– А что было внутри?
– Несколько жрецов, может, адептки или адепты для компании, корзины с едой, духи, опахала и муслин. И точно такая же шкатулка, наполненная песком. Настоящая посылка – здесь.
Я раздраженно фыркнул.
– Ты должен был придумать легенду для стражников на мосту, а не для меня. Может, там просто запас запретного пальмового вина для жреца?
Он покачал головой.
– Знаю, что когда в опасные времена собираются переслать нечто важное, так и поступают. Иногда так перевозят даже важных персон. Вооруженный конвой отвлекает внимание, а в это время княгиня едет в сельской одежке. Не знаю, так ли было на этот раз. Но знаю, что так могло случиться – и мы станем вести себя, словно все так и есть. Этот символ может иметь значение. Что он тебе напоминает?
Я пожал плечами.
– Ничего. Может, колючую ветвь? Странный кузнечный инструмент? Какая-то гребенка?
– А если бы он мог двигаться?
Я взглянул снова.
– Ядовитая сколопендра!
– Именно! Я тоже это заметил. А сколопендра означает опасность, нечто ядовитое или ужасное. То, что вызывает страх. Она – на печатях, сундуке и на груди у жреца. Обычно у них есть это, – показал один из золотых амулетов, содранных с шеи мертвеца. Круг с малым треугольником посередине, от которого отходит тонкий золотой прут, чуть выступающий наружу. В последнее время я частенько видел этот знак. Его рисовали на стенах, вырезали на груди трупов, что находили на улицах с рассветом. Поспешно рисуемый углем или клинком, он был лишь кругом с рискою, но я все равно его узнал. Подземное Лоно. Я сглотнул. Перед моим внутренним взором вновь явился пылающий город. «Глядите в пустыню! Пламя близится!».
– Но у этого было и еще кое-что, взгляни. Точно такая же, как на сундуке. Железная сколопендра. И почему она на такой длинной цепочке? Смотри.
Брус повесил амулет на шею и спрятал его под кафтан.
– Знак этот, похоже, не должен быть заметен – в отличие от остальных. Он даже не золотой, а железный. Но когда нужно, его легко достать и показать, не сходя с повозки. О, да. Полагаю, что если покажу его любому командиру стражи на мосту, мы перейдем без вопросов.
Я не чувствовал себя убежденным, но другого выхода не было. Я присел подле разложенной на плаще добычи – той самой, что мы сняли с обоих странников. Мы так мало знали. А ведь, в случае чего, резня раскроется. Хватит одного неосторожного слова.
Брус крутил в руках богатые сложные одежды, пытаясь сообразить, как их носить. И размышляя, что будет, если мы наденем что-то неправильно, навыворот или вверх ногами.
– Это просто малое поселение и один мост, – успокаивающе повторил Брус, будто прочтя мои мысли.
Странный, лишенный одного рукава кафтан адепта, открывавший левое предплечье, имел за пазухой глубокий карман, в котором я отыскал костяную ложку и небольшую дощечку с пропущенным сквозь нее ремешком.
– Адепта звали Агирен Кысальдым, – сказал я. – Странно. Что за имя «Прыщавый»? А фамилия – как название поселения. Кто же зовется «Солнечные Хаты»?
– Потому что он был овцой, – заявил Брус, надевая штаны. – Животных ты тоже называешь, исходя из того, что сразу бросается в глаза, так их имена проще запомнить. У одного – вислое ухо, и ты зовешь его Вислоухом, у второго – пятно на спине, и потому он Пятнаш. Этот был прыщавым. А Кысальдым – наверняка кишлак, из которого он происходил. Доживи он до инициации, получил бы, как жрец, новое имя. По крайней мере, мы знаем, как тебя зовут. У жреца таблички не нашлось. У него была личная печать, но на ней виден только знак. Водяная черепаха. Умеешь ли ты говорить на Языке Единства?
Я вздохнул.
– Немного… – начал неуверенно, но Брус покачал головою.
– Немного будет недостаточно. Ты не можешь ошибиться. А потому притворишься немым дурачком.
Я приподнял брови.
– Просто бессмысленно улыбайся, верти головой по сторонам и время от времени невразумительно бормочи. Я же займусь прочим.
Се я. Владыка Тигриного Трона, Пламенный Штандарт, Господин Мира и Первый Всадник. Держащий вожжи, шагающий подле повозки с лысой, поцарапанной башкой, Прыщавый из Кысальдыма, адепт Подземной Матери. Тронутый разумом немой.
Се я.
Таким образом я оказался на дороге, глотая пыль, глядя на задницы ослов и на приближающийся город. Держа вожжи, я старался успокоить учащенное дыхание, а мой желудок скручивался болезненным узлом. И я не знал, от голода ли, от испуга или от того и другого одновременно.
Прежде чем мы вернулись на тракт, Брус приказал мне сходить в кусты и очистить брюхо.
– Всегда старайся делать так, когда знаешь, что тебя может ждать схватка или нечто опасное. Это слегка помогает, а в случае чего позволяет сохранить лицо. Я видел людей, которые, несмотря на то что умело сражались, даже не замечали, как ходили под себя от одного вида врага. Так случается частенько, хотя ветераны и вожди стараются о таком не вспоминать.
Теперь, идя трактом, я чувствовал благодарность за этот совет.
Обычно перед городом располагается базар. Перед любым поселением на дороге ведется торговля. Странствующим купцам нужны еда, фураж, загородка для животных и место для постоя, а взамен они охотно продадут часть товара. Некоторые погонщики ведут собственные дела, и порой это их единственная плата за провод каравана повозок и вьючных животных. Благодаря этому городам на путях есть с чего жить.
Но не сейчас. Базар был пуст и безлюден; лавки, похожие на глинобитные домики, стояли с забитыми досками окнами, а перед колодцем тянулась длинная очередь из путников с разнообразными сосудами в руках. Но никто не черпал воду. У колодца стояли на страже двое воинов в бурых куртках, с копьями в руках. Они носили толстые кожаные доспехи, настолько запыленные, что я не смог различить цвет тимена. Никто не спорил, никто не хотел узнать, отчего нельзя черпать или покупать воду. Ждущие даже не разговаривали. Сидели на корточках или стояли, все в кафтанах и юбках кастовых цветов, обычно бурых, серых и бронзовых. Хируки, карахимы и ударайи. Ближе к колодцу виднелось несколько желтых кафтанов синдаров, но и они не наполняли свои емкости. Над площадью висела мертвая тишина: раздавалось только жужжанье мух. Сидящие казались совершенно равнодушными, а когда мы проезжали мимо, один из парней свалился и лежал в пыли, но никто не наклонился, чтобы ему помочь. Он просто лежал, а по его босым ногам ползали мухи. Я заметил, что в очереди к колодцу стоят исключительно мужчины.
Постоялые дворы и загоны для животных тоже выглядели запертыми, хотя мы повстречали немалое число бредущих по улицам странников. Мы миновали с десяток-другой хируков с головами, повязанными идентичными платками. Их старший в дорожной шляпе на голове нес привязанную к поясу палицу с флажком, на котором было написано: «Восемнадцать селян из Кагардыма, работающих во имя Матери. Пусть все станет единым».
Слова располагались одно под другим, флажок хлопал, и я приостановился, чтобы прочесть надпись. Тогда Брус хлестнул меня прутом. Я непроизвольно взглянул на него и увидел лишь собственное отражение в зеркальной маске жреца. В отверстиях маски почивала непроницаемая тьма.
Я не понимал, что именно вижу. Властители порой требуют глупых вещей, но всегда ради чего-то. А то, что я видел здесь, казалось исключительно странным и неуместным.
Через некоторое время я увидел больше таких флажков на спинах путников и перестал чему-либо удивляться. Напротив, ждал, что вот-вот увижу кого-то с вьющейся на ветру надписью: «Овца из Аширдыма, идущая по надобности. Пусть все станет единым».
У убитого нами жреца подобного флажка не было, что означало, что не все должны их носить.
Медленно бредущая вереница путников казалась единственным проявлением движения в поселке. Я глядел на затворенные ставни лавок и постоялых дворов, видел следы от сбитых вывесок с названиями. Пыльные улочки пугали пустотой, ветер гонял здесь лишь мусор. Но не было и следа битв. Ничего не сожжено и не разрушено, на желтых глиняных стенах нет брызг крови.
Город должен с чего-то жить. В городах не бывает полей или стад. Как они хотят получать налоги, если ничего не делается? Не виднелось ни одной вывески, только голые, выжженные солнцем стены. Где что-нибудь съесть? Где подлатать или купить сапоги? Откуда взять еду? Как найти дом лекаря?
Были лишь мертвые, заслоненные жалюзи окна, пыль и жара.
И густеющая толпа, бредущая в странном молчании, улицей, которая пересекала город и вела к мосту. На другую сторону реки Фигисс. К дороге. К свободе.
Бредущие вперед люди не были обычными странниками. Они не ехали по делам, не отправились посетить друзей и близких, не искали себе новое место. Эти люди убегали.
Женщины, мужчины, дети. Толкали груженые повозки, волокли тюки и корзины. Вели животных. Несли то, что смогли спешно упаковать. Случайные, порой неуместные вещи. Котелок, миска, мешочек дурры, но и сломанный зонт, раскрашенную противосолнечную ширму, какие-то сапоги, тряпки. У одного мужчины не было ни мата для ночлега, ни миски, зато он тащил на спине корзину, полную свитков.
Тогда я не отдавал себе отчета, что именно так выглядит война. Где-то там идут битвы, льется кровь, слышны крики и звон стали, но все это временно. Войско марширует дорогами с одного места к другому. Кони ступают шагом, пехота волочит по жаре ноги, солдаты тащат не только щиты и копья, но и котелки, одеяла, запасные сапоги и лопаты. Миски и тряпки. За ними тянется вонь и рои мух.
Но этими же дорогами идет куда более густая толпа. С остатками скарба в корзинах, тысячи полунагих нищих бегут, куда глаза глядят. Как можно дальше от жрецов, императоров, командиров и их безумия. У них уже нет дома, мастерских, стад и полей. Только котелок, миска или фигурка со стола. Все идут с опущенными головами, даже младенцы и те не плачут. Слышны только кашель и шорох тысяч подошв.
Они расступались перед нашей повозкой с поникшими головами, откладывали на землю корзины и узлы, после чего преклоняли колени, прижавшись к земле и втыкая в пыль кулаки. Казалось, наша повозка подрубает им колени. Словно вокруг нее – некая зараза, валящая всех наземь. Однако когда повозка проезжала, болезнь отступала. Люди вставали и отправлялись дальше, в свой безнадежный поход в никуда.
Наша двуколка катилась сквозь толпу, пока мы не достигли площадки перед мостом. Некогда это была большая, округлая торговая площадь, куда сходились все дороги, ведшие сквозь город. Ее окружали постоялые дворы и караван-сараи, а в лавках можно было купить товары из самых дальних уголков империи.
Некогда.
Теперь посредине вился флажок с надписью: «Торговля – это алчность! Только Мать кормит своих детей! Пусть все станет единым», а лавки исчезли. Вместо этого там толклись беглецы, слышался плач детей и рев животных.
В империи Подземной Матери нельзя было и мост просто перейти. Везде клубились толпы, ожидая невесть чего. Ни зачерпнуть воды из колодца, ни перейти реку. Я не мог понять, почему так.
Мы неторопливо подъехали, рассекая толпу, что расступалась перед нашими онаграми и припадала к земле, словно трава на ветру, поднимаясь лишь в трех шагах позади нас.
Мост перегораживал поставленный поперек лагерный фургон. Тяжелый, из толстых балок и досок, с бортами, увешанными черно-зелеными лентами с узорами свернувшейся в спираль горной змеи – тридцатого тимена, называемого «Змеиным», – он преграждал часть дороги на мосту. Второй, точно такой же, стоял дальше, подвинутый ко второй балюстраде. Толпа беглецов, словно змея, вилась мимо одного и второго фургона, соблюдая дистанцию: людей разделяла пара шагов, остальные ждали перед строем солдат бесформенной массой.
Внизу Фигисс билась меж пены и скал, как рассерженная гадина.
Когда мы приближались к заставе, я чувствовал, как меня охватывает душная, ревущая тьма. Бедное мое сердце рвалось из груди, прыгало в горло, и мне казалось, что каждый его удар посылает в мои вены струи крови, рвущиеся и пенящиеся, будто река внизу.
Я был адептом Подземной Матери. Немым идиотом. Прыщавым дураком из Кысальдыма, взятым Освященным, который заметил в моем темном разуме редкий талант. Ведь Мать, отобрав у кого-то быстрый разум, зрение или речь, в щедрости своей часто одаряла его чем-то иным, во славу своего Подземного Лона, из которого все вышло и в которое все вернется, став единым. Может, я прекрасно пою, рисую или вышиваю?
Я, «Прыщавый» Агирен Кысальдым. Кузнец. Пусть все станет единым.
Я уже видел потные лица солдат, очерченные нащечниками из чешуйчатой кожи каменных волов. Раскрашенные черно-зелеными полосами копья, бодающие небо. Такого же цвета платок, повязанный на голове командира, его кожаный полупанцирь с наплечниками десятника. Между фургонами стояли три лошади группы преследования, но без всадников. Загонщики влезли на блокирующий дорогу фургон, откуда им открывался прекрасный вид, и расселись поудобнее, однако ни на миг не откладывали свои короткие клееные луки, из которых, говорили, они могли на скаку попасть в летящую птицу.
«Я не слишком хорошо разбираюсь в жречестве, – сказал ранее Брус, – но я разбираюсь в армии. На мосту будет стоять армия, а мы – не пустое место. Перейдем, Рыжая Голова. Доверься мне».
Некоторых из подходивших к заставе людей солдаты выводили на площадь, где им приказывали сесть к тесной и растущей группке, а их узелки кидали в увеличивающуюся кучу подле моста. Эта кипа нищего скарба пугала меня сильнее, чем группка подорожных, которых заставляли сидеть на корточках со сцепленными на затылке руками. Когда у людей так бесцеремонно отбирают последнее, это не предвещает ничего хорошего. Бедолага несет с собой все, что у него есть. И если узелок бросают в беспорядочную кучу, это воспринимается как зловещее: «Он тебе больше не понадобится».
Командир сидел на складном стуле за столиком, на котором стояли украшенная, расписанная живицей бутылка и оправленная в золото тыква для пития пальмового вина. Он обмахивался похожим на миску пехотным шлемом и уставшими глазами поглядывал на шедшую мимо толпу.
Мы пройдем. Это всего лишь армия. А мы принадлежим к Освященным. Слушаем доносящийся из-под земли голос Матери да ее Пророчицы, пришедшей из пустыни, неся истину. На груди Бруса висит железная сколопендра. Ключ, который отворит все двери на нашем пути. Мы везем сундук. Через мост. Далеко. В Кебзегар. Ко вратам Нахель Зима. На край света.
Наша повозка протиснулась сквозь толпу и приблизилась к заставе. Один из ослов, вытянув морду, понюхал бутылку на столике десятника.
Я молчал. Я – дурачок. «Прыщавый» Агирен. Едва умею говорить, да бормочу так, что меня понимает только мой господин.
Я бессмысленно зачмокал губами, словно что-то жевал, и сунул палец в нос. Желающие миновать мост подорожные стояли вокруг нас на коленях с опущенными головами.
Десятник поднял глаза и встретился взглядом с зеркальной маской жреца, посверкивающей, словно полная луна. Поднялся с кресла и прижал ко лбу кулак.
– Пусть все станет единым, – сказал он.
Когда Брус заговорил с ко́зел, его жестяной, вибрирующий, как струны синтары, голос звучал чуждо и повелительно. В первый миг я не понял ни слова. Почесался под курткой, продолжая трудолюбиво копаться в носу. Язык Единства – старый амитрайский. Его можно было понять, но у него была странная грамматика, и вот уже несколько поколений на нем говорили лишь жрецы.
– О, проклятые птицы военного насилия, что сдерживают Слово Матери в его дороге к сердцам потерянным. Для странствующего Слова поспешность – благословенная обязанность.
Так оно – примерно – звучало. Насколько я понял из горловых слогов древнего языка, Брус сказал десятнику, что он – курьер. И что он спешит.
Я понял – солдат нет. До него дошло только «проклятые птицы» и «война», а потому он принял это на свой счет и решил, что Брус его ругает.
– Господин, у нас просто приказ, значит, блокада на мосту. Прости, Освященный, значит, или, там, Освященная… Храм приказал… Прости, что не говорю с тобой на старом языке, я – из Насима…
Брус склонился с ко́зел, вытащил из-под одежд амулет в виде железной сколопендры и протянул вперед. Его голос звучал будто скрип проржавевших ворот.
– Поспешность. Это важно. Отвори блокаду, хон-пахан.
Командир, отерши пот с лица, бросил через плечо приказ. Загонщики соскочили с фургона и, упершись в тяжелые борта, перекатили его в сторону. Теперь оба фургона стояли по одной стороне, оставив узкий проезд, которым могла бы пройти наша двуколка. И тогда я увидал старуху.
Она сидела на табурете за фургоном, за ее спиной стояли два адепта: один – с зонтиком, второй – с соломенным опахалом. Она не носила жреческие одежды или зеркальную маску, только бесформенные бурые тряпки. Зато была ими плотно укутана, словно тряслась от холода.
Всякий, кто проходил сквозь заслон, у кого не отбирали узелок и пускали дорожкой между лагерными фургонами, подходил к ней, и тогда она поднимала лицо, на котором поблескивали мутные, покрытые золотистыми бельмами глаза, и касалась старческой ладонью их лиц. Ее губы двигались, точно старуха беспрестанно бормотала какие-то заклинания или молитвы.
Когда я ее увидал, почувствовал, что мое сердце расседается, будто глиняный кувшин. Кувшин, наполненный страхом.
Ведающая.
Ведающая со слепыми глазами, такими же, как глаза убийцы, зарезавшего мою Ирису. Как глаза леопардов Пророчицы. Золотые бельма.
Что она увидит, прикоснувшись к моему лицу?
Ведающая встала с табурета и, поддерживаемая под локоть солдатом, похромала на левую половину моста. Адепты забрали зонтик и табурет, чтобы открыть нам проезд, а я вынул палец из носа и схватился за вожжи.
Колеса повозки поскрипывали.
Ведающая вдруг обернулась с задранной головой, как если бы принюхивалась. А потом вырвала локоть у солдата и подняла руку с растопыренными пальцами, после чего двинулась прямо в нашу сторону, желая прикоснуться к моему лицу.
Брус повернулся к старухе, но его маска, подобная лужице ртути, не выражала ничего.
Я обмер.
Она была уже так близко, что я слышал ее беззубое бормотание, беспрестанно сочащееся из сморщенных губ.
«Глаз на ладони… Ладонь, глаз Матери… Мать чует… когда дитя лжет… Мать всегда знает…».
Я видел раскрытую ладонь Ведающей. Еще два шага, и она дотронется до моего лица.
Внизу яростно шумела река, металась между скалами, что напоминали ощеренные клыки.
Слишком высоко.
Слишком мелко.
Слишком много скал.
И прекрасно.
Я напряг мышцы.
И тогда раздался мрачный, протяжный рев рога. Он накатывался со стороны башни, торчащей над городком вроде гнилого зуба.
По ту сторону реки началось движение.
Солдаты, охранявшие противоположный берег, засуетились, фургоны, такие как тот, что стоял с нашей стороны, двинулись с мест, их перекатывали один за другим, были слышны крики командира, звон толстых цепей, которыми связывали повозки.
Мост закрыли.
Один из солдат вдруг вырос словно из-под земли на пути наших ослов, потом схватил одного из них за трензеля и дернул назад. Повозка остановилась.
– Прости, Освященный… или Освященная… Солнце заходит. Никто не может перейти мост после того, как прозвучит рог, – десятник стоял перед нами на коленях с кулаками, опертыми в песок и с опущенной головой.
– Проезд важен, – голос Бруса зазвенел, словно под маской заблудился шершень. – Неслыханная наглость! До́лжно тотчас открыть мост!
Старуха продолжала стоять с вытянутой рукой, но теперь нас разделяли солдаты, а она, казалось, позабыла, зачем шла. Только ее слепые глаза неотрывно глядели в меня: мутно, желтовато, невидяще.
– Это дурное время, Освященный… или Освященная. До ближайшего поселения далеко, ночь застанет вас в пути. Нельзя ночевать на дороге. Здесь полно преступников и предателей… Это приказ храма, господин. В смысле… или госпожа… Так, значится, говорит Мать. Вы должны идти в Башню. К Матери. Там вас примут на ночь, а утром отправитесь в дальнейшую дорогу, – приговаривал командир.
– Поспешность требует, чтобы другие вещи утратили свой вес, – запел Брус. – Пусть военные сопровождают Слово, если так гласит Приказ. Но пусть не удерживают его в пути.
Я окаменел. Брус, похоже, требовал эскорт. Я не знал, как мы управимся в сопровождении армии, но он, кажется полагал, что нам лучше изображать жрецов перед солдатами, чем перед другими жрецами. Я и сам уже не знал, что пугает меня больше: путешествие в сопровождении эскорта или ночлег в Красной Башне.
– Решение примет храм, – решительно произнес хон-пахан, поднимаясь с колен. – У меня свои приказы, пусть все станет единым.
Похоже, мы перебрали с настойчивостью. Мы свернули с моста прямо в собравшуюся на площади толпу, между пиками и шлемами солдат, в мертвый город.
Нам не показывали дорогу. Красная Башня вставала над каменными домами селения Аширдым, как огромное гнездо степных термитов. Потеряться было невозможно, хуже того – нельзя было даже делать вид, что ты потерялся.
Двое солдат устроили нам проход в море сидевших на корточках людей. Их грубо и бездушно сгоняли с дороги ударами древков и пинками, словно овец. Сразу за забитой площадью город будто вымер. Все двери и ставни затворены, нигде ни живой души. Солнце еще стояло высоко, но тени уже удлинились и заполонили всю улицу. До сумерек оставался минимум час, но несмотря на это нам не позволили ехать дальше. Что же случилось с придорожными постоялыми дворами и местами постоя? Как функционирует транспорт, если всякому приходится ночевать в городе? А если оговоренный час застанет его вдали от селений, кто запретит ему странствовать дальше или ночевать у дороги?
Я не мог отвыкнуть от такого способа мышления. Сколько бы я ни сталкивался с новыми приказами, сразу представлял, как оно станет выглядеть в повседневности и к чему приведет. Ремень, мой учитель, был в этом несгибаем и объяснял, что каждый ребенок в определенном возрасте хотел бы исправить мир простыми приказами. Ребенок властителя – в том числе. Только он должен понимать, что всякий приказ обладает последствиями, о которых никто наперед не думает, или он может исполняться так или эдак. И что нет таких эдиктов, после которых солнце внезапно погаснет или река остановит свой бег. Оттого и приказы такие нельзя отдавать. Поэтому он неутомимо заставлял меня проверять, к чему мои идеи могут привести. «Не направляй ветер и не приказывай людям ходить на руках», – говаривал он. Это означало, что есть вещи слишком большие и сложные, чтобы они могли меняться иначе, чем естественным путем, а еще – если эдикт непросто выполнить, подданные постараются его игнорировать, где возможно. И ничего с этим не поделать, поскольку тут лежит предел власти. Вот только жрецы Подземной об этом будто не знали. И на каждом шагу я видел попытки направлять ветер и заставлять ходить на руках.
Я не должен так думать. Я не был ни наследником трона, ни, тем более, императором. Я был «Прыщавым» Агиреном. Дурачком, адептом великого жреца, сидящего надо мной на облучке. Меня охватила ярость, но я лишь вперил взгляд в собственные сандалии и полную мусора рыжую пыль улицы.
Когда наша повозка катилась по пустым улицам, на которых не было ничего, кроме мусора и распадающихся халуп из камня и самана, Брус поднял маску, показывая потное и красное от жары лицо. У маски было две части. Одна сидела на голове, вторая, с лицом, поднималась и опускалась в случае необходимости наподобие крышки.
Он набросил капюшон плаща и склонился ко мне с облучка.
– У нас нет выхода, – прошептал. – Мы – жрецы и нам следует идти в храм. Нигде более в городе мы не отыщем ночлега, не вызвав подозрений. Мы справимся. Помни нашу легенду и не бойся. Без этих одежд мы, полагаю, не перейдем через мост.
– Лучше было остаться в кустах при дороге, сын Полынника. Сбросим эти тряпки и переждем в закоулке, как обычные путники, – пробормотал я еле слышно, стараясь не повышать голос. Но я знал, что Брус прав. Только проход с помпой и в одеждах жрецов мог уберечь меня от прикосновения старухи на мосту. От смертельного касания ее пальцев и взгляда в глаза, прикрытые золотыми бельмами. «Ладонь, глаз Матери…»
Я вздрогнул, Брус отер со лба пот и с треском захлопнул маску. Его лицо снова исчезло под блестящей вытянутой личиной, не выражающей ничего.
Красная Башня стояла на большой округлой площади. Она была скверной. Я видал множество разнообразных храмов. Некоторые должны были пробуждать в верных набожный испуг, другие – вводить в возвышенное состояние духа, а некоторые – склонять к глубоким мыслям, столь же далеким от повседневных дел, как звездное летнее небо. Красная Башня выглядела как те странные каменные натеки, что мне приходилось видеть в пещерах и гротах. Широкая у основания, она сужалась кверху, увенчанная странными, высокими бланками, напоминавшими рога или клыки. Выглядела как нечто, выросшее само по себе, а не возведенное каменщиками, плотниками и архитекторами.
На площади царили хаос и толчея. Почти вся она была забита повозками, полными дурры, мекающими овцами и красными буйволами, среди которых ходили солдаты и разнообразнейшие люди в одеяниях множества каст.
Все улицы, ведшие к площади, были заперты армией и забиты толпой, которая в молчанье стояла и таращилась на открывающееся зрелище. Овцы блеяли, крупная скотина отчаянно мычала, и не требовалось быть селянином, чтобы понять: вся эта живность долгие часы не получала питья.
Когда мы подъезжали, толпа медленно поворачивалась в нашу сторону и преклоняла колени. Как и при въезде в город, мы ехали улицей среди склоненных голов и хребтов.
Площадь защищала ощетиненная заостренными кольями деревянная ограда, с тыла подпертая упорами. Два солдата-пехотинца, стоящие по другую сторону, увидав нас, оттянули засеку в сторону и впустили повозку.
Сбоку возносилась голая глыба гарнизона, напротив – каменный храм Простирающего. По крайней мере, так мне казалось, поскольку все статуи были разбиты, а голова приязненного к людям гиганта лежала у подножия лестницы. На дверях был начертан знак Подземного Лона.
Я шел рядом с повозкой, ощущая странную усталость. Весь мой страх сгорел на мосту при виде старухи с протянутой рукой. Он сгорел, и мое тело внутри стало точно обугленным. Казалось, что мне не под силу сделать очередной шаг. Я и правда желал одного: чтобы нас раскрыли и убили.
Я смотрел на огонь, что пылал у стены гарнизона, и на длинный хоровод людей, движущихся между строем солдат и бросающих в огонь свитки. Письма, повести, трактаты и поэмы. Те падали в гудящее пламя, а потом взлетали черными пылающими птицами.
Одни из свитков говорили об одном, другие – об ином. Одни прославляли, другие проклинали. Несли в себе сомнения, тоску, мечты. В Доме Стали мы полагали, что свитки ценнее золота. Что они содержат мысли и души тех, кто давным-давно ушел Дорогой Вверх, но продолжает петь, учить и удивлять. Что свитки живут. Дед мой призвал специальных чиновников, которым надлежало отдавать любой ненужный свиток, за исключением сугубо приватных записок. Они решали, нужно их уничтожить или сохранить. За преднамеренное уничтожение свитков грозило пять лет галер.
А теперь все это шло в огонь. Зачем разносить жар в души? Зачем делать так, чтобы человек тосковал о недостижимом или невозможном? К чему восхищаться отдельными мыслями, а остальные встречать пожатием плеч? Лучше, чтобы все стало единым.
Есть только одна книга. Кодекс Земли. Там можно найти все, что важно, остальное пусть поглотит огонь. Есть лишь то, что сейчас – и перед носом. Есть приказания Матери и будущий мир, когда Та, Из Которой Все Вышло и В Которую Все Вернется, обретет свое наследство. Когда не будет уже ни дня, ни ночи, не будет женщин и мужчин, воды и огня – только единство. Все, что уводит мысли от этой цели, является сомнением, а потому идет в огонь.
Люди с охапками свитков носили на головах высокие шапки из тростниковой бумаги. Они шагали между рядами стражников, бросали свой груз в пламя и отходили в сторону, где их расставляли в растущей толпе. Шапки выглядели фиглярски и одновременно страшно. Я подумал, что их надели на головы людей насильно, как некий знак позора.
Дым от горящих свитков вставал над площадью, когда мы подходили к огромному, закругленному подножию храма. Все отверстия здесь были округлыми, в том числе красные, каменные двери, в которые мы въезжали. Были в них те же самые мягкие линии – чтобы напоминать о материнском лоне, но мне казалось, что они напоминают разверстую пасть. Стоявшие у дверей двое солдат расступились, а ворота распахнулись сами, словно ожидали нас.
Солдаты, охранявшие ворота, не носили черно-зеленые куртки «Змеиного» тимена или щиты со знаком святой змеи. Их одежды были цвета крови, а круглые, как у кебирийцев, щиты отмечены знаками Подземного Лона и маленькими двойными лунами вверху. Храм принялся создавать собственную армию.
Пока мы входили внутрь, я сжимал во вспотевшей ладони вожжи, чувствуя, как кровь молотит у меня в висках, и смотрел на свои сандалии. Врата словно поглощали нас, как будто вбирала нас сама Подземная Мать.
Я так много дней убегал от нее, а теперь входил в ее пределы.
Когда мы вошли, ударил холодный ветер, а небо затянуло тучами, как обычно бывает к вечеру в степных предгорьях Востока. Однако для меня это выглядело так, будто в миг, когда я переступил порог храма, свет погас.
За воротами я увидел еще одну площадь, а то, что считал куполом, было лишь стеной, склоненной, точно перевернутая и лишенная дна миска. Перед нами вставала еще одна выпуклая стена, а прямо впереди тянулась мощенная камнем дорога, ведущая сквозь линию округлых врат – в очередных стенах, друг за другом, а еще два коридора, что бежали в стороны, уходящие вдаль в мягкой кривизне. Внутренности храма были комбинацией спиральных лабиринтов.
Мы остановили повозку, не зная, что делать дальше. Врата перед нами были Вратами Тайн. Я вспоминал, как слушаю одним ухом туманные и противоречащие друг другу обрывки сведений, что доходили к нам о Культе Праматери. Как я со скукой выношу звенящий, будто оса, голос учителя и блуждаю взглядом по саду и плывущим по небу облакам, а думаю о ладонях Айины на моем теле. Был Внешний Храм – так называли все, что можно увидеть, не став посвященным. Ограниченные знания, предназначенные для обычных мужчин, законы Кодекса, принципы жизни, науки Паломников. А еще был таинственный мир только для избранных Освященных и женщин – Храм Внутренний. Какие-то жертвы, круги таинств, Врата Тайн. Все это начиналось здесь, куда мы вошли и о чем знали немного. Были здесь места, доступные некоторым мужчинам, неосвященным женщинам, Освященным, которых считали ни женщинами, ни мужчинами, но существами Единства, а также – для высших жриц, которых звали архиматронами. Куда мы имели право отправиться и как туда попасть, мы понятия не имели. Только-только прошли сквозь врата, и здесь наше знание закончилось. Храм окружал башню сложными кругами, а сама башня растягивалась вверх и вниз, под землю.