Рамбам бился со своим характером до изнеможения. Беда заключалась в том, что благодаря феноменальной памяти и ясному уму, заостренному непрерывным учением, он мог переспорить кого угодно. Еще не нашлось человека, сумевшего посадить его в лужу. Даже всеми признанные курувские мудрецы старались не вступать с ним в пререкания.
Больше всего заботился об этом сам Рамбам. Он как от чумы бежал спорных ситуаций, избегал щекотливых вопросов и, когда за третьей субботней трапезой в синагоге начинался оживленный разговор о неоднозначно понимаемых комментариях, поднимался и уходил в большой зал читать псалмы.
Но иногда его все-таки прорывало, и тогда с яростью человека, расчесывающего зудящее место комариного укуса, он пускался в яростный, беспощадный спор, не успокаиваясь, пока не ставил ногу на горло поверженного противника. Ну, разумеется, ногу на горло в переносном смысле, Аврум-книжник отличался кротким нравом и за всю жизнь ни разу не ударил даже собаку или кошку, не говоря уже о человеке.
Реб Гейче не был в близких отношениях с Рамбамом, но при встрече всегда перекидывался парой фраз. Увидев его на пороге дома в столь неподходящее для визитов время, Рамбам чуть округлил глаза, однако тут же широко распахнул дверь, приглашая гостя войти.
– Задали вы себе задачу, – произнес он, когда реб Гейче закончил свою взволнованную речь. – И мне тоже. Обойти закон уже невозможно, все лазейки закрылись после полудня. Надо придумать что-то другое.
Он молчал около десяти минут, опустив голову и сосредоточенно изучая ногти на пальцах правой руки. Реб Гейче смотрел в окно. За холодной гранью чисто промытого стекла ветер мотал ветки ольхи. Над ними в высоком небе плыла розовая рябь, от которой разбегались светлые перья. А дальше, еще дальше, в голубой недостижимой вышине, неподвижно висели ватные клубы облаков. Решение проблемы было так же далеко и недостижимо, как эти облака.
«Когда Всевышний решает сделать человека бедняком, – думал реб Гейче, – он может использовать даже нечистую силу. Он хозяин, он владыка, как захочет, так и поступит. И даже Рамбам ничего придумать не сможет».
Реб Гейче склонил голову, подчиняясь решению Небес, и стал думать, как объяснить случившееся жене, чтобы та не упала в обморок. Ведь Пейсах остается Пейсахом, и сейдер в любом случае надо провести по всем правилам и с хорошим настроением.
– Я могу посмотреть книгу расходов вашей винокурни? – нарушил молчание Рамбам.
– Конечно! – ответил реб Гейче, и Гирш тут же отправился в заводскую контору. Спустя четверть часа толстая книга в красном переплете лежала на столе перед Рамбамом.
– Посмотрим-посмотрим, – он принялся перелистывать страницы с таким видом, будто искал нечто вполне определенное. – Поглядим-поглядим, поищем-поищем.
Реб Гейче смотрел на Рамбама с плохо скрываемым недоумением. Как хамец в Пейсах может быть связан с конторской книгой его винокурни?!
– Вот! – вскричал Рамбам, тыча пальцем в середину страницы. – Вот оно.
– Что «оно»? – осторожно спросил Гирш, собственноручно заполнявший конторскую книгу.
– Сколько примерно стоит весь хамец, оставшийся непроданным на вашем заводе? – спросил Рамбам.
– Ну, точно сказать не берусь, – ответил реб Гейче. – Порядка трех с половиной – четырех тысяч золотых.
– Идеально, просто идеально! – Рамбам даже в ладони хлопнул от восторга и протянул книгу недоумевающему реб Гейче. Тот взял книгу, внимательно посмотрел на указанное место и побледнел, словно стена синагоги после предпасхальной побелки.
– О Боже, совсем вылетело из головы! Тут значится, что я взял в долг под будущие доходы три с половиной тысячи золотых у пана Анджея Моравского. Теперь дохода не будет, а долг отдавать надо!
– Вот и замечательно, – произнес Рамбам, поднимаясь из-за стола. – Прошу прощения, реб Гейче, у меня осталось немного времени, чтобы уладить ваше дело. Идите в баню и ни о чем не беспокойтесь, все будет хорошо!
Наспех схватив полотенце, Рамбам направился к дому мойсера Гецла. При виде гостя доносчик оторопел. Он давно уже привык к окружавшей его полосе отчуждения, перестал надеяться на перемены к лучшему и бросил огорчаться.
– Гецл, – как ни в чем не бывало спросил Рамбам. – Ты уже ходил в микву перед праздником?
– Нет, – соврал мойсер, только что вернувшийся из миквы.
– Тогда пошли, я тоже еще не был.
О, несколько лет назад Гецл дорого бы дал за такую прогулку через весь Курув рядом с Рамбамом. И даже сейчас, когда цветы обиды, превратившись в ядовитые ягоды гнева, давно опали, став сухим перегноем, идти в микву рядом с Рамбамом было очень приятно.
Рамбам нарочно дал кругаля и провел Гецла возле дома реб Гейче. Все это время он увлеченно рассказывал о новом взгляде на диетарные рекомендации Маймонида.
– Кстати, – прервал он свой рассказ, – а ты знаешь, что наш друг реб Гейче полностью разорен?
– Разорен? – мойсер сделал стойку, словно охотничья собака.
– Да-да, в пух и прах. После Пейсаха объявит себя банкротом.
Рамбам не кривил душой и говорил чистую правду, ведь дело обстояло именно так.
– А почему? – взял след мойсер.
– Да какая разница, вот ты лучше послушай, что пишет Маймонид о воде во время трапезы.
Прямо из миквы, не теряя ни минуты, мойсер побежал в поместье.
– Разорен? – заревел возмущенный пан Анджей. – Что значит разорен? А долг кто возвращать будет?! А ну, – он ткнул пальцем в управляющего, весьма кстати оказавшегося в его кабинете, – бери гайдуков, дуй на винокурню и все, что можно забрать, прибери к рукам, пока другие заимодавцы не пронюхали.
Так реб Гейче избавился от квасного и отдал долг. После завершения Пейсаха он отправился в поместье и растолковал все пану.
– Ну и жидки, – крутил головой Моравский, покуривая трубку с длинным, отполированным временем чубуком, – ну и хитрые, собаки. А этот ваш Рамбам – всем собакам собака!
Жил в Куруве еврей по имени Лейзер, раздражительный и заносчивый богач. Богач! Все на свете относительно, в особенности богатство. В Петербурге или Варшаве Лейзера с трудом бы назвали обеспеченным, но в Куруве, ах, в Куруве человек, позволяющий себе курицу не только по субботам, считается состоятельным.
Как многие зажиточные люди, Лейзер был уверен, будто благополучия он достиг благодаря своей изворотливости, апломбу и ловкости. И с людьми вел себя соответственно, задирая нос чуть не до облаков.
Каков человек на улице, таков он и в доме. Тойбе, жену Лейзера, за глаза называли праведницей. Еще бы – вынести такого супостата было под силу лишь женщине большой духовной силы. Нет, бить он жену не бил, упаси Боже, следы ведь остаются, но в минуты раздражения, когда не знал, на ком сорвать злость, сдергивал с ее головы платок и всласть таскал за волосы.
Человеку, ослепленному богатством, всего и всегда мало. Если у него есть сотня золотых, он хочет две, если есть две, желает тысячу, а если удастся заработать тысячу, вожделеет миллион. Не зря сказали наши мудрецы: «Кто богат? Тот, кто доволен своей долей». Не только заработком, но и доставшейся тебе женщиной, и местом проживания, и способностями, и силой ума, и высотой духа.
Лейзер был глубоко несчастным человеком. Разве можно жить в заштатном Куруве, когда на свете существуют Люблин и Краков? За пределы Галиции воображение Лейзера не простиралось, перебраться в Варшаву он даже не мечтал. А в Краков, эх, в Краков – вот куда бы он умчался хоть сегодня!
Но разве с такой женой можно жить в большом городе? Хоть статью и красотой она вполне уродилась, но провинциалка провинциалкой, ей бы гусей загонять в сарай да прибираться по дому, а не вести умные разговоры с краковскими матронами.
Что же касается заработка и достатка, тут дела обстояли просто ужасающе. Разрыв между желаемым и доступным зиял, точно пропасть. Хотелось всего и прямо сейчас, что, как вы понимаете, практически недостижимо.
Лейзер дрожал над каждым грошом, а над золотыми просто трясся. Нищие раздражали его невыразимо. Нет, жертвовать надо, никуда не денешься, так принято в общине. Со скупцом и скрягой никто не захочет вести дела, поэтому тот, кто желает преуспеть в торговле, волей-неволей обязан жертвовать. Но сколько? И кому?!
Однажды, когда горечь расставания с кровными денежками подкатила под самое горло, Лейзер не выдержал и отправился жаловаться раввину Курува, ребе Михлу. Понесла дурака нелегкая, по-другому и не скажешь.
– Ко мне валом валят нищие, – заявил Лейзер, – прут с утра до вечера. И просят, и хнычут, а я вижу, что они врут. Плетут небылицы, сочиняют несусветные истории. Но я-то не простак, меня не проведешь!
– Скажи им спасибо, – ответил раввин. – Благодаря этим врунишкам ты живешь в достатке и богатстве.
– Не понял, – напрягся Лейзер. – Это как это?
– Да очень просто. Если приходит к тебе настоящий бедняк – ты обязан обеспечить его всем необходимым. Как брата, как собственную семью. Не может быть, чтобы ты ел мясо из золотых тарелок, а он – вареную репу из глиняного горшка. Возлюби ближнего, как самого себя, – великое правило в Торе. Так ведь написано?
– Написано, – подтвердил Лейзер. – Только никто так не делает.
– Это верно, – согласился ребе Михл. – Вот я и пытаюсь тебе объяснить почему.
– Ну и почему? – набычился Лейзер. Мысль о том, что в результате этого визита к раввину вместо того, чтобы давать меньше, придется отстегивать больше, привела его в ярость. Он – да, он, много и тяжело работающий человек – своим трудом, своими десятью пальцами, потом, кровью, надсадным кряхтеньем и еще черт знает чем зарабатывал эти деньги. Почему он должен отдавать их кому-то за здорово живешь?
– Потому, – ответил раввин, – что мы не знаем, кто из протягивающих руку за подаянием по-настоящему беден, а кто жулик. И благодаря этому ты не обязан обеспечить каждого всем необходимым. Должен дать, но немного. Понимаешь? Цени, цени жуликов, они делают тебя богатым.
– Уф, вы успокоили меня, ребе, – воскликнул Лейзер, – вы успокоили меня!
И тут же поспешил убраться восвояси.
«Понесла же меня нелегкая, – повторял он, убегая из дома раввина. – По-другому и не скажешь, он же мог сейчас такое наговорить, к такому обязать, что потом не отделаться, не отбрехаться. Заставил бы пожертвовать на бедных невест, или на сирот, или еще черт знает на кого. Ни ногой больше к раввину, ни левой, ни правой!»
Но, как сказано в Талмуде, пошел верблюд рога просить, а ему и уши отрезали. Заработки Лейзера приводили его в отчаяние, хотелось больше, куда больше, и поэтому время от времени он пускался в рискованные финансовые аферы. Два раза они приносили ему кучу денег, да-да, без преувеличения – целую торбу золотых, а третья, самая крупная, должна была превратить в одного из самых богатых людей Люблинского повята.
И хоть умоляла его Тойбе, плакала и убеждала пожалеть ее и детей и себя самого пожалеть, но разве удачливый делец станет слушать курицу, умеющую только нести яйца и кудахтать над птенцами?
И был с ним Бог, и пошел супостат по миру. Все спустил, до последнего грошика. Тойбе спрятала от заимодавцев несколько ниток жемчуга и потихоньку продавала, на то и жила семья. Лейзер кидался туда, бросался обратно, пробовал там, ввинчивался сям, да все без толку: голый кадык и босые ноги. Помялся, постеснялся, спрятал гордость в карман и пошел к ребе Михлу просить письмо, удостоверяющее его бедность. С такой рекомендацией подают лучше. Да-да, бывшему богачу осталось только одно: ходить по дворам с протянутой рукой. Без рогов и без ушей.
– Я бы не хотел давать тебе такую бумагу, – ответил раввин.
– Ну почему? Чем я хуже других нищих?! – вскинулся Лейзер. – Им вы дали, а мне не хотите?!
– Я не обязан объяснять тебе причину своего отказа, – сказал ребе Михл и очень скоро пожалел о произнесенных словах. Лейзер не собирался уходить из дома раввина без желаемой бумаги. Он ныл, канючил, нудил, вымаливал и клянчил.
– Неужели вам не жалко голодных детей? – взывал он. – Я знаю, Тойбе все называют праведницей, так праведницу вам тоже не жалко?
Ребе Михл долго колебался, а потом все-таки взял перо, лист бумаги и написал рекомендацию.
– Только будь с ней поосторожнее, – предупредил он, передавая бумагу Лейзеру.
– Что ребе имеет в виду?
– Поосторожнее – значит поосторожнее. И понимающий поймет.
И Лейзер пустился в странствия. В Куруве ему подавали плохо, слишком многие натерпелись от его подлого характера и не могли простить чванных замашек. Но велика Галиция, не счесть на ее холмистых просторах еврейских местечек, в которых с большим уважением относились к письму знаменитого раввина из Курува.
Лейзер за деньги держался крепко. Гроша лишнего не тратил. Другие нищие, если выдавался удачный день, позволяли за вечерней трапезой наваристую похлебку, тарелку с хрустящими гусиными шкварками, чарку-другую водки. Лейзер питался, точно праведник, черным хлебом и луковицей со щепоткой соли. Зато за полгода собрал такую сумму, что решился вновь пуститься в махинации.
Его приятель, нищий по имени Нусн, попросил:
– Отдай мне письмо раввина. Никто ведь не разберет, кто из нас Лейзер, а кто Нусн! А если, не дай Бог, снова понадобится, то я всегда здесь, только скажи, немедленно верну рекомендацию.
– Не понадобится, – взъярился Лейзер, которому деньги начали потихоньку возвращать былую спесь и гонор. – На, забирай!
«В жизни больше не стану протягивать руку, – повторял сам себе Лейзер. – Никаких рискованных действий, никаких махинаций, только верняк! Теперь, пока точно все не выведаю, грошиком не рискну».
Он повторял это по десять раз на день, словно уговаривая, убеждая самого себя, и действительно принял сие за правило, за непреложную аксиому.
В Кракове его еще помнили. Знакомства он не успел растерять, и напор в сочетании с осторожностью позволили ему круто замесить основу будущего богатства. Домой он сообщать не стал. Зачем питать Тойбе радужными обещаниями? Вот когда заработает – тогда и вернется домой, точно рабби Акива, во главе торжественной процессии, только не учеников, а слуг и служанок.
Нусн, получивший письмо ребе Михла, сразу почувствовал, что это не просто бумажка со словами рекомендации, а камея, меняющая судьбу. Подаяния резко возросли, он стал собирать в несколько раз больше, чем прежде. И что удивительно – ведь проходил он по знакомым местам, и те самые люди, которые прежде с поджатыми губами совали ему медные монетки, теперь запросто одаривали серебром.
По вечерам Нусн пировал. Заказывал большой кусок жареного мяса, соленых огурцов, белого хлеба вволю и водки, сколько выпьется. Эх, как сладко ему пилось и елось после многих лет вынужденного воздержания. До икоты, до рези в животе, а случалось – и до рвотных позывов. Но Нусн не обращал внимания на эти тревожные знаки, ел и пил, словно перед ним был последний кусок мяса в его жизни и последняя чарка.
Как-то раз забрел он в Пионки, местечко в лесах под Радомском, и там ему подали особенно щедро. Слава о мудром раввине Курува докатилась и до сих заброшенных мест. Вечером Нусн хватил через край, мясо оказалось жирным и ароматным, а водка – крепкой и чистой, вот он и потерял меру. Ел и пил, пил и ел, пока икота не заставила отвалиться от стола.
Проснулся он ночью, оттого что кто-то каменно наступил ему на грудь. Задыхаясь, Нусн открыл глаза и замахал руками, пытаясь сбросить ночного убийцу. Но в комнате было пусто, а что-то неимоверно тяжелое так нестерпимо давило изнутри, что он перестал сопротивляться и, безропотно вытянув ноги, последовал за своей судьбой.
Лейзера закрутил вихрь наживы. Фартило ему в тот год, как никогда. Каждый раз после завершения удачной сделки он говорил себе: все, сворачиваю торговлю и еду к Тойбе, – и каждый раз подворачивалось такое предложение, от которого он был не в силах отказаться. Лишь спустя год он сумел вырваться в Курув.
В карете, рессорно качающей Лейзера, словно мать колыбельку с младенцем, качался и окованный железом сундук, полный золотых монет. Пять вооруженных всадников, готовых дать отпор любому нападению, скакали перед каретой, и пять следовали позади.
В лесу дорогу перегородило упавшее дерево. Охрана выхватила сабли, но тут с двух сторон ударил залп, и половина охранников свалилась на землю, обливаясь кровью. Схватка была короткой, ведь нападавших было в десять раз больше, чем оборонявшихся. Тут явно не обошлось без доброхотов из Кракова, сообщивших бандитам время и путь следования богача.
Лейзера не убили. Забрали все, включая одежду. Скинув пропахшие едким потом рваные обноски, разбойник с хохотом нацепил дорогое платье бывшего богача. Пошатываясь, Лейзер брел по лесу, выйдя к озерцу, наклонился испить воды – и отшатнулся. Из озерной глади на него глядел седой старик с зеленым от горя лицом и красными, воспаленными глазами. В Курув он пришел, как уходил год назад, – нищим оборванцем. Никто его не узнал.
Вместо дома Лейзер отправился в приют для проходящих через город нищих. Он решил разузнать, как дела у Тойбе, чем она дышала почти два года без него, чем занималась.
– О, тебе повезло, – сказали ему сосед по комнате. – Сегодня у нас хороший день. Габай синагоги устраивает брис-милу, обрезание своему сыну от новой жены.
– Какой такой габай? – поинтересовался Лейзер. – Хаим, что ли?
– Он самый. Его бабенка полтора года назад скоропостижно померла, вот он и отхватил свежую вдовицу. Габай, а губа не дура, Тойбе намного его младше.
– Какая еще Тойбе? – насторожился Лейзер.
– А жил тут один богач, дерьмо человек. Разорился несколько лет назад и пошел нищенствовать. Так и помер где-то в придорожном трактире. Ну, его вдова не шибко горевала, избавиться от такого счастья, как ее бывший муженек Лейзер, – большая удача.
– Да как… да кто… – начал заикаться Лейзер.
– Да очень просто. Этот негодяй денежки жены спустил, все приданое. Думал, торговать умеет, а на самом деле был растяпой и глупцом. Обводили его вокруг пальца все кому не лень. Ну, вот и разорился и пошел нищенствовать. Выпросил у ребе Михла рекомендательное письмо и сплыл, только его и видели. Видимо, с горя пить начал, ну и допился…
– Знавал я Лейзера, – возразил Лейзер. – Трезвой жизни был человек, пил, но по чуть-чуть.
– Да уж, по чуть-чуть, – усмехнулся нищий. – Выпил зараз полторы бутылки водки, нажрался мяса и завалился спать. Во сне своей собственной рвотой и захлебнулся. Хевра кадиша, похоронное братство Пионки, нашла у него в торбе то самое письмо от ребе Михла. Бедолагу схоронили на еврейском кладбище, а Тойбе раввин известил письмом. Так она из брошенной жены стала веселой вдовой.
– Почему веселой? – буркнул Лейзер.
– То-то радости у женщины было, «веселая вдова» – так ее в Куруве звали, пока замуж не выскочила.
– Что ж она, не могла для приличия погоревать?
– Ну, для приличия и погоревала несколько дней. А что это ты так подробно расспрашиваешь? – внезапно насторожился собеседник. – Ты, часом, не родственник Лейзера?
Лейзер ничего не ответил, махнул рукой и пошел на празднество.
Реб Хаим, староста центральной синагоги Курува, слыл положительным, дальше некуда, евреем. Все у него было по порядку и по правилам. Первое – это первое, а второе – всегда второе. Но, несмотря на всю богобоязненность, правильность и даже праведность, его жена долго не беременела. Прошли десять отведенных законом лет, но Хаим не заговорил о разводе. Да и кто же самолично лишит себя такого сокровища?
Блума в девушках считалась первой красавицей Курува. Многие к ней сватов засылали, только отец ее, старый Аншиль, переборчивым оказался, любил свое дитя, искал не богатства и не представителя знатного рода, а хорошего человека. В результате она вышла за Хаима, парня без особых достоинств, из простой семьи и без денег. Но! Если бы вы видели, как сияла Блума первые годы после замужества и как светился Хаим, поспешая домой после работы, вы бы перестали удивляться.
А деньги… что деньги, руки у Хаима оказались замечательными, тачал он кожаную упряжь, сбрую, седла, уздечки, а на хороший товар покупателей всегда хватает. Богатства ему труд не принес, но твердый достаток был, а Блума превратила их дом в преддверие рая. Все в нем сверкало, сияло, и ароматы всегда стояли такие, что слюна выделялась, стоило лишь переступить порог.
Первые три года они терпеливо ожидали потомства, а потом начались, как у многих в таких печальных обстоятельствах, поездки к живым цадикам и молитвы на могилах уже оставивших этот мир. Стали больше жертвовать на бедных, Хаим зачастил на уроки в синагогу, Блума не выпускала из рук книжечку псалмов. И все без толку, все напрасно, не расцветал розовый куст, не наливалась соком смоковница, не колосились рожь и ячмень.
Раввин Михл посоветовал: начните приглашать гостей на субботние трапезы. Не соседей, не прихожан – ищите в городском приюте для проходящих через Курув нищих. Начали, продолжили, обрели славу по всей округе, и без толку. Ворота остались закрытыми.
К концу десятого года супружества Блума расцвела, как цветок; на смену девичьей привлекательности пришла зрелая красота замужней женщины. А Хаим благодаря своей искренней набожности и доброму характеру стал пользоваться таким уважением среди прихожан, что, когда старый габай, староста центральной синагоги Курува, отошел от дел, ему первому предложили эту почетную должность.
О, габай – это уважение, перемешанное с унижением. Им всегда недовольны, ведь именно он решает, кого вызвать к Торе в субботу, кто будет вести молитву, кому поручить открытие створок шкафа для хранения свитков, как распределить места на празднике – десятки маленьких, но очень важных для молящихся дел решает именно он.
И поэтому габай всегда плох в глазах тех, кого незаслуженно – по их мнению – обошел, обходит и будет обходить. Сколько позорных причин и корыстных обстоятельств приписывается габаю обойденными прихожанами! Особенно когда синагога большая, народу в ней много, и кому-то долго приходится ждать своей очереди.
Но Хаим справлялся с этой нелегкой и непростой должностью самым наилучшим образом. Она так прилипла к нему, а он к ней, что его стали называть не реб Хаим и не габай Хаим, а просто – габай.
Что же касается ворот… н-да, ворота… эх, ворота… Они по-прежнему держали свои створки плотно сомкнутыми.
В один из ненастных дней месяца кислев дождь зарядил с самого утра пятницы, да так и не успокаивался до наступления субботы. Приближалась Ханука и за право зажигать свечи в большом ханукальном подсвечнике, как обычно, шли жаркие споры. Из-за них габай припозднился с визитом в приют, и когда он наконец переступил порог, все нищие были разобраны.
Кроме одного. Он, видимо, пришел в Курув прямо перед субботой, его промокшая, грязная одежда наполняла зловонием всю комнату. Покрытая красным раздражением кожа лица свидетельствовала, что в баню он тоже не успел. Размотав тряпки на ногах, нищий расчесывал покрытые струпьями ступни.
Первым движением габая было сделать вид, будто он не заметил этого нищего, и уйти восвояси. Ну, в конце концов, одна суббота пройдет без гостей – только он и Блума, как сразу после свадьбы. Он уже начал было поворачиваться к выходу, но заметил устремленные на него глаза нищего. В них явно светилась надежда на сытный ужин за субботним столом и на простое человеческое внимание. Габай сжал свое сердце в кулак, подошел к нищему и, стараясь не вдыхать зловонный воздух, пригласил его провести субботу у них.
Блуму он предупредил, и та, несмотря на свою страсть к чистоте и порядку, сделала вид, что не замечает, как прохудившиеся сапоги нищего оставляют на чистом полу комки грязи. Она потчевала его всю субботу, словно самого дорогого гостя, а после ее завершения подарила ему старый, но еще вполне крепкий кафтан Хаима и две новые рубашки. В отдельном мешочке Блума собрала еды на дорогу и сунула в него несколько серебряных монет.
Когда за нищим закрылась дверь, она подошла к окну и следила, как его освещенная лунным светом фигура постепенно растворяется в темноте улицы. И лишь убедившись, да-да, лишь убедившись, что субботний гость окончательно исчез из виду, она принялась за уборку.
О, с таким ожесточением и яростью Блума скребла пол, скамейку и столешницу только перед Пейсахом. Хаиму она не сказала ни слова упрека, и он, зная маниакальную чистоплотность своей жены, понял и оценил, какую жертву та принесла во имя исполнения заповеди гостеприимства.
И можете думать что хотите и объяснять это как вам вздумается, но спустя 9 месяцев после той субботы Блума родила большую, здоровую девочку. Радости не было конца, и одной из немаловажных ее составляющих была надежда на то, что коль скоро ворота распахнулись, то Он даст им раскрыться еще и еще раз.
Увы, этой надежде не было дано осуществиться, больше Блума не рожала. Гитель озарила их и без того светлый дом настоящим сиянием. Все теперь крутилось вокруг девочки, ее здоровья, воспитания, смешных детских словечек.
Быстро пролетели годы. Ничто иное на свете не тянется так долго и не заканчивается так быстро, как жизнь. Выросла Гитель, вышла замуж за уважаемого в Куруве человека, моэля Бенциона. Он был старше ее почти на десять лет, однако разница в годах практически не ощущалась. Семья сложилась дружная, добрая, но Гитель, подобно своей матери, никак не могла забеременеть.
И хоть нищие протоптали от приюта к дому Бенциона и Гитель прямую дорожку, испытанное средство не помогало. Пока не случилась история с диббуком.
Тем вечером, вернувшись из синагоги после вечерней молитвы, Хаим нашел Блуму сидящей без головного платка на низкой скамеечке возле нетопленой печи. Вместо яркого света керосиновых ламп в доме едва теплилась одна-единственная свечка. Было холодно и мрачно.
– Что случилось, сердце мое? – удивился Хаим. – Где твоя улыбка, где ужин?
– Ужина больше не будет, – чужим лающим голосом ответила Блума. – И улыбаться нет никаких причин. Садись рядом, Хаим, справим по мне поминки.
– Поминки справляют по умершим, а ты, хвала Всевышнему, целехонька и здоровехонька, – попытался отшутиться Хаим, но Блума резко замотала головой.
– Я уже умерла, Хаим. Тело еще живет, но меня больше нет.
– Да что ты такое говоришь, Блума?! – вскричал перепуганный Хаим.
– Не называй меня так. Кончилась Блума, дымом улетела.
Хаим испугался. За многие годы супружества жена ни разу не говорила с ним таким образом. И голос… это был не ровный, мелодичный голос Блумы, а какое-то злобное тявканье.
Он сделал еще попытку. Опустился на пол рядом со скамеечкой и попробовал взять жену за руку.
– Блумеле, расскажи мне… – договорить Хаим не успел. Она вырвала руку из его ладони, обожгла взглядом безумно горящих глаз и со всей силы ударила в грудь. Хаим буквально отлетел к стенке, больно ударившись затылком.
– Не смей ко мне прикасаться, – зашипела Блума, – я не твоя жена.
Хаим встал, натянул полушубок и выскочил на улицу. Несколько секунд он колебался, бежать к знахарке или к раввину, а потом решительно двинулся к дому ребе Михла.
Раввин уже поужинал и сидел в своем кресле, уютно обложившись книгами. Выслушав габая, он вопросительно поднял брови:
– Когда это началось?
– Сегодня вечером. Утром еще все было по-прежнему.
– Пойдем. Я должен увидеть ее своими глазами.
При виде ребе Михла Блума расхохоталась прямо в лицо мужу.
– За подмогой побежал, дурачок? – пролаяла она.
Раввин остановился в трех шагах перед сидевшей на низкой скамеечке женщиной, достал из кармана записную книжку в потертом переплете, быстро отыскал нужную страничку и стал шепотом что-то читать.
– Нет, нет, – заверещала Блума. – Не смей, не делай этого, нет!
Ребе Михл не обратил на крики ни малейшего внимания и продолжил чтение. Спустя минуту тело женщины обмякло, поднятые вверх руки с растопыренными пальцами бессильно упали на колени.
– Кто ты? – спросил раввин.
– Меня зовут Ента, – бесцветным голосом произнесла женщина.
– Как ты сюда попала?
– Я долго скиталась между душами и телами в поисках постоянного пристанища. И вот нашла.
– Почему ты не нашла упокоения после смерти?
– Потому что меня никуда не принимают.
– Расскажи свою историю, – раввин сел на скамью у стола, и Хаим обессиленно, подобно жене, опустился рядом.
– Я родилась в Немирове. Мой отец был арендатором, главой большой семьи. Когда пришли бандиты Хмельницкого, вся еврейская община заперлась в синагоге. Стены у нее были толстые, как в крепости, а двери окованы железом. Мы тоже туда прибежали – мама, папа, пять моих братьев и две сестры. Казаки обложили синагогу, но дверь ломать не стали, перепились награбленной водкой.
А мне умершая за год до этого бабушка показалась. Сказала: со стороны реки в синагоге есть маленькое окно, казаки его не заметили и сторожей не поставили. Выберись через него и беги.
Мне тогда только исполнилось шестнадцать, я сама не знала еще, как поступать, и рассказала все отцу. А он говорит: это тебе от страха померещилось. Тут у нас три миньяна мужчин, мы будем всю ночь молиться и читать святые тексты. Бог услышит, Бог поможет, придет польское войско и выбьет казаков из Немирова.
Они стали молиться, а я сижу ни жива ни мертва, не знаю, как поступить, может, и вправду померещилось. И опять бабушку увидела. Беги, говорит, не теряй времени, беги.
Это окно на женской половине было. Там узлов на полу валялось – не пройти, семьи с собой притащили, что могли. Я вытащила потихоньку две простыни, связала и посреди ночи, когда сон сморил женщин, выбралась из синагоги. Не помню, как бежала, как пряталась, но к утру добралась до польских войск.
Там меня сразу изнасиловали жолнеры. Привязали за шею к телеге, словно козу, и приходили один за другим. Целую неделю приходили, не надоедало им. Кормили щедро, игрушка должна быть живой и здоровой. Первые два дня я плакала не переставая, а потом слезы кончились. Когда выдавалась спокойная минута, я звала бабушку, спрашивала, зачем она меня послала на такую муку. Но она больше не приходила.