Посвящаю эту книгу моим теткам, Джин Маклауд Келли (1927–2020) и Мириам Маклауд (1929–2008), которые подарили нам «Мыс»
Наш мир – мир раскрывшейся розы,
Явной,
Явленной откровенно1.
Д. Г. Лоуренс
Если они хотят отвергнуть Лоуренса, то, Бог свидетель, должны отвергнуть и самое жизнь.
Гвин Томас в письме Майклу Рубинштейну, адвокату защиты со стороны издательства «Пингвин букс»2
Alison MacLeod
TENDERNESS
Copyright © 2021 by Alison MacLeod
This translation is published by arrangement with Bloomsbury Publishing Plc
All rights reserved
© Т. П. Боровикова, перевод, примечания, 2024
© Д. Н. Никонова, перевод стихотворений, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Иностранка®
Меня изумляло его мужество и решимость увидеть и описать потайное, о чем не смеют говорить и писать.
Фрида Лоуренс3
О том, что будет после, пусть позаботятся мертвые, но здесь – здесь живое средостение Вселенной: городок, подъятый от сна, в бескрайней сети света, и Средиземное море в пяти милях, в Кань-сюр-мер, переливается огромным опалом. Изгнанник проснулся рано и наблюдал, как темное тяготение ночи отступает перед зарей. Сейчас улицы были миражом, полурастворенным в ослепительном утреннем свете. Даже древние стены города исчезли, и от лающей собаки на улице под окнами остался только лай. Изгнанник щурился с балкона, среди гераней: береговая линия дрожит и мерцает отсюда до самого Антибского мыса. Не различить, где граница моря и неба. Крохотное пятнышко – океанский лайнер – сгустилось там, где, возможно, проходит горизонт, а свет все струится – нити, сбежавшие с утка и основы мира. Все, чего касался день, растворялось, ничто не могло вынести этого света, кроме гераней, их вызывающе поднятых красных кулачков.
Вчера, стоя навытяжку в одном белье в лазарете, он узнал, что в нем до сих пор, даже сейчас, пять футов девять дюймов росту, – во всяком случае, когда легкие позволяют выпрямиться. Он бы подбодрился, да вот только он не дотянул и до сорока пяти кило на французских весах, до ста фунтов на английских, чуть меньше семи стоунов. Он настоял на том, чтобы его взвесили по обеим шкалам, но в кои-то веки две нации были согласны друг с другом.
Но зато это означало, что он может лететь, практически буквально, куда ветер несет. Миндальные деревья городка цвели горами бело-розовой пены. Ветерок, хоть и слабый, нес с собой живительный запах соли. Нужны только обувь и шляпа.
– Мы готовы? – крикнул он в комнату. Как снять стопор с колес этого дурацкого кресла?
На балкон вышла Фрида, щелчком открыла портсигар и по-рубенсовски томно облокотилась на перила. Ее не поторопишь. Плитки пола у нее под ногами были усеяны окурками сигарет и шкурками апельсинов, кое-где почерневшими от времени, но Фриду это не заботило. Ее также не заботило то, что ее это не заботит. С балкона было видно, как внизу открывают ставни, добросовестно встречая день. В садике за домом мужчина средних лет мылся у бочонка, болтались спущенные подтяжки. Будто специально для нее, он пел, плеща на себя водой: «Сердце красавицы склонно к измене». Верди. Фрида притопывала ногой в такт. Она любила энергичные напевы.
Куры, выпущенные из курятников, кормились и кудахтали. Из булочной напротив пахло свежим хлебом – месье Клодель всегда начинал до свету. Кошки рыскали. Женщина – волосы еще упрятаны в сеточку – развешивала на веревке белье, и где-то вопил младенец.
Мало-помалу утро захватывало средневековые улочки и древние римские дороги. Фонтаны снова журчали. Лавочники крутили лебедки, высоко поднимая навесы над окнами лавок, преграждающие путь потокам света, и копыта тяжеловоза, приближаясь, били по камням. Через каждые несколько дверей возчик останавливался, спрыгивал и сгружал огромный блок льда в наклонный ход в стене кафе или магазина.
Утро уже переливалось через край, посетители заполняли кафешки, и Фрида смотрела, как курортники неуверенно присоединяются к общему дню.
– Англичане, – заметила она, обращаясь к мужу. Она так и не избавилась от следов немецкого в речи. – По лицам видно. Белые, как тесто. Неошибочно.
– Несомненно, – поправил он.
Она учуяла струйку резкой вони – где-то засорилась канализация.
– Мне больше нравится «неошибочно».
Она повернулась, стряхнула пепел в карман-плевательницу на низком столике у кресла, снова развернулась лицом к улице и воззрилась вниз.
– Удивительно, правда? Английские младенцы совершенно прекрасны. Пухлые розовые персики. Апофеоз младенчества. Но когда они растут, с ними что-то случается. Я этого не понимаю.
Он склонил голову:
– Можно, мы уедем?
– Лоренцо, ты же обожаешь Средиземноморье. – Она глубоко затянулась сигаретой «Голуаз». – И отсюда в самом деле замечательный вид. Управляющий не соврал.
– Ты звучишь как «Бедекер»[1].
Она-то думала, что звучит просто бодро. В Англии – единственной среди всех англоговорящих стран – всегда приходилось обдумывать, что собираешься сказать. Сначала сочинить, потом высказать. Английский язык в Англии был ловушкой, попав в которую неведомо для себя открываешь всю подноготную: социальное положение, место рождения (приемлемое или не очень) и уровень образования (которому собеседник может завидовать или сочувствовать). Невольно, несколькими случайными словами, выдаешь свою бесчувственность или, наоборот, избыток эмоций; уровень взыскательности, доверчивости, способности послужить козлом отпущения; а также – насколько ты овладел или не овладел кодексом принадлежности к группе. Англичанин скажет, например: «Как интересно», и нужно уметь понять, что он имеет в виду «Это чудовищно скучно».
Язык, созданный для шпионов, подумала Фрида. Инструмент, с помощью которого урожденные англичане выпытывают, что думает собеседник и кто он есть на самом деле. Немецкий язык в сравнении с английским практичен и деловит, и после всех этих лет Фрида все еще скучала по его простоте. По-немецки люди говорят то, что думают. Побывав замужем за двумя англичанами и родив мужу номер один трех детей, Фрида, натюрлих[2], свободно говорила по-английски. Однако до сих пор – с излишней прямотой или откровенной грубостью, хотя по-немецки то же самое было бы просто речью без ухищрений.
Это огорчало, но по крайней мере она избежала ловушек, расставляемых англичанами друг для друга, в том числе для Лоренцо. Он в основном избавился от ноттингемского говора, осталось только подчеркнутое произношение гласных. Много лет назад она ужасно удивилась, впервые услышав, как он говорит на родном диалекте – на приеме у леди Оттолайн, в элегантном лондонском особняке, по просьбе хозяйки дома. Позже Фрида сказала ему, что нельзя превращать свой собственный голос в забаву для гостей, нельзя отказываться от своего подлинного «я», но он только пожал плечами. Сказал, что хочет двигаться в обществе, «не привлекая к себе внимания».
Воистину, наблюдение так вошло в привычку у англичан, что Фриде казалось: они путают его с человеческой природой вообще, полагая, что любой язык служит замочной скважиной, через которую можно подглядывать за кем угодно. А они к тому же во время войны обвинили ее вот в этом самом – в шпионаже! Какая ирония! Будто она способна сохранить хоть один секрет! Нет, она не скучает по этому островку. Вообще ничуточки!
Изгнанник выдохнул. Фрида наконец-то курила молча. Она закрывала ему обзор, зато не нарушала тишину.
Они находились в тысяче футов над уровнем моря. От морского воздуха можно было бы ожидать свежести, но здесь уже наступила жара, несмотря на ранний утренний час. Лоуренс жаждал оказаться где-нибудь в другом месте, сбежать отсюда. Не просил ли он Фриду раз за разом – освободить его, устроить ему побег? Кто знает, действительно она планирует организовать ему свободу сегодня утром или будет снова уламывать остаться на несколько дней «ради его здоровья»?
Или, может быть, ради этого «в самом деле замечательного вида».
– Английское побережье было бы ничем не хуже, зато гораздо дешевле, – пробормотал он.
Деньги! Как они гложут человека! Даже сейчас он не мог не бояться какой-нибудь внезапной засады, разверстой тигриной пасти. С «Чаттерли» вышло неплохо, тысяча четыреста фунтов за первый же год – никогда за всю свою жизнь он столько не зарабатывал на одной книге. Он был этим вполне доволен, пока его английский литературный агент не сообщил, что Арнольд Беннет, чья литературная звезда уже закатывается – давно пора, по мнению Лоуренса, – по-прежнему зарабатывает двадцать две тысячи фунтов в год. Свинья у кормушки.
Изгнанник смотрел, как Фрида раскуривает очередную сигарету. Как он ненавидит ее за курение. И почему она так часто оказывается с наветренной стороны?
В минуты более реалистичного настроя он понимал, что она никуда не тронется с континента. Она обожала континентальные виллы. Она любила бесконечные апельсиновые рощи и легкомыслие европейцев. Ее поддерживали французские сигареты и присутствие итальянского любовника где-то на этом же массиве суши. Лоуренс знал: она была бы счастлива никогда в жизни больше не видеть Англию. Англия оказалась жестока к ним обоим. Даже заочно – там только что конфисковали весь тираж еще одного (последнего, последнего!) его романа. Но он все же слезно тосковал по этой стране.
Фрида, со своей стороны, ощущала простое, благодарное счастье за возможность выкурить сигарету в покое, за вид с балкона, за перспективу пожить на новой вилле, пусть и временно. Куда торопится Лоренцо? Молодой девушкой, бывая вместе с семьей при прусском королевском дворе, она подметила, что важные люди никогда не спешат, и этот урок несла с собой через всю жизнь, даже в самых стесненных обстоятельствах.
Она переместила вес тела на одно бедро, наблюдая за молодым брюнетом броской внешности, в кремовых фланелевых брюках и белоснежной рубашке, проходящим внизу. Он чуть-чуть напоминал кавалерийского офицера, которого она однажды поимела в баварской гостинице. Зачем торопиться в жаркий день? Их чемоданы уже в такси. Она заплатила водителю за терпение. Она тоже умеет планировать загодя. В конце концов, она немка и не лишена организаторских способностей.
Сейчас, облокотившись на перила балкона, она чувствовала, как расплелся узел прически и волосы скользнули на шею. Если юноша в фланелевых брюках поднимет взгляд на балкон, она обворожительно улыбнется. Заставит его обернуться. Маленькие жизненные удовольствия – вот что держит человека на плаву.
Изгнанник повернул голову, напряг слух: это в палату зашел санитар, забрать несъеденный завтрак. Санаторий «Ад астра» тщетно мимикрировал под роскошный отель, и вот это вот лязганье посудой называлось сервисом «доставка еды и напитков в номер». Само название было издевательством над латинским языком. «Per aspera ad astra» – через тернии к звездам. Он ухмыльнулся. Через тернии в бар, так будет вернее. Чахоточные постояльцы изображали бодрых отдыхающих, и в воздухе столовой каждый вечер висела густая пелена отчаяния, которая, пожалуй, прикончила бы его быстрее, чем его собственные легкие.
Лишь по его неотвязным требованиям Фрида наконец подыскала виллу. Во всяком случае, если верить ей. Иногда она просто говорила то, что, как ей казалось, от нее хотели услышать. Добрых десять дней назад он заявил, что ни одной ночи больше не останется в «Адской астре». Он сказал, что умрет от недосыпа: по ночам соседи за стенами так кашляли, что все здание сотрясалось. А она парировала, что этот надсадный кашель – его собственный.
Сейчас она повернулась и стряхнула в его плевательницу еще добрый дюйм пепла.
– Я тебя просил этого не делать, – сказал он. Плечи стянуло веревкой напрягшихся мускулов.
– Может быть, как-нибудь съездим в Ниццу.
– Ницца не Брайтон, и меня уже тошнит от Франции.
Конечно, Ницца не Брайтон, подумала Фрида. Но любой предпочтет Ниццу Брайтону. В Лоренцо сегодня явно вселился дух противоречия.
Она смотрела, как лента дыма поднимается в дневное небо. Найти в Вансе место для жилья оказалось чудовищно трудно.
Раз за разом владельцы вилл отказывали ей, боясь заражения. За последнюю неделю она и Барби, самая способная из ее детей, – уже молодая женщина двадцати пяти лет – испробовали все средства, от шарма до подкупа, отчаяния, шантажа чувством собственной вины, но никто не хотел пустить чахоточного к себе во владения – чего доброго, он там и умрет, – а любое путешествие длиннее поездки в такси совершенно исключалось. Лоренцо просто не выдержит.
Утренняя жара заползала ему за шиворот, и запонки воротника прожигали шею до волдырей. Он подозревал: Фриде нравится, что он теперь беспомощен, кастрирован, инвалид, который без нее не выживет. Всего-то и нужно – добраться до Булони и сесть на пакетбот, идущий в Ньюхейвен или Брайтон. «Я рад, что мы едем в Сассекс – он так полон неба, ветра, погоды»4. Он жаждал увидеть белое сияние утесов на той стороне Ла-Манша. Морскую пену в сумерках. Желтые мачки на песке у соленой воды. Услышать шумное хлопанье волн. Но все это теперь ферботен[3].
– Эти места кишат дорогой швалью. – Он взмахнул рукой.
– Люди просто наслаждаются солнцем после долгой зимы, Лоренцо. Имеют право.
Он подергал себя за воротничок:
– На английском курорте люди не ставят свое счастье в зависимость от непрерывного солнечного сияния.
И хорошо, подумала она.
Но отчего это он вечно распространяется об Англии, будто она сама про нее ничего не помнит?
– Англичанам ничего не стоит проскакать по камням и плюхнуться в холодное море. Костный мозг замерзает от холода. У стариков останавливается сердце. Яички сжимаются в песчинку. Но люди довольны. Никто не нуждается в том, чтобы постоянно пялиться на «замечательный вид».
Она водрузила грудь на перила балкона и подумала: может, молодой человек во фланелевых брюках снова пройдет тут на обратном пути?
– Мы хотим переменить обстановку, найти пару красивых ракушек, купить сувенир в какой-нибудь замшелой лавчонке. Мы ожидаем, как должное, толчею на пирсе, день-другой тумана, а под окнами, что ж, – он вцепился в подлокотники кресла, – под окнами только мусорщики орут, да так, что и мертвого разбудят.
Откуда-то из желудка поднялся кашель.
– Черт возьми, вот бы старые добрые английские мусорщики разбудили меня, когда придет мой час. А если не получится, они по крайней мере живо уберут то, что от меня осталось. Раз-два, и готово!
– Лоренцо, ты не должен себя так утомлять.
– Я себя не утомляю, Фрида. Видишь ли, перспектива неминуемой смерти утомляет человека самостоятельно. Без посторонней помощи.
Она изогнула запястье. Сигарета элегантно застыла в воздухе.
У него защипало глаза. Интересно, подумал он, встречается ли она до сих пор со своим любовником, иль капитано. От Французской Ривьеры до Итальянской всего ничего. А любовник Фриды полон обаятельного нахальства и вкуса к жизни, этого у него не отнимешь. Связь жены с любовником давно перестала быть тайной между мужем и женой и стала лишь темой, которой они сознательно избегали.
Но в такие моменты он думал: а что, если бы. Как сложилась бы его жизнь, если бы он не сошел в тот вечер вниз по склону, через рощу олив, прочь от нее? Дорогая Р., я ожидаю приезда Ф. через несколько дней – она утомительно пишет мне из Германии. Чем, кем был бы он сейчас, если бы после тех нескольких недель в Сан-Гервасио, с ней, просто остался бы там?
Дорогая Р. Если бы они остались вместе, то вместе растили бы ее трех маленьких дочек. Может, она и от него бы родила. Кто скажет? По утрам он работал бы над книгой среди древних олив, с видом на собор, мерцающий внизу на равнине.
А Фрида имела бы своего Анджело – еще в большем объеме, чем сейчас. И «Чаттерли» никогда не было бы, потому что он не испытывал бы потребности выписать Р., создать ее на кончике своего пера, сделать так, чтобы она была рядом.
Прости, что так много слов, они потому, что я не могу тебя коснуться. Если бы спать, обняв тебя, незачем было бы чернила тратить5.
Ближе к концу дня он поднимал бы голову от стола и видел бы, как она входит, возвращаясь с рынка, неся инжир, сыр и хлеб. Он смотрел бы через внутренний дворик виллы «Кановайа» на рыже-каштановую голову, склоненную над вышивкой или рисунком. По ночам в постели она прижималась бы к нему всем телом. И он бы не жаждал дотянуться до нее через шум и суету времени.
В тот вечер, спускаясь по холму, он не обернулся. Пусть думает, что он окончательно решил. Он послал несколько открыток и больше не виделся с ней.
Сейчас, на балконе «Адской астры», он попытался развернуть «купальное кресло», чтобы солнце не било в глаза и чтобы изгнать мысли о ней и о том, другом, далеком флорентийском балконе. Борясь с колесом, он возобновил тему:
– Брайтон. Уортинг… В Литтлхэмптоне было достаточно неплохо. Помнишь? Или в Богноре. Я был бы счастлив, как рыбка, в каком-нибудь занюханном богнорском пансионе. Я бы туда свалил завтра же, не будь за мою голову объявлена цена.
Он поднял взгляд. Жена улыбалась и махала прохожему, словно императрица с балкона дворца.
– Никто не объявлял цены за твою голову. – Она повернулась к нему и сняла тормоз с колеса. – Ты писатель, а не политический беженец.
– Ладно бы голову, но меня могут посадить.
– В тюрьме ты мог бы писать. В тюрьме кормят. Нет худа без добра, Лоренцо.
Он посмотрел на небо. Над Вансом царил жестоко безоблачный день. Какая может быть надежда? Когда солнце так светит кому ни попадя, жизнь превращается в бессмысленное бодрячество. Ривьера как она есть. Предсказуемая. Неразборчивая в связях. Популярная. Когда-то она была ему прибежищем и источником счастья, но теперь он ее ненавидел. Люди, везде люди.
Фрида отшвырнула сигарету в дневной свет и хлопнула в ладоши:
– Ну вот. Наше такси за углом. Я слышу мотор.
Его ноги были босы – бледные твари, моллюски без раковины. Как нелепо они выглядят на откидных подножках «купального кресла», подумал он.
– Правда? – спросил он, не сводя взгляда со ступней. – Правда, можно ехать?
Она вытряхнула через перила балкона пепел из плевательницы и томно, роскошно потянулась. Она не думала, что он искренне верит в свою близкую смерть. Если бы верил, то не распространялся бы об этом постоянно. А поскольку он не верил, то и Фрида не верила. Врачи пророчили ему смерть уже долгие годы, и они с Фридой научились не слушать прогнозов и диагнозов. Его друзья считали ее безответственной, невнимательной, даже преступной. Презирали ее за это и многое другое. Пускай себе, думала она. Он опроверг все предсказания врачей благодаря одной только силе воли, своей и Фриды, а значит, она не будет сейчас задумываться о том, что он попросил ее надеть ему носки и ботинки. Он сказал – впервые, – что при наклоне у него начинается тошнота и одышка.
Зажим подтяжки носка никак не защелкивался. Фрида сложилась вдвое, склонившись над ногой мужа. Он тем временем ждал, глядел вдаль, разглядывая горизонт – словно выискивая малозаметную трещинку в чаше дня. Все эти слова, все его труды теперь под арестом. «Какой во всем этом был смысл?»
– Я не хочу умереть в такси, – произнес он.
Она сказала, что придется потерпеть полуспущенный носок. Мелькнула мысль – может, расстегнуть ему ширинку и сделать минет, или сунуть увесистую грудь, чтобы успокоился. Но пора ехать, а его желания в последнее время стали далеко не такими однозначными. Если вообще когда-нибудь были однозначными. Она поднялась, красная от натуги, и сдула с лица прядь светло-седых волос.
– Моя шляпа! – Он вцепился в колеса кресла.
– Она в такси, Лоренцо. Если мы не выйдем сейчас же, водитель продаст ее и сбежит. Пожалуйста, не будь невыносим.
Он промолчал. Теперь он во всем зависел от нее. Без нее не мог выжить. Может, так было всегда. Любая покорная жена усыпила бы мозг и душу. Он нуждался в вызове, который бросала она. Возможно, даже нуждался в том, чтобы решать задачу, которой она была.
В браке им с самого начала пришлось нелегко. Она спокойно относилась к своим аппетитам, непринужденным забавам плоти. Он жаждал тайны, родственного и в то же время инакого существа, неизведанной волшебной страны возлюбленной. От болезни он исхудал, а жена, ведомая аппетитом, располнела. Ей его не хватало, а ему ее было слишком много. Они приводили друг друга в отчаяние, и оно прочно связало их. Во времена относительной гармонии она его нянчила, и он принимал ее заботы. Этого было довольно. Теперь. Друзья давно пророчили распад их брака, но вот они двое, досконально знакомые друг другу, в незнакомом месте, цепляются за узкий карниз бытия.
Наконец шнурки на ботинках завязаны. Галстук точно посередине. Элегантный светло-серый летний костюм. Свежая рубашка с воротничком. Носовой платок – красный, чтобы не видно было пятен крови. Начищенные коричневые броги. «Прямо как настоящий джентльмен»6. Шляпа-хомбург. Через руку переброшен плащ. Лоуренс презирал экзистенциальный класс инвалидов, существ в пижамах. Ин-валид, не-действительный. Штамп «недействительно» он мог в любой день увидеть у себя в паспорте. Уж лучше клеймо «враг народа».
Фрида выкатила его с балкона, раздвинув тонкие занавески, в унылую палату, а оттуда в коридор.
– Если кто-нибудь спросит, – сказала она у лифта, – сегодня прекрасная погода. Это достаточная причина.
– Конечно, сегодня прекрасная погода! Здесь всегда прекрасная погода! Для них это ничего не значит. С тем же успехом можно сказать, что вода мокрая.
Он чувствовал себя слабым, как подвядшая белая герань в горшке.
Фрида вызвала лифт.
– Мы выходим прогуляться, – спокойно сказала она. – Вот и все.
Он вцепился в собственные коленки. Они распирали ткань штанин, как две костяные голгофы.
– А если мы встретим моего врача?
– Повторяй, Лоренцо: мы… выходим… прогуляться.
Она раскатывала «р» с тевтонской непререкаемостью.
Слабо звякнуло: прибыл лифт.
«Инвалид, инвалид», – скрипели колесики кресла.
Мальчик-лифтер захлопнул наружную дверь лифта, сдвинул вбок внутреннюю. Приветственно кивнул проживающему и его жене и повернул ручку влево. Кабина ужасно дернулась и поехала вниз.
Все это время изгнанник удерживал под пиджаком украденную «Жизнь Колумба». Библиотека была единственным светлым пятном в треклятом санатории.
– Да? – сказала она. – Мы выходим прогуляться.
Он кивнул – зубы стиснуты, костяшки пальцев белые. Тросы лифта шуршали и взвизгивали. «Жи-знь-жи-знь-жи-знь…»
Клеть лифта открылась, ворвался солнечный свет, сердце грянуло колоколом, и как счастлив он был, как бесконечно счастлив снова оказаться в пути.
Назавтра, 2 марта 1930 года, утро просачивалось сквозь ставни полосами тени и света. Из темноты вздымался гардероб. Рукомойник стал бледно-голубым, вчерашняя вода в чашке сияла.
В свете дня обнаружился также эмалированный стул, на котором задремала сиделка, уронив подбородок на грудь. Тускло блестели ее черные туфли-оксфорды и гладкие волосы спящего пациента. Свет согрел голые половицы и замешкался на тумбочке, собравшись лужицей на открытом развороте «Жизни Колумба».
В изножье кровати мелькнул проблеском рыжий кот. Полевые цветы в кувшине на тумбочке тянулись к свету. Над узкой кроватью сверкала золотом овальная рамка Мадонны. Засунутый между ней и стеной пучок сухих пальмовых листьев с прошлой Пасхи всеми фибрами тосковал по зеленому хлорофиллу.
Снаружи день падал, подобно взгляду древнего провансальского бога, хаотичным благословением всего подряд и ничего в особенности. Дул ветерок, поднятый тяжелыми веками этого самого бога, вздымающимися и опадающими. Ветерок почти унес белье с веревки, натянутой в саду, но выбежала добросердечная поденщица, все поймала и прижала прищепками – две обширные женские нижние рубахи, батистовые панталоны и мужские кальсоны из Angleterre[4].
Далеко внизу под виллой и склоном, на котором она стояла, пульсировало море. Однако яркий, сверкающий свет побережья здесь, наверху, слегка укрощался ранним часом, нежной нерешительностью марта и памятью весны о битве с зимой. Земля была еще холодна, как роса.
Изгнанник лежал на боку. Дыхание тлело в груди медленным пожаром. Ему отрывками снились лодочки – у каждой на корме нарисован широко распахнутый черный глаз. Наконец флотилия нашла его, всплыла со стен подземных этрусских гробниц, которые он когда-то исследовал в Тоскане. Сегодня утром лодочки пришвартовались у пристани его кровати.
Он лежал успокоенный. Глаза – ямы тени. Голова усыхала, превращаясь в череп, рыжая борода потускнела. Кот, единственный постоянный обитатель виллы, учуял болезнь приезжего и, отринув холодность, свернулся клубком у него в ногах.
Подушка служила утешением. Она путешествовала с ним – сначала в «Адскую Астру», а оттуда – сюда, на виллу «Робермонд», нынешнее съемное жилье. Фрида и Барби уговаривали и уламывали, и первого марта, после тряской поездки в такси по холмам на запад от Ванса, они наконец водворились сюда.
Он медленно всплывал ото сна. Подушка под щекой все еще пахла диким тимьяном и сосновой смолой из лесов позади их прежней тосканской виллы-фермы «Миренда». Сколько времени прошло, год? Два? Вилла была квадратная, солидная, респектабельная, с мраморными полами. Он заплатил двадцать пять фунтов за аренду главного этажа, пиано нобиле, на целый год, и это был самый безмятежный их дом – на вершине крутого холма, над четырехсотлетними полями, уходящими вдаль во все стороны серебром (оливы) и золотом (пшеница), размеренными и прекрасными, как ренессансный пейзаж работы старых мастеров.
Перед виллой стояли группами зеленовато-черные кипарисы, словно стражи его одиночества. Ряды ракитника в поле, усыпанные желтыми цветами, испускали теплый, мягкий, странный запах. На задворках ждал лес – ждал каждый день, начиная с восьми утра. Обильно пестрели дикие цветы. На окрестных полях темнели точки крестьянских хижин – жилища контадини, местных издольщиков, будто сложенные из палочек. Соседи кивали при встрече, но никто его не беспокоил. Никаких иностранцев. Очень редкие гости – большинство их отпугивал неприступный склон.
День ото дня он не нуждался ни в чем, кроме рукописи, ее благосклонности. Была, конечно, и Фрида. В полдень, за обедом, она служила благодарной аудиторией для каждой новой главы. После обеда, во второй половине дня, он писал картины. Тоже отличная компания. Время от времени приезжала погостить падчерица, Барби, уже взрослая женщина.
То было блаженство – или, во всяком случае, максимальная степень счастья, какую он себе позволял, – но потом он заболел, или прежняя болезнь ужесточилась, и он вдруг возненавидел «Миренду» точно так же, как любое другое жилище, где недуг его настигал. Под конец ему уже не терпелось оттуда убраться.
В полусне, под надзором сиделки-англичанки, его ноги снова скользнули в старые сандалии с веревочными подошвами. Полотняная шляпа с широкими полями, чтобы глаза были в тени, когда он сидит и пишет позади виллы «Миренда». В ту последнюю осень в Тоскане он отправлялся в лес каждое утро и садился, подложив подушку под зад, опираясь хребтом на пинию, и рука бешено летала по странице, опровергая предсказания врачей.
Роман, в который перекачиваешь собственную жизнь, оживает. Он чувствовал напор сюжета, текущего в строках, как кровь в жилах, как молоко в груди, как сок под корой дерева.
Ящерки пробегали по его ногам, птички прыгали, не обращая на него внимания. Двигалась только кисть руки. Когда поднимался ветер, ствол сосны за спиной изгибался, упругий и мощный. Фиалки синими тенями расползались у ног. Мох дышал. Булькал ручей, окаймленный дикими гладиолусами, носящий имя давно забытого святого. На ветке над ручьем висела жестяная кружка – для путников и набегавшихся по жаре детей.
Изгнанник этого не замечал, но каждое утро священник в черной сутане кивал ему на ходу, спеша через лес – служить мессу или благословлять снопы. Иногда в подлеске пробегала собака. Трещали цикады, и в окрестных полях пели девушки-жницы.
Далеко внизу, в пойме Арно, лежала Флоренция – прекрасная головоломка глиняных черепиц, кипарисов и ярких колоколен, а в центре этого вечного мира высился собор, благодушный и немногословный.
Как там он писал Секеру, пока роман толстел с каждым днем? «Это немножко революция, немножко бомба»7.
По прибытии в «Робермонд» после побега из «Адской Астры» Фрида с нехарактерным образцовым трудолюбием принялась распаковывать вещи. Застилая ему постель, она показала кровяные пятна на подушке, но он не дал забрать подушку – ни Фриде, ни домработнице, и жена – счастливо безалаберная и здесь, как везде, – не настаивала, несмотря на безмолвный шок английской сиделки. Вместо этого Фрида сбросила туфли, вытянулась на прохладном мраморном полу и велела Барби позаботиться обо всем остальном.
В любом другом коттедже, доме, вилле он немедленно принимался за работу: драил полы, подвязав подтяжки к поясу, разбивал грядки для огорода, белил стены, мастерил полки, вешал занавески, варил варенье. Обо мне говорили, что характер у меня женственный8. В противоположность ему Фрида никогда не уступала буржуазным условностям, если могла вместо этого растянуться на солнце, или на прохладном полу, или сесть за пианино, играть и петь. Она говорила, что знает, в чем смысл жизни, и муж одновременно любил и презирал ее за это. Он любил шутить в разговоре с друзьями, что они вдвоем составляют одно большое вьючное животное: он был животным, а она вьюком.
Пора. Сиделка вытащила его из полусвета сна. Пощупала бешено скачущий пульс на запястье, заглушила жалобы термометром, засунутым под язык, жестоко избила подушку и валик, чтобы слушались, принимая нужную форму. Все это время ее косящие глаза старательно, хоть и беспорядочно, увертывались от его взгляда.
Он подумал, что, может быть, грубо обходится с сиделкой. Не кричал ли он на нее? Возможно. Он почти не знал. Он был слаб, как ягненок. Но у него удачное тело, несмотря ни на что, хорошее тело, энергичное и жилистое. Как сказал один врач Фриде, он уже много лет назад должен был умереть, но упрямство помогло ему продержаться до сих пор, достигнуть почтенного возраста – сорока четырех лет. Он просто так не дастся.
Сиделка потянулась к ручкам ставень, почти задев его волосы накрахмаленной грудью. Он ощутил смутное инстинктивное желание – повернуть голову, открыть рот и присосаться. Но вместо этого скрючился в приступе кашля. Он трясся вместе с кроватью.
– Для чего это все? – пробормотал он, лишенный дыхания, лишенный груди, обращаясь к комнате в целом.
Легкие жгло еще сильнее. Он хватал ртом воздух, как рыба. Со стены смотрела на его конвульсии Мадонна, копия с картины Рафаэля.