В школе к ней прочно приросло отчество, ее называли исключительно Надеждой Эдуардовной, и ей это нравилось. Отчество, по крайней мере, выделяло ее из толпы старшеклассниц, которые хотя и носили школьную форму, однако большей частью были в полтора раза шире Надежды Эдуардовны. Вадим подшучивал над ее тощей задницей, хотя прежде Наденьке казалось, что задница у нее в самый раз и бедра стройные, на них весьма ладно сидели джинсы, но в школу в джинсах ходить не то чтобы запрещалось, но и не приветствовалось. И все-таки Наденька иногда появлялась на уроках в джинсах, потому что джинсы – ну чем не штаны? И когда завуч школы Мария Ивановна Шкатулкина – Шкатулочка в просторечии – вызвала ее на разговор, Наденька была уверена, что речь пойдет о джинсах. А ведь джинсы были у нее советского производства. В них в прошлом году нарядили всю их студенческую группу по случаю юбилея республики, и они торжественной колонной прошли по площади как лучшая студенческая группа чуть ли за всю историю университета. И вот теперь Наденька приготовилась услышать, что джинсы не соответствуют моральному облику учителя…
Шкатулочка действительно завелась по поводу морального облика, что-де учителю не пристало курить как лошадь… «Вот уж и вовсе неверный образ», – подумала Наденька про каплю никотина, от которой эта самая лошадь может откинуть копыта, но оправдываться не стала, решив выслушать Шкатулочку до конца. А та вдруг принялась выговаривать Наденьке, что негоже педагогу на трассе стоять на глазах у всей Старой Петуховки, какие бы там ни были личные мотивы. Всякий по этому поводу думает известно что.
– Да-а? И что такое думает этот всякий? – не выдержала Наденька. – Стану я всякому объяснять, что мне машина песку нужна была в огород. И что поймать ее можно только на нашей трассе!
– Это тебя никак Сопун на трассу отправил? – неожиданно перейдя на «ты», хмыкнула Шкатулочка. – Понятное дело.
– Что вам понятно? – Наденька даже растерялась.
– Что одну жену загубил, теперь за вторую взялся, – попросту, даже по-бабьи откровенно ответила Шкатулочка и, вздохнув глубоко, из самого средостения, принялась перекладывать папки на столе, давая понять, что разговор исчерпан.
Последнее осеннее солнце било в окна. В такие дни Наденьке бывало отчаянно жаль ушедшего лета и облетевших листьев, хотя одновременно она понимала, что все идет своим чередом и что на месте облетевших романтических иллюзий рано или поздно отрастут новые. Иллюзии? Или все-таки опыт? Вот у Шкатулочки богатый жизненный опыт, на основании которого она судит об окружающих, не допуская мысли, что человек вовсе не обязательно должен укладываться в отработанную схему. Наденька шла по школьному коридору, чуть пошатываясь от неожиданного откровения: «Одну жену загубил…» И тут неожиданно продернулась на поверхность сознания фраза Шолохова, кажется, из «Тихого Дона»: «Бабское сердце, Гриша, беречь надо. Остальное все у нее износу не знает…» Или как-то так, она не помнила точно и сама не поняла, к чему вдруг припомнилась фразочка, которую они в свое время мурыжили на семинаре не по литературе даже, а по научному коммунизму. Что прежде к женщине относились как к рабочей скотине с намеком, конечно, на какие-то чувства, но в первую очередь брак был институтом экономическим. И Ленина еще туда приплели, – это тоже вспомнилось мимоходом, – про то, что женщина должна быть освобождена от домашнего рабства, для этого необходимо развивать сеть прачечных и столовых… Из школьной столовой нестерпимо тащило пирожками, и Наденька поняла, что она вдобавок ко всему прочему очень хочет есть. В последнее время ей все чаще вспоминались незатейливые мамины супчики, винегреты и прочая стряпня, о происхождении которой она не задумывалась прежде. Но так было хорошо вернуться с учебы домой и что-нибудь перехватить…
– Чай и два пирожка с повидлом.
Она подумала, что надо бы и домой пирожков прихватить. Это вообще хорошая еда – вкусная и сытная к ужину. То есть эта мысль сама собой возникла в ее головке, не привыкшей задумываться о хлебе насущном. В следующую секунду Наденька спохватилась, о чем же это она думает и куда подевались все прежние ее мысли, например, о поэтике Куприна… Но можно ли было в ее ситуации думать о какой-то поэтике? Решительно нет. Потому что на донышко тяжелым камнем легло замечание Шкатулочки. Может быть, Мария Ивановна Шкатулкина, вовсе не подумав, ляпнула черт-те что. Вот мама однажды высказалась про своих соседей, что они у нее ключи от сарая украли, а недели через две нашла эти ключи в ящике трюмо, сама же их туда и припрятала, чтобы никто не украл…
– Стерва Танька была порядочная, оттого и потонула, – поедая школьные пирожки, Вадим отрезал коротко, потом все-таки добавил: – Речку хотела переплыть, да отнесло течением ее на пороги. Она ж ни в чем уступать не желала. На спор поплыла.
– С тобой поспорила? – уточнила Наденька.
– Нет. Мы с ней тогда уже развелись. Говорю, стерва та еще. Любовник у нее был в деревне. Ему эту речку переплыть – что два пальца… А Танька телом легче, вот и не справилась с течением… Нет, если ты готовить не научишься, я в твою столовку буду ходить. Хорошо они пирожки пекут.
Конечно же, он пошутил по обыкновению, грубовато, но не зло.
Церковные колокола отозвались тоненькими старушечьими голосами, будто настойчиво вопрошая: «Где же Бог, добрый Бог?», и в возникшей паузе, заполненной перезвоном, Наденька невзначай подумала, может ли память человека оставаться в зеркале? Ведь так получается, что в зеркале на дверце огромного шкафа в свое время отражалась еще и первая жена Вадима Татьяна. Пусть недолго, они прожили всего-то около двух лет, а потом, как сказал Вадим, она взбрыкнула и уехала в деревню к родителям. И маленького сына туда увезла. А вот теперь они встретились в этом зеркале – мертвая Татьяна и живая Надежда. И бабка Вадима, наверное, тоже ушла в зазеркалье, и ее сестра, которая вышла за последнего де Толли, и все женщины Сопунов отразились в нем. Но вряд ли можно у них выведать, почему Шкатулочка сказала, что это Вадим жену загубил. Если б они не развелись, да. Тогда б она осталась жива. Но не он же, в конце концов, виноват! И наверное, она тоже его любила, этого мужчину, которого Наденька считала во всем выше себя. Или это он ей так внушил, что Наденька во всем его ниже.
– Давай договоримся, – сказал Вадим, – что нам с тобой нельзя будет развестись. Вот как я не могу развестись со своим отцом.
– Почему же так жестко? – спросила Наденька.
– Потому что не хочу быть среднестатистической единицей. По статистике, распадается каждый второй брак.
– Нет, я не про это, – Наденька спешно поправилась. – Я говорю, почему у вас все так жестко с отцом?
– Потому что коммуняка он хренов, вот почему!
– Ну и что. Он же искренне в коммунизм верил, а не ради карьеры.
– Ага, верил. И в боевое братство! – произнес Вадим как-то озлобленно.
– А что плохого?
– Ты действительно хочешь знать? – Вадим помял «беломорину», прежде чем сунуть в рот. – Был у отца боевой друг дядя Вася, тут недалеко в поселке жил. И сынок у него почти мой ровесник, поздний ребенок, тряслись они над ним. Только непутевый какой-то сынок. То под машину угодил на переходе, потом у него туберкулез обнаружили, запущенный уже. Ну, родители вовремя не подсуетились – кашляет пацан и кашляет. Оказалось, уже вторая стадия.
– Туберкулез ведь лечится, – неуверенно сказала Наденька, представив этого мальчика и успев ему посочувствовать.
– Лечится, да. Была у меня как раз собака, Тузиком звали. Он за мной повсюду бегал, как на привязи, хотя самый обычный пес, я его возле магазина еще щенком подобрал… Так вот однажды отец дядю Васю собрался навестить и Тузика с собой взял. А вернулся без Тузика. Сказал, что в поселке оставил дом охранять, как будто наш дом охранять не надо. Я плакал и все допытывался, когда же Тузик вернется. А через год мне мама сказала, что Тузика моего съели.
– Что?
– Туберкулез якобы лечится собачьим мясом. Может, это и неправда, но чего не сделаешь с отчаяния? Причем собака должна быть не уличной, а домашней, чтоб без всяких инфекций… В общем, уговорили они моего папашу. И папаша поступил как настоящий коммунист, выручил боевого товарища.
– И что, вылечился мальчик? – Наденька нервно сглотнула.
– Нет. Все равно помер. А отец мне тогда сказал, что, мол, подрастешь – поймешь. А я вот до сих пор понять не могу… – голос его дрогнул.
Свет желтой лампочки под потолком резал глаза. А может, это происходило от крепкого табачного дыма, но сам электрический свет показался вдруг болезненным и почти ядовитым.
Вадим подошел к буфету, крашенному масляной половой краской, достал оттуда шкалик, хранившийся в самом углу, за стопкой тарелок, и две рюмки.
– Выпьем, – он разлил водку по стопкам и настойчиво предложил Наденьке: – Пей!
Водка имела мерзкий привкус, и Наденька поспешила перебить его пирожком. Едва надкусив, Наденька подумала, что мерзость, может быть, таится за дверью каждого дома, просто люди не выпускают ее наружу. И самое главное, что мерзость – это и есть самое средостение жизни, а вовсе не школьные парадные линейки, на которые положено надевать учительское строгое платье вкупе со строгим лицом. И не школьные сочинения о родине. И даже не художественные выставки, призванные создать иллюзию, что окружающий мир прекрасен. Все как будто договорились притворяться и коллективно врать. А стоит человеку прийти домой и снять парадную форму, как он превращается в довольно примитивное существо, занятое удовлетворением примитивных потребностей, как сформулировали бы на уроке обществоведения. А попросту говоря, человеку не надо больше ничего, кроме как набить брюхо, потрахаться, ну и залить за воротник, чтобы, значит, не думать о том, что он настолько примитивен. Вот вам и вся изящная словесность, товарищи, которую пытались вдолбить в голову уже не одному поколению, да все как-то мимо. И ведь она сама, Наденька, понимает, в какой мерзости оказалась, а вот сидит себе и пирожок жует с аппетитом и точно так же, как все, цепляется за эту мерзкую жизнь…
– У меня об этом есть ненаписанный рассказ, – сказал Вадим. – Написать – это как будто занозу выдернуть и, может быть, даже простить. А я так и не могу отцу простить. Поэтому и не пишу…
Как будто в ответ, из флигелька донеслось «Славное море, священный Байкал…».
– Это изначально арестантская песня, – заметил Вадим. – Отец не хочет понять, что в своей стране прожил как арестант.
– Он всегда столько пил?
– Нет. Хотя прикладывался, конечно. А когда мать умерла – тут и в запой впервые ушел, потому что никак понять не мог, как это она его одного бросила. Она его обслуживала всю жизнь, а он ее замечал, только когда она ему кальсоны постирать забывала… Отец, кстати, твоей мамашей интересовался. Говорит, она же в самом соку, особенно задница. Не то что у дочки, – и Вадим раскатисто расхохотался, как, по обыкновению, всегда смеялся собственным шуткам.
Настенька вспыхнула, а Вадим, подогретый водкой, продолжил, едва взяв дыхание:
– Представляю, захожу я к отцу, а у него твоя мамаша на коленях сидит…
Слезы крупными каплями брызнули на клеенку с ромашками. Ту самую, которую Наденька покупала с мыслями, что вот на этой клеенке будет стоять ее фарфоровая чашечка. Заодно вспомнилась и чашечка, подаренная на свадьбу, которую Вадим через три дня неосторожно разбил, и Наденька зарыдала в голос.
– Кажется, я палку перегнул, – Вадим впервые за семейную жизнь стушевался. – Ну, дурак Сопун. Ты разве не поняла до сих пор? Прости дурака, Наденька, что ты! Хочешь, завтра на открытие выставки сходим в музей? Мы с тобой теперь не ходим никуда. А ты потом статью напишешь про эту выставку…
Вадим осекся, как будто не договорив, а Наденьке показалось, что он хотел сказать: «…и все опять будет, как прежде» – выставки, разговоры о литературе, кино и мороженое перед сеансом. Когда же все это успело кончиться? И почему потухла искорка той веселой жизни, в которой им вдвоем было очень легко? Может быть, Вадим подумал об этом, поэтому и осекся?
Дрова потрескивали в печи, огонь бился за чугунной дверцей, как что-то живое, доброе и злое одновременно. Осенний ветер гулял за окнами, и силуэты голых деревьев рисовались в раме окна, Петр Николаевич полупел-полуплакал за стеной, как брошенный на произвол судьбы пес. И Наденька подумала, как хорошо, что мама ничего не знает о том, что временами бывает до того страшно жить, что хочется умереть.
Но вместо этого всего вслух Наденька сказала:
– Отнеси отцу пирожков, что он там один сидит.
В дверь постучали, даже настойчиво забарабанили кулаком.
– Да вот он и сам идет, – ответил Вадим.
Однако это был не Петр Николаевич, а Шкатулочка, плотно упакованная в черное стеганое пальто. Шкатулочка, изобразив на лице радость от встречи с Наденькой, расшаркалась на пороге: «Здравствуйте! Позвольте пройти?» Тон ее и сама фраза показались Наденьке неискренними, делаными, и она пролепетала: «Проходите, Мария Ивановна», тут же будто оправдываясь перед Вадимом: «Это завуч нашей школы…» Наденька уловила готовое слететь с его губ: «А какого …», однако Шкатулочка поспешила объясниться:
– Я, как депутат райсовета, инспектирую условия жизни молодых специалистов.
Вынырнув, как из кокона, из своего пальто, она решительно прошествовала внутрь, и от ее начальственного глаза, конечно, нельзя было утаить шкалик и простую закуску на клеенке в россыпи ромашек.
– Тепло у вас, чисто, – с некоторым удивлением даже произнесла Шкатулочка.
– А вы чего ожидали? – встрял Вадим.
– Ну, знаете ли, район у нас сложный. Всякого народу хватает…
– Я не всякий, – завелся Вадим. – Я в «Северных зорях» работаю, между прочим, а не бичую. Так что Надежду Эдуардовну обеспечить всем необходимым могу.
– «Северные зори» – уважаемый журнал. Я свежий номер всегда в библиотеке беру, – Шкатулочка постаралась загладить свою невольную оплошность.
– «Северные зори» интересны добропорядочным гражданам пенсионного возраста, – подхватил Вадим. – Поэтому их тираж и падает: идет естественная убыль подписчиков. А читателям моего поколения, которым чуть за тридцать, этот журнал откровенно неинтересен. Я на днях прямо сказал на планерке, что читать его – как с тугого похмелья портянку жевать…
Наденька зажмурилась, ожидая, что Шкатулочка взорвется, однако Мария Ивановна продолжила абсолютно ровным тоном:
– Что же вы на собственную редакцию жалуетесь? Раз уж вы там работаете, так извольте сами сделать журнал интересным…
Наденька с ней внутренне согласилась, причем не без удивления, потому что не может быть, чтобы ничего поделать с этим журналом было нельзя. Однако Вадим только отмахнулся, болезненно сморщившись.
Шкатулочка еще спросила, где находится Наденькино рабочее место, за которым она готовится к урокам. И, узнав, что такого в принципе не существует и что Наденька чаще всего готовится за кухонным столом, только покачала головой, украшенной традиционной химией. Наденька заметила, как заманчиво при этом вспыхнули красные огоньки сережек Шкатулочки, и с сожалением подумала, что ее собственные оттопыренные ушки такими огоньками украшать не стоит.
Когда Шкатулочка, обувшись и спрятавшись до самого носа в стеганое пальто, выкатилась во двор, Вадим выругался от души, длинно и смачно. А затем, прикончив шкалик прямо из горла, подытожил:
– Видно, что из бывших обкомовских шлюх. Они все потом идут в депутаты. Или культуру с образованием поднимать.
– Она учитель математики, – сказала Наденька.
– Все шлюхи чему-нибудь да обучены, кроме как начальственный хрен сосать. Их в обком прямо с университетской скамьи берут, комсомольских активисточек.
– Всех?
– На этом наше государство стоит. Проституция была всегда. В языческие времена – храмовая. А при однопартийной власти возникла скрытая партийная. До 35–40 лет партфункционерок используют в обкомах и райкомах КПСС и ВЛКСМ по прямому предназначению. Потом их надо куда-то девать. А куда? На фабрику валяной обуви бывшую партфункционерку директором не поставишь – глупая она, еще провалит госплан по выпуску народной обуви. Поэтому подержанные обкомовские шлюхи вдруг начинают рьяно защищать мораль и нравственность своих подчиненных. Думаешь, почему дамы во власти такие чопорные? Потому что стремятся от бурной молодости отмежеваться, вдобавок естественный лимит исчерпали, вот и поджимают губы куриной гузкой.
На выставку надеть оказалось откровенно нечего. Одежда, висевшая в шкафу с зеркальными дверцами, пропиталась смрадом табака, духом кухни и еще каким-то едким запахом старого деревянного дома. Стоило Наденьке достать из шкафа свое единственное нарядное платье – далеко не новое, купленное еще на школьный последний звонок, как она тут же ощутила этот затхлый, противный дух. Платье было действительно красивое: цвета вишни, с черными бархатными прошвами, за ним мама целый день в очереди отстояла, поэтому и запрещала в университет на занятия носить, мол, не к месту. И вот теперь, когда больше не нужно было спрашивать у мамы разрешения, чтобы надеть это платье, Наденька ощутила себя так, будто ее саму только что вытащили из старого сундука. Платье откровенно смердело. Она попробовала вывесить его на ночь в коридор, под лестницу. Может быть, выветрится на свежем осеннем воздухе. Однако вдобавок ко всему Петр Николаевич, проходя мимо, вытер об него руки, изгвазданные в огороде. И опять Наденька плакала.
Кое-какой гардероб у нее все-таки был, хотя точно так же табаком смердел. Одежку эту она в основном на уроки надевала, на выставку хотелось одеться поярче. Но что делать. Потом, люди все же придут картины смотреть, а не ее. Поэтому она влезла в серенький учительский свитерок и джинсы надела, на выставку-то джинсы никто не запретит. А еще надела серебряный кулончик-сердечко, который ей на двадцатилетие подарили, и ногти накрасила нежно-розовым. Правда, пока автобусом до центра добирались, новые сапожки ей все отдавили. И будто еще специально – мужик в резиновых сапогах в автобус влез, сапоги все в грязи, а он беспардонно так прямо по чужим ногам ступает. Вообще противно было в этом автобусе ездить. Он редко ходил, где-то раз в сорок минут. Сперва намерзнешься на остановке. Потом еще едва втиснешься, и сумку дверью прижмет. Пассажиры к выходу лезут, деньги на билет передают, еще кто-то перегаром дышит прямо в лицо.
По этой причине Наденькина мама на Старую Петуховку и не приезжала: «Ну вот еще, буду я к вам туда ездить…», а когда Наденька ее навещала, мама с надутой миной сидела, как будто они поссорились по-крупному. А потом оказалось, что мама в каком-то рассказе Вадима прочла про школьную сторожиху Людмилу Ивановну, в каморку к которой учитель труда любил захаживать, и так решила, что Вадим ее саму выставил в неприглядном свете. Потому что ее звали именно Людмила Ивановна. А на самом деле рассказ этот Вадим лет шесть назад написал, да и мало ли на свете Людмил Ивановн. Почти всех мам в ближайшем окружении Наденьки звали Людмила, Галина или Валентина. Ну, еще Светлана – за редким исключением… Нет, самое главное, что мама целый месяц молчала о том, что, собственно говоря, случилось. И вот ходи и думай, чем таким ей насолить успели. А когда проблема наконец прояснилась, Наденька еще подумала, что множество горьких обид – фантомны. То есть человек сам себе что-то такое насочиняет и вот ходит и дуется, а фантом тем временем разрастается, пожирая нутро.
Потом мама наконец догадалась посмотреть, в каком году журнал вышел, в котором этот рассказ напечатали, и только тогда успокоилась, правда, успев рассказать всем своим знакомым, какую гадость написал про нее собственный же зять. И все вокруг ей сочувствовали и на Наденьку искоса посматривали, с укоризной. И во многих взглядах угадывалось слово «неблагодарная». Наденька – неблагодарная дочь, потому что взяла и бросила «старую больную мать», мол, вот стукнет тебе самой пятьдесят лет, тогда узнаешь…
А что узнаешь? Наденьке пятьдесят лет уж точно никогда не стукнет. Ну тридцать, ну тридцать пять еще туда-сюда. Но пятьдесят – этого просто не может быть. Однако в ближайшей перспективе надо было решать вопрос, заходить или не заходить к маме после выставки. И Наденька решила, что пусть сперва состоится открытие, а потом можно будет решить, идти или не идти, потому что если прежде она целиком зависела от мамы, то теперь точно так же – от Вадима. И как прежде она не могла оставить маму, если той бывало без нее плохо, – а так бывало почти всегда, но ведь это ужасно – когда мама плачет или когда у нее болит сердце. И связь приходилось рвать очень больно, с кровью. И всякий раз, навещая маму, Наденька уносила с собой вину, а маме оставалась обида. Теперь же вина ее разрослась и странным образом перетекла и на Вадима. Все чаще Наденька с удивлением открывала, что Вадим – недолюбленный ребенок, который думает, что он никому не нужен, хотя это, наверное, неправда. И что если у него в детстве не было даже мячика, как он однажды пожаловался, то это вовсе не значит, что родители его не любили. Мячика не было потому, что их не было в продаже, наверное, вот и все. У нас всегда так: то одно исчезнет из магазина, то другое.
И вот Наденька ехала в набитом до отказа автобусе, ухватившись за хлястик пальто Вадима, и думала над его словами о том, что если она всерьез собиралась что-то писать, так нужно прежде жизнь узнать во всех ее проявлениях, в самой ее натуре. А она пока что только книжки про эту самую жизнь читала. Советских классиков, например. Гайдара, который выдумал страну «смелых и больших людей», да-да, как в той песне поется. И все в эту страну верили, потому что Гайдара с самого детства читали. А вот Вадим со школьных лет книжкам не доверял, потому что сермяжная жизнь книжный коммунистический запал перебивала. Вдобавок Наденьке до сих пор ничего особенного написать так и не удалось. Были какие-то попытки, больше похожие на полет курицы с насеста. Ну спрыгнет курица с родного насеста, удачно приземлится и воображает себя Валентиной Гризодубовой. Вадим даже книжку однажды принес Анны Сниткиной, «Воспоминания», дабы Наденька наконец поняла, как нужно жить с писателем. И если уж Наденька так хочет что-то написать, пусть пишет книжку «Мой муж гений».
Наконец автобус, пыхтя и ядовито пованивая бензином, миновал мост и остановился на площади. Двери с натугой открылись, выплюнув наружу пассажиров. Переведя дух, Наденька невольно ощутила, что почему-то чувствует себя явно не в своей тарелке, как девушка из деревни, попавшая в большой город. Во всяком случае, модницы в сапожках на каблуках и широкополых шляпах вызывали у нее теперь странные мысли. В таких сапожках по петуховской грязи не пройти и ста метров, а в такой шляпе в автобусе не проедешь – поля мешают держаться за поручень, да и снесут с головы эту шляпу на входе-выходе.
В музее, уже в гардеробе, ощущение усугубилось. И вроде бы все в этом музее было по-прежнему. Но как-то не так. Наденьке казалось, что все вокруг смотрят на нее и думают, что она – неблагодарная дочь и жена. Вдобавок на Вадиме оказался свитер с огромным пятном на животе, а она дома этого не заметила.
Наденька тихо сказала Вадиму на ухо: «Может, ты свитер снимешь?», на что он небрежно отмахнулся: «Со мной что, стыдно в люди выйти?» Да, Наденьке было стыдно за это огромное пятно, а почему нельзя ходить с таким пятном, этого она объяснить вразумительно не могла. Были вещи, которые даже не стоило объяснять, однако Вадим предпочитал их в корне не понимать. Потому что, в конце концов, о человеке же принято судить вовсе не по одежде, а по тому, что он говорит и что делает. Вот он, Вадим, по большому счету писал. И это получалось у него лучше, чем у авторов-старперов. Поэтому его и не печатали в «Северных зорях», а старперов печатали, чтобы, значит, впечатление не перебивать у читателя, будто литература – это что-то очень серьезное и скучное. А ведь на самом деле литература – увлекательнейшая штука!..
В итоге Наденьке пришлось абстрагироваться от этого пятна на свитере и перейти в слух, внимая рассказу Вадима о картинах на этой выставке. Честно говоря, в картинах Наденька мало что понимала, еще меньше, чем в литературе, а за семейную жизнь она успела убедиться, что гуманитарное образование у нее ниже плинтуса. Вот видит Наденька – портрет работы местного классика висит. На портрете руки-ноги-голова на месте и даже персонаж узнаваемый, а Вадим только отмахивается: «Ну, это же соплями написано! Крайне неэстетично». Да, а пятно на свитере эстетично? – так ей хотелось спросить, но она промолчала, потому что с этим пятном ничего поделать было нельзя.
Вадим остановился возле серии офортов и стал рассказывать про какого-то Пашу, который эти офорты делал, и про то, что его не хотели допускать на республиканскую выставку по той причине, что он будни работников сельского хозяйства не так изобразил, как надо. Надо-то было что? Бабищу огромную, краснощекую нарисовать, да еще с такой грудью, будто она сама поросят выкармливает. А у Паши совсем другое получилось, офорт под названием «Смерть свиньи», потому что когда порося режут – это все равно смерть, и это страшно. И вот в проеме сарая дядька стоит с огромным ножом, а рядом с ним туша свисает с потолка, и кровь с нее на пол капает. А возле сарая мальчик так робко внутрь заглядывает и будто понять не может: как же так? Только вчера свинья валялась во дворе, грела бока на солнышке, Катькой ее, кстати, звали. А сегодня она, мертвая, на крюке висит и называется не Катькой, а просто тушей… Стоишь перед этим офортом и думаешь не о свиной, а о собственной смерти. Потому что нет у человека преимущества перед скотом… Это уже Екклесиаст сказал.
– Кто? – переспросила Наденька.
– Екклесиаст, или Проповедник.
Вадим любил цитировать Библию, о которой Наденька не имела ни малейшего понятия, потому что, когда она училась в университете, Библию запрещено было в руки брать. На лекциях по научному атеизму им вскользь рассказывали, что Христос вроде бы умер, а потом воскрес. Но этого никак не могло быть, потому что просто не могло. И еще преподаватель жаловался, что начальству с верующими людьми бывает сложно: работники-то они хорошие, иногда даже передовики, а вот поди ж ты – верующие! Но теперь читать Библию вроде бы было можно, только дома у Вадима Библии не было, и Наденьке приходилось улавливать одни цитаты. Например, «и забудет муж отца и мать своих и прилепится к жене своей» или что-то вроде того. И это означало, что ей тоже нужно отречься от прошлой жизни и смело шагать в жизнь новую вместе с Сопуном. Но разве можно вот так взять и забыть маму?
– Пойдем, кое с кем познакомлю, – Сопун взял ее под руку, и пятно на его свитере снова кольнуло Наденьке глаз.
Они подошли к бородатым дядькам, которые о чем-то говорили вполголоса возле большого серо-розового полотна, изображавшего утро в деревне, но говорили явно не об этой картине. И вообще, Наденьке так казалось, что взрослые дядьки могут говорить между собой если не о чем-то тайном, то, во всяком случае, очень умном. Один был огненно-рыжый, в очках с сильными стеклами и тем более выглядел умным, а другой – потертый какой-то, в бесцветном свитерке с растянутым воротом. У него был высокий округлый лоб, придававший ему отдаленное сходство с Сократом. «Сократа» Наденька вроде бы видела в редакции «Северных зорь», и тот тоже ее узнал, по крайней мере, кивнул. Вадим представил дядек как Михаила и Сашу. Рыжий Михаил, как оказалось, был тот самый приятель, который работал на радио. Он сразу прицепился к Наденьке с вопросом, что, мол, тоже хочешь писать? Зачем? На этот вопрос Наденька тем более ответить не могла вразумительно. Действительно, зачем? Да уж не ради гонораров. Ради славы? Ну… может быть. Таланту всегда сопутствуют некоторые амбиции. Хотя, наверное, перевешивает желание сказать миру что-то особенное, чего прежде никто не замечал… Тут она запнулась, Михаил, воспользовавшись заминкой, хмыкнул, и Наденька решила больше вообще ничего не говорить, чтобы не выглядеть полной дурой. Однако Саша-Сократ, напротив, спросил у нее крайне вежливо, почему она больше не заходит в редакцию.
– В школе работаю, некогда стало.
– Вот это нехорошо.
– Что нехорошо? Что работаю в школе?
– Нет. А то, что вы говорите «некогда». Если есть что сказать, время всегда найдется. А мне ваша первая статья как-то запомнилась. Свежим взглядом, может быть. Или тем, что вы не постеснялись написать без оглядки на авторитеты, даже местные.
Наденька пожала плечами, попутно про себя еще оправдываясь, что если ты работаешь в школе, то подготовка к урокам съедает все свободное время. Вместе с тем она сама понимала, что это жалкое оправдание и что теперь она не сможет написать ни строчки без оглядки на этот самый авторитет, то есть Вадима.
Тут еще какой-то парень подошел, в кожаной куртке, с черными волосами, собранными на затылке в хвост, – так редко еще кто ходил. И вроде хотел втереться в компанию, вроде бы он свой, но дядьки упорно не обращали на него внимания, а Вадим еще рассказал о смерти свиньи, случившейся в прошлом году на Старой Петуховке. То есть мужик попытался зарезать свинью, да сил не рассчитал, она вывернулась и, раненая, понеслась по улице. Поймать не могли, сколько ни пытались. Тогда мужик догадался выставить к калитке ведро помоев. И вот свинья, истекая кровью, к этому ведру вернулась и принялась жадно жрать. Тут ее и прикончили. Сопун опять раскатисто рассмеялся, подытожив, что встречаются и среди людей такие личности, что им лишь бы пузо набить…
«Как странно, – подумала Наденька. – “Смерть свиньи” вроде бы совсем не об этом».
– Надеюсь, я тебя не очень огорчил? – неожиданно спросил у нее Вадим. – Ну, дурак я, меры не знаю.
– Как ты могла за него замуж выйти? – тихонько произнес у нее за спиной парень в кожаной куртке.
Вадим вроде бы не расслышал, а Наденька, обернувшись, так же тихо и с долей возмущения в голосе спросила:
– А ты вообще кто?
– Да я так… Просто смотрю: вроде красивая девчонка, – парень заметил вскользь и отошел незаметно, как вор.
«Странные какие-то люди», – подумала Наденька, проследив взглядом за этим парнем, пока он окончательно не затерялся среди далеко не нарядной публики. Странные люди были одеты не то чтобы плохо, а просто во что попало. И на это пятно на Вадимовом свитере действительно никто не обращал внимания. Потом угощали шампанским, и от пары глотков голова у Наденьки побежала, и она смеялась вместе со всеми над тем, как прошлой зимой Вадим бодался с министерством культуры. То есть в самом факте, что Вадим бодался с министерством, не было ничего особенного, он с тетеньками из минкультуры давно бодался, но случай-то был особый. Прошлой зимой министр культуры купила новую шубу, а старую отдала в музей краеведения в качестве экспоната, именно как шубу министра культуры. Тогда Вадим отнес в музей собственное пальтишко на рыбьем меху и потребовал его принять в качестве пальто писателя Сопуна. Конечно, не приняли…