуждение своими размерами), ведающий судьбы, изрекает мой срок, и усатый конвоир-сержант, подталкивая в спину, гонит меня из помещения. Но мне не хочется, ох, как не хочется, и я пытаюсь тормозить.
Скользя безнадежным взглядом, замечаю: дюжий старшина, шкаф в мундире, сидит в сторонке, покачивая нечищенным сапогом. Его исполненная пунцовой и сытой важности личность не выражает никакого чувства по поводу заикающегося, похожего на бред повествования, которое расходует перед ним какой-то потрепанный бедолага.
Что-то озаряется, старшина мне знаком, и я кричу:
– Шмякин!
Тот поворачивается, он изумлен. Тряхнув лбом, сдвигает на брови козырек фуражки и орет во всю глотку:
– Охромеев! Ты тут чего?
Слабо улыбаюсь и развожу руками.
– Погоди.
Идет к окошку. Дежурный раздражается:
– А раньше ты где был? Я его уже оформил.
– Этого взамен возьмешь, – невозмутимо говорит Шмякин, указывая на приведенного им бродягу. – Ему один хрен. Как его ни запиши.
Обмен происходит, Шмякин выводит меня на улицу. Радуюсь: ночь, город. Дождь поливает вволю, как ему хочется.
– Спасибо, – бормочу я, – если бы не ты…
– Не траться! – орет Шмякин. – Чешем ко мне. Надо встречу спрыснуть. Я ведь не из «уличников». Я к ним забрел бомжишку сдать. Из охранников я.
– Что ж ты, тюрьму охраняешь?
– Кроме тюрьмы есть что охранять, – наставительно произносит Шмякин, и поднимает палец. – Объекты особой государственной важности. Понял?
– В котельную мне надо, – вспоминаю я.
– Что, котлы взорвутся?
– Да нет, еще не пустили. Готовим.
– Ну, и забудь свою котельную.
Шмякин подвел меня к дому. Шесть этажей темны. Только на первом тускло размазывается по стеклу свет. Окно в решетке. Что тут охраняют?
Шмякин позвонил, нас пускают в заскрежетавшую дверь. Лычки младшего сержанта, усы.
Коридор, двери, таблички с цифрами. Шмякин вводит меня в комнату:
– Ну, располагайся. Ведь как чуял. У меня тут как раз бутылек конфискованный.
Из сейфа достает водку. Голый стол, желтая лакированная скука. Со стены смотрит Дзержинский. Неизменный. Незаменимый.
Шмякин разлил в стаканы:
– Ну, поехали! – крякнул. – Закуска – извини. Хочешь, вот со вчера корка завалялась.
После третьего стакана Шмякин принялся рассказывать, как он проходил у врачей обязательную каждый год проверку своего здоровья.
– Слушай, Охромеев, хохма. – Масляно заливается Шмякин. – Поначалу надо было анализы сдать. Ну, нацедил я мочи поллитро-вую банку. Старуха в халате говорит: «Ты что? Жеребец? Это же лошадиная доза!..» – «Ничего, – отвечаю, – анализы лучше получатся.» – Пошел я дальше – сидит девица, кровь из пальца шлангом высасывает. Ну, улыбаюсь, тары-бары, куда, говорю, вечером закатимся? Она – тоже, развеселилась. Глазищи – у! Раскрашенные во всю рожу. Как у коровы. Не прочь, в общем. И сама не заметила, как у меня чуть не канистру крови выкачала. Еле выбрался по стенке, как пьяный.
Я слушаю шмякинскую муру, крошу корку в пальцах. Шмякин продолжает:
– Вот, в кабинете хирурга, знаешь, подольше задержаться пришлось. Хирург, такая, знаешь, матрена, раздевайся, говорит. Снимай все – до носков. Что ж. Понятно. Посмотреть, у меня есть на что. В кабинете сразу откуда-то взялись три медсестрички, инструменты на столах переставлять им понадобилось. Сунула голову в дверь и четвертая, как будто с вопросом. А хирург брови нахмурила и спрашивает:
– А это что же у тебя на конце-то такое, а? Нарост какой-то?
– А это, – говорю, – мы на флоте из баловства. Шарики это у меня под кожей. (Помнишь, Охромеев, пьяному мне зашили тогда, стервецы, в конец шарикоподшипник).
У хирургши и очки на затылок полезли:
– Это для чего ж у тебя такое?
Медсестры инструменты перестали передвигать, уставились на меня, слушают.
– Ну, как же! Все для любви, – отвечаю. – Чтоб, значит, женщинам приятней было.
– И что? Приятно им?
– Еще бы. Катаются, как на роликах. Можно сказать, визжат от удовольствия.
Хирург аж на копытах вздыбилась:
– И тебе не стыдно?! Вот такие, как ты, и портят нашу сестру! Ну что, скажи, женщине после тебя делать?.. Разве она сможет жить с каким-другим?
– А мне-то что, – говорю, – после меня хоть потоп.
Хирургша визжит:
– Это надо у тебя вырезать!
А медсестры за меня заступаться стали:
– Клавдия Ивановна, но ведь у него это совсем вросло. Вы же видите. – А сами так и стреляют глазами. – Теперь операцию делать опасно. Пусть уж так и остается.
– Ха-ха-ха, – заливается Шмякин. Его глаза-щелочки масляно смеются. Мне становится не по себе. Сейчас он похож на веселящегося спрута в милицейской фуражке.
Допили остатки. Я заскучал. Шмякин меня подбадривает:
– Охромеев, не унывай. Сейчас еще добудем. На! Переоблачайся! – и Шмякин извлекает из сейфа полный комплект милицейской формы.
Выбрались наружу, на улицу. Шмякин уверенно зашагал к какой-то известной ему цели, увлекая за собой и меня, наряженного в новенькую форму с широким, как у ворона, глянцевым козырьком.
Шмякин останавливается и поводит носом, втягивая воздух. Заворачиваем за угол дома и направляемся в скверик. Там, на утопающей в грязи скамейке, мокнут под дождем два мужика. Они так и застывают со стаканами в руке. У одного из кармана плаща торчит еще не откупоренная водочная головка.
– Давай сюда, – требует Шмякин и показывает глазами на оттопыренный карман.
– Не отдам! – вдруг истошно завопил мужик. – Менты проклятые! Ведь на последнюю копейку купил, на кровную!..
– Ну-ну. Поразговаривай у меня, – лениво замечает Шмякин, – жду одну минуту.
– Сказал – не дам, и не дам, – продолжает кричать мужик. – Делайте со мной, что хотите!
– Не дашь? – меланхолично спрашивает Шмякин и икает.
– Не дам. Хоть застрели! – взвизгнул мужик.
– Последнее твое слово?
– Ага, последнее.
– Ну, ничего, – говорит Шмякин, – последнее, так последнее, – Достает из кобуры пистолет и стреляет мужику в ухо.
Взяв из кармана распластанного трупа бутылку водки, Шмякин размашисто шагает из сквера. Я, ошеломленный, выпучив глаза, следую за ним, гремя сапогами, и оставляя на асфальте бурые комья грязи.