Посвящается Асе
Холодный ветер раздувал полы сюртука и студил спину, но Ханох не обращал на него внимания. Он стоял, упершись в каменный парапет, отделяющий площадку перед зданием ешивы от склона холма, и смотрел на крыши Бней-Брака. Вдали, неровно подрагивая красными огоньками антенн, громоздились башни и параллелепипеды тель-авивских небоскребов, а внизу, сразу за двадцатиметровым скатом, начинался пестрый клубок черепичных крыш, бойлеров и мачт электрической компании.
До женитьбы Ханох прожил в Бней-Браке пять лет и память о тех годах, поначалу горьких, а затем постепенно наполнявшихся медовой сладостью удачи, до сих пор дрожала где-то глубоко внутри, словно заключительный аккорд фортепианной сонаты. Он часто приходил сюда, сначала, когда учился в ешиве, а потом в перерыве между заседаниями суда. Глаза, расплющенные беспрерывным разглядыванием букв, буквочек и буковок в толстенных томах Талмуда и раввинских респонсах, требовали отдыха, а простор, открывавшийся сразу за парапетом, успокаивал и лечил. Событие, перевернувшее всю его жизнь, тоже случилось здесь, на площадке перед зданием ешивы.
Ханох хорошо помнил тогдашние отчаяние и злость, но, если бы можно было вернуться в ту неустроенность, он бы немедленно бросил нынешние благополучие.
«Благополучие! – Ханох горько усмехнулся. – Покой! Впрочем, до недавнего времени так и было.
Перед его мысленным взором предстало лицо жены. Он вспомнил ее улыбку, ее мягкое, желанное, единственное в мире разрешенное ему тело и застонал, вцепившись пальцами в твердый камень парапета. Десять лет прошло со дня их свадьбы, четырех детей родила Мирьям, а Ханох по прежнему желает ее и с волнением ждет того момента, когда в ночной тишине, заливающей квартиру до самого потолка, можно тихонько опустить ноги на пол и пойти к ней, ненаглядной и ласковой. Но теперь это стало немыслимым, невозможным: то, что разделило их – больше чем смерть, ведь за порогом небытия души любящих супругов снова встречаются, а с ними этого не произойдет.
В Израиль Ханох попал двадцати трех лет отроду. После службы в Советской армии он вернулся в свой маленький городок на Полесье, поработал столяром, автомехаником, помощником библиотекаря и, взлетев, вместе со многими на гребень отъездной волны, оказался в Тель-Авиве. Родители от него многого не ждали: всей предыдущей жизнью Ханох доказал, что способен в любой момент выкинуть самый замысловатый фортель, поэтому можно было устраиваться хоть и с нуля, но зато по собственному представлению и вкусу.
Немного поработав механиком в маленьком гараже южного Тель-Авива, он как-то от нечего делать забрел в синагогу, оказался на лекции бней-бракского раввина и пропал. Лекцию раввин читал «оф идиш», а этот язык Ханох любил больше всего на свете. В его городке на идиш говорили не стесняясь, во весь голос и до шести лет Ханох вообще не знал, что существуют другие языки. В школе ему пришлось довольно туго, однако русский он выучил быстро, уже к третьей четверти обогнав в скорости чтения своих одноклассников. Так же быстро он, спустя несколько лет, выучился читать на идиш и стал завсегдатаем еврейского отдела городской библиотеки.
Вообще, к языкам Ханох питал особое пристрастие, и даже мечтал пойти учиться куда-нибудь, где занимаются языками, но как-то не сложилось. Родители отнеслись к его мечтам с недовольством, предпочитая видеть сына рабочим с хорошей специальностью в руках, чем интеллигентом с непонятной профессией. Наверное, назло им Ханох и менял работы одну за другой.
Подойдя к раввину после лекции, Ханох обратился к нему на идиш. Через пять минут разговора раввин воскликнул:
– Как давно я не слышал такой красивый и богатый язык! Чем вы занимаетесь в жизни, молодой человек?
Услышав слово «гараж» раввин поморщился.
– У меня в ешиве открывается группа, которая будет учиться на идиш. Жилье и стол мы обеспечиваем. Хотите?
– Хочу! – воскликнул Ханох, еще не понимая, что с этой секунды в его жизни наступают огромные и необратимые перемены.
Учиться оказалось интересно и легко. Поначалу Ханох купался в идиш, словно в бассейне с драгоценным вином, то, погружаясь в него по самую макушку, то, смакуя каждый глоток, а то, просто отдыхая, блаженно покачиваясь на мелкой волне речи. Быстро выяснилось, что, помимо идиша нужен еще иврит. Он раскрылся перед ним, точно дамская сумочка под пальцами карманника. Иврит Ханох не учил, а вспоминал, словосочетания и деепричастные обороты сами собой всплывали из глубин подсознания. Когда дело дошло до Талмуда, и пришлось осваивать арамейский, Ханох напялил его, как напяливают перчатку на растопыренные пальцы, потом стащил, крепко уцепившись за сказуемые, и вывернул наизнанку. Внимательно рассмотрев швы, там, где арамейский пересекался с ивритом или напоминал идиш, он надел его обратно с тем, чтобы уже никогда не снимать, и пользоваться им точно родным, выученным в детстве языком.
Самые замысловатые рассуждения в Талмуде Ханох разгрызал играючи. Его истосковавшийся по делу мозг работал, будто хорошо смазанная машина, не давая ни одного сбоя. Раввин и преподаватели дивились на необычного студента.
– Наверное, у тебя в роду был какой-то скрытый праведник, – сказал как-то Ханоху раввин. – Благодаря его заслугам ты так стремительно продвигаешься в учении.
Ханох промолчал. Он то был уверен, что продвигается благодаря собственному старанию. Заслуги предков, конечно, полезная вещь, но если не сидеть над книжками по шестнадцать часов в день, никакие заслуги не помогут.
Через два года он вышел на уровень нормального студента, занимавшегося Учением с трех лет: сначала в хедере, потом в подготовительной ешиве, а затем в нормальной, для юношей. Еще через два года пришла пора определяться, и вот тут для Ханоха наступило время страшного разочарования.
Перед ним открывались два пути: продолжить учиться, получая нищенское пособие, или искать преподавательскую работу в системе ешив. На жизнь профессионально изучающих Тору он насмотрелся за годы в Бней-Браке и такая участь ему казалась не наградой, а наказанием. В домах этих «ученых» были только книги и дети; единственная мебель – длинный обеденный стол, вокруг которого по субботам и праздникам собиралась вся семья, и книжные шкафы – находилась в салоне. Во всех остальных комнатах кроме простых кроватей и дешевых платяных шкафов царила абсолютная пустота. Дети делали уроки в салоне, гостей принимали в салоне, читали по вечерам тоже в салоне.
Питались семьи «ученых» сосисками из сои и дешевыми овощами, а по субботам – чолнтом из индюшачьих горлышек. Одежду покупали один раз в год, к Песаху, и чинили, тянули до следующего года. Сапожные мастерские, ремонтирующие обувь, остались только в религиозных районах, весь остальной Израиль изношенную обувь попросту выкидывал, покупая новую.
Нет, такая скудная жизнь Ханоха не привлекала, и он попытался найти работу преподавателя. В своей ешиве, одной из самых сильных в Бней-Браке, он состоял на хорошем счету, поэтому шансы отыскать хоть какое-нибудь место, по мнению Ханоха, были довольно высоки. Он начал ездить на собеседования с будущими работодателями и быстро обнаружил, что, несмотря на самый радушный прием и весьма лестные оценки, принимать на работу его не собираются.
Загадку он решил стоя в один из вечеров возле любимого парапета и любуясь, игрой солнечных бликов в стеклах домов Рамат-Гана, он вдруг сопоставил, кто получил в итоге те места, куда он стремился попасть и задохнулся от гнева. Все выглядело элементарно: на мало-мальски хлебные должности принимали представителей известных в Бней-Браке семей. Многочисленные дети и внуки раввинов, отпрыски хасидских Ребе, племянники председателей раввинских судов. Как и в оставшемся далеко за бортом Советском Союзе, хорошая работа доставалась исключительно по знакомству. Он, одинокий новичок, мог рассчитывать только на похвалы и одобрения, но делиться куском пирога с ним не собирались.
Переведя дыхание, Ханох стал соображать, как же все-таки обойти препятствие. В конце концов, ему нужно лишь одно место, неужели система круговой поруки не может хотя бы раз дать сбой.
– Это можно устроить, – раздался голос за спиной и Ханох, вздрогнув, обернулся.
Секретарь главы ешивы смотрел на него, улыбаясь, и склонив голову набок. Из-за врожденного дефекта позвоночника он ходил, наклонясь в одну сторону, и, разговаривая, искоса поглядывал на собеседника, словно подозревая его в тайных грехах. Про себя Ханох называл секретаря «Набоков».
Кличка родилась после того, как Ханох, прячась в туалете, прочитал «Лолиту». Об этой книжке он слышал восторженные «ахи» и «охи» сверстников еще в Союзе, но в руки к нему она так и не попала. А тут, в Израиле, проходя по каким-то делам по улице Рамат-Гана, он увидел «Лолиту» в витрине книжного магазина и не удержался. Мало подходящее чтение для ешиботника, но что поделать, у каждого есть свои слабости. Главное, Ханох не потратил на нее ни минуты, подходящей для учения Торы, ведь в туалете нельзя даже думать о святом. А «Лолита»… такой литературе самое место неподалеку от унитаза.
Муки и тревоги Гумберта вызывали у Ханоха глубочайшее презрение. Вместо того, чтобы бороться с дурным влечением, бороться и победить, Гумберт с радостью вывесил белый флаг и поплыл по течению. А мелкий бес, сидящий в каждом человеке, как написано в книгах, не знает ни жалости, ни пощады. Противостоять ему может только гладкая, словно стекло, стена сопротивления. Даже микроскопической трещинки хватит мелкому бесу, чтобы зацепиться, пустить корни, а затем развалить неприступную стену на махонькие камешки.
Мысли о происходившем между Гумбертом и Лолитой не пробудили в Ханохе спящее желание. Влечение к женщине никогда не занимало его мысли, а если и поднималась от паха щемящая волна дрожи, он без труда загонял ее обратно. Перевалив двадцатипятилетний рубеж, Ханох оставался девственником и это, невероятное для кого-нибудь другого состояние, далось ему легко, словно подарок.
В Советской армии он как-то попал вместе с приятелями по взводу на пьянку с веселыми и, по словам приятелей, доступными бабенками. Одна из них, краснощекая крановщица, принялась охаживать Ханоха. Подкладывала ему на тарелку кусочки повкуснее, смеялась, откидывая голову и мелко тряся грудями под обтягивающей кофточкой. Фильтр ее сигареты был испачкан огненно-красной помадой, и курила она без остановки.
Ханох ненавидел запах сигарет и постоянно ссорился с соседями по казарме из-за их тайного курения в постели. Но ругаться с женщиной, тем более в такой ситуации он не хотел и поэтому лишь морщился, отворачиваясь в сторону. Крановщица расценила его гримасы по-своему.
– Что молчишь, солдатик? – спросила она, быстрым движением проведя ладонью по стриженой макушке Ханоха. – Так бабу хочешь, что скулы свело? Ну, пойдем, пойдем потанцуем.
Во время танца она прижалась грудью к Ханоху и принялась тереться низом живота о его бедро. Организм моментально воспрянул и Ханох почувствовал, как крепнет и наполняется мужское естество.
Если до этого момента Ханох с трудом выносил грубые ухаживания крановщицы, то столь откровенные жесты вызвали в нем возмущение. Он оттолкнул женщину, выскочил из полутемной комнаты в ярко освещенную прихожую, кое-как набросил шинель и выбежал из дома.
Дочитав «Лолиту», Ханох запаковал книжку в несколько супер-маркетовских пакетов так, чтобы не видно было названия, и выбросил в ближайший мусорный ящик. Однако с тех пор секретаря ешивы, припадающего во время ходьбы на один бок, он стал мысленно называть «Набоковым».
– Устроить? – повторил «Набоков».
– А как вы подслушали мои мысли? – спросил Ханох.
– Пойдем ко мне в офис, – предложил «Набоков». – Там все расскажу.
Он повернулся, и даже не взглянув, отозвался ли собеседник на его предложение, захромал к зданию ешивы. Ханох пошел следом. Терять ему было нечего.
Кабинет секретаря располагался на третьем этаже, вдали от главного зала и вспомогательных классов. В нем царили идеальные чистота и порядок. Каждая вещь в кабинете лежала строго на своем месте, и казалось, будто ее специально изготовили для того, чтобы она пребывала именно там. «Набоков» вскипятил чайник, ловко заварил два стакана кофе, поставил один перед наблюдавшим за его действиями Ханохом, пробормотал благословение, и с удовольствием отхлебнул.
– Видишь ли, – сказал он, откидываясь на высокую спинку кресла, – дело в том, что я – черт.
– Кто-кто? – переспросил Ханох, не веря своим ушам.
– Черт, – повторил «Набоков». – Самый настоящий черт.
Он с улыбкой смотрел на вытянувшееся лицо Ханоха.
– Я не шучу, – продолжил «Набоков». – Ты хочешь доказательств? Пожалуйста.
Он щелкнул пальцами и дымок, вьющийся над стаканом Ханоха вдруг перестал подниматься вверх, а начал завиваться в причудливые спирали. Перед глазами Ханоха повисла трепещущая, зыбко плывущая надпись: «Лолита». «Набоков» еще раз щелкнул пальцами, и дымчатое слово растворилось, пропало, словно и не было его никогда.
– А ты думал, – продолжил меж тем «Набоков», – что я появлюсь перед тобой с хвостом навыпуск и рогами наперевес? Мы идем в ногу со временем и говорим с каждым на понятном ему языке.
Он отхлебнул еще раз из стакана и лукаво усмехнулся.
– Кто не знает идиш, тот не еврей?
Это было любимое присловье самого Ханоха. Кто-то сказал ему, будто эти слова принадлежат Голде Меир, и он повторял их при каждом удобном случае. И хоть его товарищи, родившиеся и выросшие в Израиле, объясняли, что здравомыслящий политик не позволит себе такого высказывания в стране, где половина населения приехала из арабских стран, Ханох не отказывался от любимой поговорки. Сам «Набоков» изъяснялся на красивом венгерском диалекте идиша – так говорили евреи Трансильвании.
– Итак, я могу составить протекцию на хорошую должность. Скажи, что тебе по душе, а остальное предоставь мне.
Слово «душа» в устах «Набокова» звучало подозрительно. Черт понял, и тонкая улыбка зазмеилась по его губам.
– Не волнуйся. Душа твоя мне не нужна. Мне от тебя вообще ничего не нужно.
– Тогда зачем вы это делаете? – спросил Ханох.
– Из чистого альтруизма. Не думай, будто бескорыстность – качество, присущее только человечьим особям. Нам тоже присущи сердечность и милосердие. Помнишь, у классика: «я сила, что творит добро, всегда желая зла». Но с той поры много воды утекло. Сегодня мы и творим добро, и желаем добра.
Ханох усмехнулся.
– Дьявольская сила добра. Верится с трудом.
– А это уж, как угодно. Вера, она свойство души. Снаружи не привносится. Но могу открыть секрет, – «Набоков» осушил стакан и облизнулся. По-детски розовый язык выглядел странно под черными с проседью усами. – Мне скучно здесь. А скука, величайший двигатель, и не только у людей.
– Скучно? – удивился Ханох.
– Да, скучно. Что такого может учудить нечистая сила в Бней-Браке? Ну, разве оторвать раввина от учения мыслями о субботнем чолнте, или подсунуть ешиботнику соблазнительную книжицу! – «Набоков» выразительно посмотрел на Ханоха
– Так это ваша работа!
– Моя! – с гордостью ответил черт. – Ты мой успех, первая ступенька. Если и дальше так пойдет, глядишь, перекинут в Тель-Авив, или даже в Испанию, уличать маранов и соблазнять честных католиков.
– Разве там еще остались мараны?
– Уже нет, но для нас время не имеет значения. Все происходит сейчас: и костры инквизиции и крестовые походы, и плавание Колумба. Мы можем попасть в любую точку места и времени. Наша роль в истории неоценима, безмерна. Больше того, без нас никакой бы истории вообще не было. Сидели бы люди по своим домишкам, довольствуясь черствым куском хлеба, одной переменой одежды и одной женщиной. Но приходим мы, и вдруг все начинает крутиться с бешеной скоростью. Скажу без ложной скромности, истинный двигатель прогресса – это мы. Зачем далеко ходить за примером, – «Набоков» снова высунул длинный розовый язык и облизнул губы, – вот ты. Что тебя ждет кроме бесконечных дней над книгами и холодных вечеров рядом с недовольной женщиной. Что ты можешь дать другому человеку? Что у тебя есть за душой? Знание раввинских респонсов? Им не накормишь детей. А, ты хорошо разбираешься в талмудических спорах! Замечательно! Иди, купи на них новое платье для жены. Я предлагаю тебе помощь, практически бескорыстную. Ты будешь учить Тору, и жить безбедно. И все благодаря моей скуке.
– И все же, какова цена этой «бескорыстной» помощи?
«Набоков» обиженно взмахнул рукой.
– Чисто символическая. Можно сказать, вообще без цены. Я просто обязан заполнить соответствующую графу в ведомости. У нас, – он тяжело вздохнул и посмотрел вниз, – такие развелись крючкотворы, такие формалисты, такие чинодралы – настоящие дьяволы, провались они в преисподнюю. Впрочем, проваливаться им уже некуда, вот они и выматывают жилы у простых трудовых чертей бесконечными отчетами и квитанциями.
– Так о чем идет речь? – настаивал Ханох. – Назовите цену?
– Пустяки. Пару-тройку гойских душ.
– Тройку гойских душ? Но откуда у меня души, к тому же гойские. Вы меня с кем-то путаете.
– Конечно, ниоткуда. Я же тебе сказал, что это пустая формальность. Нужно лишь твое согласие, а души я достану совсем в другом месте.
Смотаюсь, – он подмигнул Ханоху, – на центральную автобусную станцию и там, в массажных кабинетах, разживусь хоть десятком.
– Чушь какая-то! – воскликнул Ханох. – Ерунда на постном масле. Наверно я просто сплю, и этот разговор мне снится.
– Жизнь моя, – мечтательно продекламировал «Набоков», – иль ты приснилась мне? Вот он, между прочим, был куда покладистей тебя.
– Кто это, он?
– Сергей Александрыч. Но не это важно. И не важно, как ты обозначишь свою реальность: сон ли, явь ли, главное – преуспеть в ней. И в этом я могу тебе помочь за символическую плату.
– Хорошо, – неожиданно для самого себя произнес Ханох. – Расплата гойскими душами. Прямо по Гоголю. Бери хоть пяток, не жалко. Но только ими и больше ничем.
– Конечно, – воскликнул «Набоков». – Пяток, так пяток, и уговор дороже денег. Слово черта – золотое слово.
– Договор будем подписывать кровью? – спросил Ханох.
– Ну, зачем же. – «Набоков» рассмеялся. – Кровь, факелы, пещеры, осиновые колышки… Вся эта романтическая атрибутика себя изжила. Сегодня не нужно забивать голову подобной архаикой. Достаточно, что ты скажешь «да».
– Да, – сказал Ханох.
– Вот и прекрасно. Возвращайся домой и ни о чем не думай. Все пойдет само собой, без вмешательства потусторонних сил и чудес. Живи, как жил. А через полгода остановись и оцени, что произошло.
Вернувшись домой, Ханох долго не мог заснуть. Происшедшее казалось ему сказочной историей из еврейского фольклора. Ешиботник, заключивший сделку с чертом… Нет, это просто бред. Наверное, он заснул, прислонившись к парапету. Или того хуже, возможно, в нем поселилась болезнь, и случившееся – галлюцинация, отключение мозга. Рассказать о случившемся товарищам по ешиве Ханох не решился. Засмеют. После долгих размышлений он решил оставить все как есть, а если галлюцинация вернется – немедленно обратиться к врачу. Успокоившись, он начал погружаться в дрему и уже на самой границе сна с обидой и раздражением задал себе вопрос: и за каким хреном ты ввязался в эту историю? Черт тебя дернул, что ли?
«А ведь точно, черт», – подумал Ханох, и заснул.
Назавтра жизнь покатилась дальше, по привычной, крепко накатанной колее. Навалился Песах, с его безумной уборкой, выпечкой мацы, подготовкой к седеру. Потом сам праздник, потом отдых после праздника. Два месяца пронеслись, точно ракеты «Кассам» над Сдеротом и Ханох забыл, выбросил из головы ночной разговор. Встречаясь иногда в залах ешивы с «Набоковым», он пытливо выискивал в его поведении хоть какой-нибудь намек, признак особой близости, его, Ханоха, посвященности в тайну, но секретарь вел себя так, словно ничего не произошло. Он невозмутимо здоровался с Ханохом, иногда задавал ему вопросы по расписанию занятий или другим мелочам, и ни взглядом, ни жестом, ни словом не выказывал особого отношения. Гладкая, как полированное железо, стена равнодушия.
«Значит, все-таки, болезнь, – решил Ханох и успокоился. Болезни, они от Всевышнего, способ испытания, проверка человека на прочность веры. С помощью молитв и врачей, с болезнями, особенно в его возрасте, еще можно совладать. А вот с нечистой силой… Нет, лучше болезнь.
В один из дней весеннего месяца ияр, когда начинают опадать нежно-фиолетовые цветы с «иудиных» деревьев, а легкую теплоту, разлитую в воздухе, потихоньку вытесняют горячие потоки подступающего лета, Ханоха вызвал к себе глава ешивы.
– Мне потребуется твоя помощь, – сказал он, указывая рукой на кресло рядом с собой. – Сейчас войдет женщина, она утверждает, будто прошла гиюр в еврейской общине Дербента. В министерстве внутренних дел проверили документы. Все в полном порядке. Но что-то показалось им подозрительным, и ее отправили к нам. Иврит она знает плохо, поэтому ты будешь переводить.
Глава ешивы заседал в раввинском суде, но рассматривал только имущественные тяжбы. Дела о гиюре, насколько Ханох знал, не входили в его компетенцию. Этими щекотливыми проблемами занимались другие раввины, ведь люди, доказывающие свое еврейство, претендовали на многотысячную корзину абсорбции и пускались на любые ухищрения, чтобы убедить суд, а для некоторых отрицательное заключение значило также высылку из страны. Дабы не терять ровного расположения духа, необходимого для преподавания Талмуда, глава ешивы выслушивал только финансовые споры. Но, видимо, кто-то из раввинов заболел, и не смог рассмотреть дело.
Женщина, вошедшая в комнату, на первый взгляд была одета в полном соответствии с религиозными правилами. Юбка ниже колен, строгие туфли, темного цвета чулки, черная шляпка, белая, в кремовых разводах, кофточка, с рукавами до запястий. Но именно в кофточке было что-то не то. Присмотревшись, Ханох понял, она сделана из прозрачной ткани и сквозь нее просвечивает кремовое белье. Появиться в таком виде на улице Бней-Брака невозможно, немыслимо. А уж явиться на раввинский суд…
Скромно потупясь, женщина положила на стол папку с документами. Ее рассказ звучал просто и убедительно. Гиюр сделал главный раввин Дербента, после двух лет испытательного срока, и теперь она снимает квартиру в Ашдоде, по соседству с религиозным кварталом и соблюдает то, что умеет. Но обещает, что будет соблюдать еще больше заповедей и предписаний.
– Ты что-нибудь слышал о главном раввине Дербента? – спросил Ханоха на идиш глава ешивы.
– Ничего.
– Я тоже. Но документы выглядят настоящими.
– Сегодня в России – сказал Ханох, – можно купить любые, самые настоящие документы.
Глава ешивы задал женщине несколько простых вопросов о правилах соблюдения субботы. Она не знала ничего. Просто ничего, абсолютно, ее ответы, произнесенные тихо, с так же скромно опущенными глазами, не содержали никакой информации, а являли собой набор слов на тему иудаизма и субботы, почерпнутый из предисловий к популяризаторским брошюрам. Однако говорила женщина очень уверенно, так, что могло сложиться впечатление, будто она рассказывает нечто, ей хорошо знакомое.
– Наверное, она больна, – предположил глава ешивы. – Не может человек настолько ошибаться.
«Нет, она не больна», – подумал Ханох, заметив, как женщина искоса бросает на них острый взгляд, и тут же опускает ресницы. И речь, лексика. Она говорила на приблатненном грубом наречии рыночных торговцев.
Год назад, снимая квартиру для родителей, Ханох неожиданно для самого себя обнаружил огромный провал в знании иврита, пропасть, которую он вряд ли когда-нибудь сможет преодолеть. Он сидел в очереди, дожидаясь пока квартирный маклер закончит разговор с клиентами. Разговор велся на иврите, и Ханох отчетливо слышал русский акцент маклера, автоматически отмечал ошибки в построении фраз и произношении. Для самого Ханоха этих проблем никогда не существовало, в языке он плавал точно рыба в океане, ощущая кожей трехсогласные корни и склонения. Его словарный запас был огромен, иногда, потехи ради, он перелистывал многотомный толковый словарь Эвен-Шошана в поисках новых слов. Иногда ему удавалось обнаружить что-то действительно новое: Ханох знал почти все, а то, чего не знал, легко понимал из контекста.
Слушая краем уха разговор, он отметил про себя настойчивость маклера, присущую, впрочем, всем представителям это профессии, и осторожное нежелание клиентов соглашаться на предлагаемый вариант. Обычная, нормальная ситуация при купле-продаже, сдаче-найме.
Но вот на место иврито-говорящей пары уселась женщина средних лет, и маклер сразу перешел на русский. Через три минуты Ханох понял – этот человек жулик и врун и с ним нельзя иметь никакого дела. Получалось, что, несмотря на весь огромный словарный запас, знание грамматики и правильности произношения он не мог, не умел воссоздать по интонации и лексике психологический портрет говорящего. Для этого надо было прожить на иврите целую жизнь, вырасти с ним, обжечься и набить шишки, и лишь потом научиться делать то, что на русском у него получалось автоматически, на уровне чувства, а не анализа. Молча встав, он вышел из конторы и пошел к другому маклеру.
Женщина врала, это было очевидным, но в чем состоял подвох, где пряталась ложь, он не мог уловить. И тут Ханоху пришла в голову блестящая идея.
– Послушайте, – сказал он женщине по-русски. – Документы у вас в порядке, и рассказ производит впечатление правдивого. Осталось уточнить кое-какие подробности. Но предупреждаю, – Ханох указал подбородком в сторону главы ешивы, – вам нельзя будет ошибиться, иначе… В общем, постарайтесь припомнить самые мелкие детали.
Женщина согласно закивала. Ханох перешел на иврит.
– Итак, во время процедуры гиюра перед вами стоял раввин с двумя свидетелями. В руках у раввина была большая серебряная ложка. Скажите нам точно и постарайтесь не ошибиться, потому, что ошибка может испортить все дело: кто обрызгал вас водой из ложки, раввин или свидетели?
Женщина на секунду задумалась, а затем быстро и решительно произнесла по-русски:
– Та я ж помню, как сейчас. Попервой раббин плесканул, а за ним другари евоные, а потом снова раббин.
Ханох перевел.
Глава ешивы поднес руку ко рту и принялся, пряча улыбку, приглаживать усы.
– Спасибо,– сказал он, не опуская ладонь, – я позвоню тому, кто вас направил и сообщу ему свое решение.
– А когда? – нетерпеливым тоном спросила женщина.
– В ближайшее время.
Выходя из кабинета, женщина обернулась и прошипела в лицо Ханоху.
– Ссученная тварь. Гнида.
– Что она сказала?– спросил глава ешивы
– Поблагодарила за особое отношение.
Через неделю Ханоха снова пригласили участвовать в подобном разбирательстве, но уже к даяну – постоянному члену раввинского суда, который действительно заболел и на несколько дней передал свои дела главе ешивы. Этот случай был проще – опрашиваемый – мужчина лет сорока моментально запутался в родственниках со стороны отца и матери, а в конце разговора, в качестве доказательства своей принадлежности к евреям, рассказал, как его бабушка зажигала перед началом субботы лампадку в красном углу избы.
После разбора четвертого или пятого дела даян велел Ханоху принести документы и оформиться в качестве помощника судьи на треть ставки, а через месяц на его счете в банке оказалась скромная, но по сравнению с грошовым содержанием ешиботника, вполне внушительная сумма. Работа Ханоху нравилась, было что-то шерлок-холмовское в расспрашивании истца, в попытке по едва уловимым следам подлинных событий восстановить истинную картину. Большинство приходящих на выяснение национальности были евреями, у которых по разным причинам пропали документы. У второй по численности категории истцов, родители, путем немалых ухищрений, сменили клеймо в паспорте на запись «белорус» или «украинец». К таким людям Ханох испытывал плохо скрываемое презрение. Однако порученное ему дело выполнял добросовестно, стараясь отделять личное отношение от истины, заключенной в рассказах родственников, к которым направляли его ренегаты.
У настоящих евреев всегда оказывались многочисленное родство, разбросанное по всему земному шару. Звонить приходилось в Россию, Австралию, Соединенные Штаты, Канаду и даже в такие экзотические страны, как Панама или Южная Африка. Еврейский мир оказался на удивление маленьким: буквально на втором или третьем шаге расследования Ханох выходил на друзей детства, одноклассников или сослуживцев истцов. Можно было подделать документы, купить настоящие метрики, выучить несколько религиозных обычаев, но договорится с разными людьми на разных континентах было не под силу самому ловкому пройдохе.
Но главным, подлинным критерием оказалась эвакуация. Если проверяемый на вопрос: – где проживала ваша семья во время войны, – называл местность, находившуюся под немецкой оккупацией, Ханох сразу понимал, что перед ним обманщик. Для этого ему пришлось изрядно попотеть над атласом бывшего СССР, запоминая названия городов и местечек. Если же истец называл какой-нибудь среднеазиатский город, то следовала серия вопросов о пунктах следования, о том, как и сколько добирались, о быте на новом месте. Как правило, в семьях прошедших через эвакуацию, на несколько поколений сохранялись рассказы о происшедшем.
Сам Ханох отчетливо помнил истории своей бабушки про многодневное странствие до железнодорожной станции, откуда еще ходили поезда, о двухнедельной поездке в теплушке, почти без воды и пищи. Особенно запомнился ему эпизод про отца бабушки, его прадеда, очень религиозного еврея. Он ел только кошерную пищу, и когда прихваченные с собой припасы кончились, несколько дней голодал. Их эшелон остановился в открытой степи и стоял в ней почти трое суток. Закончилось все съестное, люди рвали траву и варили суп, от которого начинался понос. Когда поезд все-таки тронулся с места, бабушка на первой же станции обменяла свои часы на большой кусок сала. Она была уверена, что отец даже не посмотрит на свинину, но когда тот протянул руку и взял кусочек, она испугалась.
– По дороге эшелон бомбили, – рассказывала бабушка, – но истошные гудки паровоза и разрывы бомб не пугали. Мне казалось, будто я смотрю кино. Кусочек сала, съеденный отцом, привел меня в ужас. Лишь тогда я поняла, что наша жизнь в большой опасности.
Дети и внуки эвакуированных могли моментально выложить не вызывающие сомнения подробности, обманщики же начинали травить байки, в которых сквозь тонкий слой маскировки просвечивала наглая ложь.
Ханох основательно проштудировал виды документов, выдававшихся в СССР, научился отличать подлинный бланк от поддельного, знал наизусть правила заполнения паспортов и метрик. Он запомнил фамилии паспортисток и заведующих Загсами в еврейских местах, и мог по оттенку чернил определить, когда была поставлена печать на документе.