В течение нескольких недель я ежедневно ходил на биржу, отслеживая цены и утром, и вечером. Каждый раз сердце мое билось как сумасшедшее, но, прежде чем посмотреть на доску, я осенял себя крестом и тайно клялся поставить по свечке у каждой иконы, если цена на акции поднимется вновь. Ничего не помогало. С девяноста драхм уже следующим днем цена упала до восьмидесяти двух, затем до семидесяти, пятидесяти, сорока, двадцати, а уж после их вообще никто не хотел ни за какие деньги. Слов не найду описать те бессонные ночи, что мне пришлось пережить: тут не то чтобы не сомкнуть глаз, усидеть на одном месте сил не было, а в той тесной дыре, где мы жили, даже по комнате не пройтись – сидели и спали друг на друге. Дети недоедали, засыпали с трудом, и, чтоб никого средь ночи не будить, я дожидался, пока все заснут, и уходил из дому вон дать волю нервам, пока бродил по глухим пустошам неподалёку.
Шёл январь, нередко ночи я проводил вне дома, забираясь глубоко в гору. Я не чувствовал ни дождя, ни усталости, но меня изводила мысль о будущем семьи, я чувствовал ожесточение, когда вспоминал, с каким тяжёлым трудом в течение двадцати лет я по крупицам собирал все свои средства и в холод, и в непогоду, копаясь в земле и выбираясь в море, и как в одно мгновение месяца я лишился нескольких тысяч драхм из-за каких-то негодяев.
Как-то раз выследила меня жена и, просидев всю ночь возле двери в ожидании, обрушилась на меня с упрёками, что моё, мол, сумасбродство перешло всякие границы! Вот тогда-то мне и пришлось всё рассказать, но я сильно пожалел об этом – лучше бы она из ревности ругалась, чем видеть её несчастной и заплаканной. Напоследок распродали то немногое, что у нас осталось: ковры, посуду, одежду и даже вышитое золотом свадебное покрывало. Я уже рассказывал, что никого в Афинах мы не знали: настал момент, когда после долгих мытарств и безуспешных поисков работы я нашёл верёвку – не вешаться, конечно, – и отправился с ней в Капникареи, на площадь, к маньятским беженцам. Так первый на Сиросе добрый молодец превратился в нищего подёнщика! По правде говоря, благодаря тем крохам, что получал, никто из моих не помер, хоть вся семья и голодала. Ты голодал когда-нибудь?
– Э, частенько бывало – учитель на еду наказывал за невыученные уроки.
– Разве это шутки?! Голод – это когда на девять человек одна единственная чёрствая буханка, что посчастливилось добыть на базаре. Это когда старый плесневелый кусок заедают пряной луговой травой, что насобирали за день. Это даже меньше, чем половина от половины, чтоб насытить детские желудки! Когда тебе голодно, и заснуть не можешь, а спишь чутко и нервно. Сколько раз приходилось слышать, как дети бредят во сне, как грезится им еда вдоволь.
– Про сон и хлеб – это же как у Данте в описании Ада!
– Ну, про Данте я не слышал. Одно только точно знаю, что нет страшнее ада, чем видеть, как страдают те, кого сильно любишь, но помочь им ты ничем не можешь. Как-то утром узнаю из газет, что вернулся из поездки полковник – я тут же прямиком отправился к нему домой. Было уже десять, но депутат только поднялся с постели, весь такой блаженный и розовощёкий, в расшитой феске на сияющей лысине. Попивал он кофий и забавлялся со своим котом. Поначалу даже показалось, что он с трудом меня узнал, что вполне справедливо: голод, лишения и бессонные ночи высушили меня до костей, я стал половиной от самого себя, и вряд ли кто теперь взял бы меня даже в подёнщики, а несчастья сделали меня еще и покорным.
Сначала издалека, вежливо и очень по-хорошему, чтобы не рассердить не дай бог, стал я выкладывать ему всё, что наболело, но вскоре я заметил, что его в большей степени занимали кошачьи игры, чем моя история. Вот тогда я не выдержал, схватил за шкирман его кота, швырнул злобно в сторону и принялся шуметь на депутата, что своими акциями и своей поганой ложью, всякими стипендиями и женихами он разорил нас, пустил по миру, вот мы нищенствуем и голодаем, и если теперь он не пошевелится, то я сперва прирежу его, а потом повешу себе на шею камень и брошусь в море.
Принялся он срочно меня успокаивать, но в этот самый момент дверь отворилась и в комнату вошёл низкорослый, весь сияющий, надушенный и холёный тип с замечательно уложенным пробором и пухлыми, как у мавра, губами. Полковник подозвал его к себе и начал с ним о чём-то перешёптываться, затем он обратился ко мне: «Подходи вечером, часам к пяти, найдёшь председателя местного управления, у которого есть для тебя вакансия». В назначенный час я был уже на месте. Председатель поинтересовался, знаком ли я хоть чуть-чуть с садоводством, и на моё утвердительное, что в этом-то, как раз, я превосходно разбираюсь, посадил меня в свой экипаж и привёз вот в ту самую кофейню напротив, с вывеской «Суета сует». Чуть позже к нам подсел местный поп, а с ним – статный парень в фустанелле. Председатель представил меня моим новым знакомым и тут же поторопился заверить, что вопрос мой положительно решён: в месяц буду иметь по шестьдесят драхм и даже, возможно, подработку, поэтому с завтрашнего утра, без проволочек, могу приступить к своим обязанностям. Время было позднее, начало смеркаться, и всё, что удалось мне разглядеть вокруг, – это несколько силуэтов могучих кипарисов, выглядывающих из-за блекнущей в потёмках глухой ограды. В тот момент мне казалось, что там был зеленеющий сад, но наутро, когда я туда вернулся, чтобы взяться за новую работу, обнаружил вдруг, что не садовник им был нужен, а могильщик!
Это занятие мне было совсем не по душе. Ты ведь знаешь, что жители Сироса всячески избегают иметь дело с усопшими и обходят за версту стороной все могилы и кладбища, потому гробокопателей и плакальщиц своих не имеем, зато привозим их с Миконоса или Санторини. Даже самый бедный, самый падший из наших предпочёл бы собирать конский навоз, чем прикоснуться к катафалку или трупу. Я поначалу даже боялся, что жена мною станет брезговать, но её заботой было лишь пропитание детей, так, в общем-то, она и принудила меня согласиться.
Поначалу я страшно мучился, вкапываясь в эту чёрную могильную землю, полную костей и прогнивших гробовых досок. Как тут не вспомнить наши краснозёмы, пахнущие горным тимьяном, лохматые ряды цветущих гранатов, мои курятники, моих свиней и всё, что мне было так близко и дорого! Всё это было моим миром, а теперь я могильщик – чудовищное превращение!
Первым моим погребенцем, которого мне суждено было закопать, стал как раз тот самый двадцатилетний парень, единственный сын своих родителей, чью могилу ты давеча рассматривал. Его бедная мать рыдала белугой. Мои глаза тоже начали раскисать, а у пономарей и священников мой вид вызывал лишь тихие ухмылки. Я стал бояться ночей, когда оставался один, еда мне навязчиво пахла ладаном, а во сне меня кошмарили мертвецы – все те, кого когда-либо пришлось хоронить.
Вскоре я свыкся с положением и уже не шарахался покойников, но и жалости к живым я тоже перестал испытывать.
– Значит, теперь тебя всё устраивает?
– Устраивает?! – сверкнул раздражённым взглядом Зомас. Сделай милость, слушай дальше! Чтобы быть поближе к этой сволочной работе и меньше платить за аренду дома, мы из нашей лачуги в горах, где хотя бы воздух был чистым, перебрались в зловонные вафийские закоулки к старому мосту. Все насмехаются над жителями Сироса, что, мол, спят они в обнимку со свиньями, но ответь мне по совести, видел ли ты что-нибудь ужаснее этих вот свинячьих кварталов, где проживает афинская беднота? Летом всё покрывается густым слоем липкой пыли, а в ливень образуются запруды по самое колено из жирно-грязных сточных вод. Повсюду невыносимо смердит, ведь каждый глухой переулок становится всеобщим отхожим местом. А где им ещё справлять нужду?! Но никому до них нет дела, а врачи, архитекторы, полиция, мэры и префекты – все воспринимают их с отвращением как неизбежность, с которой приходится мириться. Возле моего дома лавка мясника – он прямо посреди улицы режет глотки бычкам, козам, овцам, и вот стекают по дороге два больших потока: один кровавый, чёрно-красный, а другой – грязно-зелёный от желчи и кишечного дерьма. Тут же и невычищенные шкуры развешаны сохнуть, а запах от них такой, что наизнанку воротит, если нос свой не успеешь заткнуть. Соседи тихо возмущаются, но тут даже полиция бессильна! Да что ему до властей-то? Вся его мясная лавка увешана ружьями, пистолетами, саблями, тесаками и ятаганами, а посреди всей этой красоты – портрет Премьер-министра в лавровом венке, словно есть у мясника по его высокой дружбе моральное право плодить средь нас инфекции, и не дай-то боже сделать ему замечание – прирежет, как ягненка, чтобы другие помалкивали и неповадно было. Но нет средь людей больших свиней, чем бакалейщики и продавцы в овощных лавках! Самое страшное, что они такие не одни – их много, и у всех есть свои покровители! Как-то летом, в засуху, воды совсем недоставало, да и та, что была, – одно горе. В результате всех нас подкосил брюшной тиф, и один за другим, словно мухи, стали умирать дети. В раз четырёх похоронил – одного за другим! Вон в том самом углу, рядом с могилой, где ты любовался белыми гвоздиками.
– Да-да, я заметил: там в ряд четыре креста вкопаны.
– Погоди, еще немного терпения! Мы четверых-то оплакать не успели… возвращаюсь с работы и ещё издали вижу, что у нашего дома множество народу столпилось: женщин, мужчин, стариков и детей, всяких служивых и посыльных в сине-красных костюмах. Поначалу сердце в висках застучало, ноги ватные, но смог пересилить себя, пустился бегом, а когда приблизился, первое, что увидел, – жена моя навзничь, словно бездыханная лежит, а возле две соседки суетятся и растирают ей щёки уксусом, чтоб в чувство привести. Потом рядом и другое тело заметил, всё в кровавом месиве, – это был мой Яннис, это ему депутат стипендию посулил. Мать за покупками сына отправила, и тут же возле дома его угробил извозчик, что словно бешеный мчался по переполненной людьми улице. Через два часа наш Яннис скончался. Всем кварталом его оплакивали, проклиная и извозчиков, и полицию. Патологоанатом мне доложил, что, по его подсчётам, прохожих в Афинах давят больше, чем в Индии тигры загрызают людей. А чему тут удивляться?! Да и кучеру как быть?! У бедняги ж ведь дел невпроворот, да и покровители тоже имеются – вот и гробит он нас своими колёсами под стать мяснику и бакалейщику, что изводят всех гнилостными болезнями и смрадными испарениями. Погребая своего пятого ребёнка рядом с его четырьмя братьями, размышлял я с горечью и обидой, что так и не привелось мне утешиться и глубоко закопать хоть какого-нибудь министра или депутата с их помощниками – всех этих потворщиков убийцам и душегубам. Даже кладбища у этих негодяев отдельные – элитные!
Со временем жизнь наша успокоилась, только жена всё безотрадно тосковала и неслышно вздыхала, когда делила между детьми сытные куски хлеба – еды теперь хватало на всех. Дочь выросла и стала красавицей – точь-в-точь как её мать, когда сводила всех с ума своей задорной красотой. Только вряд ли моя дочь смогла бы кого впечатлить – неразговорчивой она была и тихая, как икона. Устроили мы её на фабрику женских головных уборов с двадцатью драхмами ежемесячного жалования. Нашего единственного сына Петра приняли наборщиком в издательство с окладом чуть больше, чем у дочери, – на эти вот заработки, к моим гробовщицким, мы и жили всей семьёй, а ещё мне удавалось набивать полные карманы сухарями, что оставляли посетители на могилах родственников… И тут вдруг в стране объявили мобилизацию в Фессалию и сына забрали на подготовку. Мы себе места не находили, все глаза выплакали, а его переполнял восторг, и в упоении ему грезились слава, погоны и награды – всё рвался крушить пашей, обогащаться и захватывать в полон их гаремы.
С полковником мы не виделись с тех самых злополучных дней, и я, к счастью, даже начал про него забывать, но неожиданно получаю извещение, где он просит срочно зайти по какому-то чрезвычайному делу. Я послушался. И вновь на его подлой физиономии расползлась притворная улыбка, и вновь он принялся обхаживать меня – один в один, как на Сиросе! Сначала учтиво упрекнул, что я несправедливо предал его забвению, не захожу к нему в гости, в то время как он с благодарностью помнит и думает обо мне, а также полон решимости подыскать мне работу поинтереснее, и что уже готов жених для моей дочери – в общем, всё, как и обещал! Гадать долго не пришлось, всё это значило только одно: на Сиросе скончался старик-губернатор, и срочно понадобилась моя помощь – списаться со своим тестем и многочисленными родственниками, чтоб те поддержали его человека на выборах. Ни одному его слову я, конечно, не верил и едва сдерживался, чтобы не придушить его – столько несчастья он нам принес, но, памятуя о том, что я могу потерять свою работу, если он захочет мне навредить, я пообещал подготовить в ближайшее время все необходимые письма. Вечером за документами к нам зашёл молодой прапорщик – крепкий, ухоженный, с хорошей выправкой, – это и был жених для нашей дочери. Мне и жене он сразу же приглянулся, особенно когда мы узнали, что в наследство от матери ему досталась небольшая пекарня в самом центре Афин.
Ума не приложу, что в нём такое разом обнаружила наша дочь, но ей жених совсем не понравился! Попытались с ней поговорить, но она ни в какую: нехорошее, говорит, у него лицо, а ещё глаза разные – один темно-зелёный, а другой – иссиня-чёрный. Это меня вывело из себя, я потерял всякое терпение и принялся ей выговаривать, что всё это уже ни в какие ворота… и негоже для дочери, когда родители последние крохи для семьи собирают, быть такой ханжой и придираться ещё к цвету глаз! Она вдруг осеклась и приумолкла … в конечном счёте, пообещала нам, что выполнит любую нашу просьбу.
Но самой большой нашей заботой был Пётр! Поначалу он регулярно писал нам, а тут уже целый месяц не присылал о себе никаких новостей. Мы всячески пытались связаться с ним, хоть что-нибудь выяснить, но всё тщетно, без результата – никто ничего про него не знал, или, быть может, что-то скрывали и не хотели рассказывать. Дочь пробовала гадать на лепестках ромашки, жена, словно одержимая, раскладывала один за другим пасьянсы, и вот однажды на пороге дома возник боевой офицер-капрал, который, как выяснилось, был сослуживцем Петра: в руках он держал амулет – тот самый, что мать повесила сыну на шею в канун его отбытия на фронт. Офицер сообщил нам, что у нас больше нет сына и что до последнего момента он был с ним рядом и лично закрыл ему глаза, когда тот после трёх недель, бесконечно долгих и невыносимых, наконец-то отмаялся на больничной койке фронтового госпиталя. Капрал тоже выглядел слабым и обескровленным, на его бледно-жёлтом лбу то и дело мелкой росой выступала густая испарина, но временами он словно взрывался, багровел от возмущения и злости, когда описывал все унижения той войны, что пришлось испытать его солдатам, где самым позорным и мучительным были не поражение и не враг, а голодная нужда и нестерпимая дизентерия.
Из семи детей, что я привез в Афины, кроме дочери у нас нё осталось никого, да и та особо не испытывала радости от такой жизни. Она и вправду, чтоб успокоить нас, очень старалась быть приветливой с прапорщиком, но тем всё более казалась нам глубоко несчастной. Как-то раз, когда женщин не было дома и мы с женихом остались один на один, он, улучив момент, обратился ко мне с откровенным вопросом о приданом. Оказалось, что распроклятый депутат наобещал жениху ещё и приданого, в надежде потешить нас его вниманием, пока не закончатся выборы на Сиросе. Я честно ответил, что, благодаря добрым советам полковника, мы остались без гроша в кармане и я ничего не смогу ему дать, кроме руки дочери и своего отцовского благословения. Воспринял он это вполне хладнокровно и продолжал нас навещать, как и прежде, но манеры его серьёзно поменялись: с дочерью стал обращаться надменно, по-барски, за словами не следил, то и дело приобнимет и даже лез целоваться. Все это выглядело отвратительно, но удручала нас наша нищета, и мы упрямо надеялись, что всё может исправить его пекарня. Как-то вечером он вообще потерял над собой контроль и попытался усадить её к себе на колени – дочь резко вырвалась, грубо отпихнув его, а потом заперлась у себя в комнате. Раздосадованный и обозленный, жених ушёл в тот вечер даже не попрощавшись, но на следующий день он вновь появился у нас дома, и с дочерью с тех пор он обходился по-человечески. Я это объяснил тем, что прапорщик искренне влюблён и полностью раскаялся в своих безобразных манерах. С дочкой же творилось что-то невероятное: её отвращение порождало истинный ужас, в испуге и панике она бледнела от каждого стука в дверь и всё чаще и всё настойчивее нам твердила, что глаза у него разные и страшные.
С тех пор прошло ещё некоторое время. Как-то вечером мы с женой приготовили ужин и, по обычаю, ожидали возвращения дочки с работы. Уже было поздно, а её всё не было. Поначалу казалось, что она задерживается на фабрике по срочному заказу (так уже случалось не раз), но время шло, и нас охватило настоящее беспокойство – а что, если от безысходности и страха перед грядущим замужеством, дочь решилась сбежать?! Однако на неё это было непохоже, да и характер другой, к тому же нас она безмерно любила и готова была принять любое наше решение. Подождав еще около получаса, я отправился на фабрику – там мне сказали, что отпустили дочь в обычное время, около семи. Оттуда я прямиком вернулся домой в надежде обнаружить её, но дома она так и не появилась… Не заглядывал к нам целый день и прапорщик – его я надеялся найти в казармах, но сослуживцы ничем не смогли помочь. Из общих знакомых оставался только депутат, но тот заверил, что уже несколько дней не виделся с прапорщиком, а ещё и упрекнул меня за мои подозрения: зачем, мол, жениху выкрадывать мою дочь, когда я сам уже был готов отдать её за него замуж! Вернувшись домой, я решился будить соседей, и мы в ночи с фонарями предприняли поиски сообща, рыская по ущельям, склонам и расселинам, коих было множество на пути от фабрики до дома и куда по несчастью она могла сорваться. Наши долгие блуждания ни к чему не привели. Выбора не было – под утро пришлось идти в полицейский участок и высматривать свою дочь среди случайно задавленных и безвестно умерших, но, как оказалось, в тот день не было ни человеческих жертв, ни происшествий, только поезд зашиб одного заблудшего телёнка. Начальник участка выслушал меня внимательно – чувствовалось, что искренне нас пожалел, затем подробно расспросил, с кем она общалась и кто бывал у нас дома. В какой-то момент мне показалось, что он нахмурился и серьёзно озадачился, когда я упомянул о прапорщике. Я очень надеялся выпытать от него что-то более конкретное, но следователь пообещал, что предпримет все меры и сделает всё, что в его силах, чтобы разузнать, что случилось с дочерью. Затем отправил меня домой, пожелав мне спокойствия и терпения.