– Ох, святой отец! Моя вина! Окрутила Ядвига, напрочь ум забрала. Как денег лишился – и не вспомню. Одурманила, проклятая! Слава о ней вперед ее бежала, чудные вести неся, а не упредила; хоть и пытался, не устоял я. Сожгите ее, святой отец! Во имя церкви сожгите! А перед тем страхом деньги добудем…
Удивил меня Паланий. Рассмеялся над словами плешивого, аж закашлялся.
– Дурак ты, барон. Как есть дурак. Посмотри! – повел он рукой, остывая, и послушный Дарий, зажмурив веки, сдернул с моей головы платок.
Полыхнули волосы цвета пламени, – не того пламени, что тепло дарит да путь во мгле освещает, а того, что жаром дышит, душу глодает, – и занялись, загорелись ярче свечей.
Сжался барон, залепетал:
– Отче, как можно-то, в храме святом…
– Замолчи, ослушник! Глаза бесстыжие подними да на Ядвигу взгляни! Взгляни на ту, что блудом так и горит! Не иначе жаровня плавится. Ответь, несчастный, как можно сжечь ее, если огонь от огня только ярче занимается!
Встал святой отец. Ослушника оттолкнул, пошатнулся, и к месту моему подошел. Приблизился, а наклонившись, снизу вверх в глаза посмотрел.
– Не простила, значит? – спросил. И улыбнулся, по-доброму, по-отечески.
Ох, искуситель. Опасничаешь. Так и впилась бы в кожу твою ногтями, бледную кожу, желчную, да изодрала бы до крови.
– Нет.
– А зря, – прошептал, тихо так, ласково. – Счастлив он. Очень. Так счастлив в служении своем, что и не вспомнил тебя, не узнал, хоть и клялся в вечности.
– Клялся, – кивнула нехотя. – Клялся, Паланий. Да только песни твои увели его от меня, память отняли. Помешали стать отцом детям моим. На год прощалась – тебе и судьбе вверяя, а оказалось, на всю жизнь.
– Что ж. – Святой отец распрямился, задумался да искоса на послушника верного глянул. – Правда твоя, блудница. Забрал я Левия у тебя, для надобности великой отнял. Но в том не меня, – словно острым каленным железом взгляд Палания по телу моему прошелся да и оторвался брезгливо, с землей сровняв, – себя вини.
Бровь сама собой птицей взлетела, слову лживому дивясь. Спина напряглась, а зубы в капкан сцепились. Разве взгляд отца, то пытка мне?.. Ох, и змей ты, Паланий.
– Мала я была, чтоб тягаться с тобой, – прошипела, – искусителем знатным. Сирота безродная, хитрости и умысла тайного в жизни не знала, подлости людской. Судьбе в ноги кидалась, правды испрашивая, слезы горькие лила – жениха, что любить обещался, разыскивая. Теперь же, – усмехнулась, – не той чистоты душа моя, чтоб за то вину чувствовать. Не судья ты мне, отец. И блуду моему – не судья.
– Довольно! – Заплясали глаза Палания, вспыхнули огнем ледяным. Рука поднялась в гневе да и опустилась, перстом корявым послушника верного подзывая. – Цепь ей на руки и шею, Дарий! Да на колени срамницу, лбом оземь! Воздастся же нынче по делам ее!
Обвились оковы, повисли послушно на запястьях и груди, как мельничьи жернова. Рука несмелая в плечо уперлась, к земле в старании пригибая. Ступня жесткая под колени пнула. Так и упала бы, склонилась перед отцом, если бы не руки добрые.
Подхватили, поставили да не отпустили. Голос знакомый теплотой окутал, ласковым маревом над головой поплыл:
– Святой отец, без надобности это. Ни к чему. Зверю лесному те цепи в усмирение, а ей на погибель. Уж и так намаялась сердешная в темнице сырой, часа своего ожидая. Дозволится ли увести ее, раз признал барон…
– Лёвушка! Лёвушка! – позвала тихо, плечом легонько в бессилии повела. Вздох нечаянный из самого сердца вышел: – Отпусти! Не могу руки твои на себе терпеть. Больно мне от них.