– Будет большое собрание, все идут туда, прибывает великий раввин и все лидеры движения. Будет что-то необычайное.
– А́ла кейф кефак[15], – сказала я, прибавив звук в телевизоре. Инженер из Явне выиграл еще два билета в Лондон и вышел в финал.
– Ты хочешь пойти? – спросил Моше.
– А зачем? Что мне до них? – ответила я.
Оба мы уставились в телевизор, не решаясь смотреть друг на друга. И тут он внезапно поднялся с дивана, с быстротой, ему совершенно не свойственной, встал передо мной, заслонив экран.
– Я не понимаю, Сима. Не повредит нам немного послушать слова Торы, что-нибудь об иудаизме. Это уж точно лучше, чем сидеть и смотреть всякую ерунду по телевизору.
– Папа, – запрыгал Лирон, – я тоже хочу пойти с тобой на собрание.
– Ни в коем случае, – сказала я, прежде чем Моше успел согласиться. – Уже поздно. Тебе пора спать. Я поверить не могу, что ты еще не в пижаме. Почистить зубы, пижама и спать. Давай!
Лирон отправился в свою комнату, не скрывая недовольства.
– Подвинься, пожалуйста, ты заслоняешь мне экран, – сказала я Моше. Он подчеркнуто неторопливо отошел в сторону. Мегафон, который уже проехал дальше, вновь вернулся на нашу улицу, но на сей раз из него доносилась только музыка.
– Ладно, я все-таки пойду, – произнес Моше, ожидающе глядя на меня. – А когда я вернусь, – добавил он надутым тоном, совсем как у брата Менахема, – я хочу поговорить с тобой.
– А если ты не вернешься, дорогой мой муженек, то искать тебя в Бней-Браке? – спросила я, не отрывая глаз от телевизора.
– Да, в Бней-Браке, – повторил Моше, просто чтобы позлить меня, а затем надел теплую куртку с капюшоном и вышел из дома, хлопнув дверью.
Лилах заплакала. Я взяла ее на руки.
– Не бойся, миленькая, это только ветер, – сказала я неправду. И злилась на себя, что лгу ей. Ну и что, если она не понимает, все равно не стоит приучать ее ко лжи с малых лет. – Погляди, – показала я ей пальцем на телевизор, – это уже финал. – Я оторвала для нее несколько зеленых виноградин и поднесла к ее рту. Она оттолкнула мою руку и указала на черный виноград. – Нет проблем, возьми черный, но только не надо их бросать, – сказала я ей и оторвала от грозди две черные виноградины. Она с удовольствием сжевала их одну за другой и снова смотрела со мной «Колесо». В финале инженер из Явне выиграл автомобиль «Мицубиси», бесплатный бензин на год и стереоустановку для машины.
«Я помню день, когда Насер ушел в отставку, словно это было всего два дня назад», – так говорит моя мама, когда мы сидим перед телевизором и смотрим программу, посвященную памяти Рабина. Все уже знают, что сейчас она расскажет историю, которую мы уже слышали, но тем не менее хотим услышать снова, потому что мама всегда добавляет новые подробности, чтобы было интересно и тем, кто слушает это в сотый раз. Иногда, если у нее хорошее настроение, она может отпустить колкость и в наш, ее детей, адрес. Правда, уколы ее мелкие, комариные.
«Все собрались перед телевизором в кафе Джамиля, – начинает мама, и я из уважения к ней убавляю звук телевизора. – Это был уродливый коричневый телевизор, с высокой антенной, похожей на дерево, работавший ужасно, – продолжает она. – Каждые несколько секунд по экрану пробегала сверху вниз широкая белая полоса, регулятор громкости был испорчен, но это был единственный телевизор в деревне, и никто не хотел пропустить прямую трансляцию. Люди стояли на столах, спиной прислонясь к стене, ведь главное – это видеть. Шабаб[16], – и тут она обращает свой обвиняющий взгляд в мою сторону, – стояли так близко к девушкам, что некоторые из парней – да наставит их Аллах на путь истинный, – воспользовались моментом и дали волю рукам, побывавшим в местах запретных, а Джамиль сновал между столиками с тарелками хумуса и бобов и бутылками газировки. Люди ели с большим аппетитом, перед тем как заговорил Насер. Яани, все уже знали, по слухам и из еврейских газет, что война проиграна, но никто не верил, что он… вот так, вдруг. Все думали, что это будет еще одна из великих его речей, подобная тем, которые он уже произносил и от которых содрогается все твое тело, когда ты это слышишь. О боже, как же он умел говорить, этот Насер. Он повышал голос и понижал его, выбирал слова, подобно поэту. Но в тот день, как только он вышел на сцену, по взглядам людей, стоявших за его спиной, его помощников, было заметно, что не все в полном порядке. Лицо его было белым, как полдень, и лоб его так сильно потел, что даже в убогом телевизоре Джамиля можно было видеть крупные капли, и внезапно в кафе воцарилась полная тишина. Даже Марван, – тут она посмотрела на моего брата, который в эту секунду разговаривал со своей женой Надей, – молчал, во что трудно поверить. А Насер подошел к микрофону и слабым голосом начал читать по бумажке: «Братья, – сказал он, и я превосходно помню его первую фразу, – мы всегда говорили друг с другом с открытым сердцем, и в дни побед, и в трудные времена, в часы сладкие, и в часы, исполненные горечи, ибо только так мы сможем найти правильный путь». И дальше он продолжил свою речь, объяснил, как американцы помогли израильтянам в этой войне, как израильские военно-воздушные силы первыми атаковали египетских солдат, которые сражались как герои, и иорданские солдаты сражались как герои, а в конце сказал, что он, Гамаль Абд-аль Насер, виновен, и он оставляет пост президента и с завтрашнего утра полностью находится в распоряжении народа, чтобы служить ему. Когда он закончил свою речь, собрал листки с текстом и сошел со сцены, можно было видеть, как один из его помощников носовым платком утирает глаза, мокрые от слез, и тут же, мгновенно, все мужчины в кафе прикоснулись мизинцем к уголку глаза, утирая соленые капли, даже самые большие и сильные люди, такие как Наджи Хусейн, А́лла ира́хмо[17], десять лет отсидевший в иорданской тюрьме, и Хусам Марния, который три раза подряд становился чемпионом Рамаллы по боксу, и ваш отец, герой, – тут она смотрит на моего отца, опустившего глаза, – тебе нечего стыдиться, айю́ни[18], так это и есть, когда дают человеку надежду, а потом одним махом забирают ее, то это намного труднее, чем если бы вообще не было никакой надежды, этот Насер, с его смеющимися глазами и прекрасными словами об арабской нации, великой и могущественной, он был для меня великим отцом, отцом, который открыл нам веру в то, что в мире есть свет, и, перед тем как окажемся мы в раю, мы еще вернемся в нашу деревню, вернемся к своей земле, и сердце наше не будет более подобно фасолине, рассеченной надвое, и мы не будем больше кочевать с места на место, как цыгане».
Она поднимает ключ, висящий у нее на шее, ключ от старого дома, целует ржавое железо и продолжает:
«А потом египтяне вышли на улицы и легли на проезжую часть, умоляя Насера отменить свою отставку и вернуться на пост президента. Но это уже было совсем не то что прежде. Он уже был болен, слаб и через два года умер, и снова все пришли в кафе Джамиля, – а здесь уже цены в иорданских динарах сменились на цены в израильских лирах, – чтобы посмотреть на похороны Насера».
Она делает глоток кофе из своей чашки, проверяет, все ли ее слушают и продолжает:
«И я скажу вам, что странно: теперь и Рабин мертв, тот самый Рабин, который прикончил Насера, тот Рабин, чьи солдаты стреляли над нашими головами в сорок восьмом году, Рабин-злодей, Рабин-дьявол, но вместо того чтобы веселиться, танцевать на улицах и хлопать в ладоши, мне грустно. Поглядите на его внучку, красивую девочку, заливающуюся слезами. Похожа на своего деда, как Рауда, дочка Марвана, похожа на свою бабушку. Что поделаешь, мне грустно и жалко ее. Все лидеры всегда плохо кончают. И что теперь будет?»
Когда наша учительница говорила об убийстве Рабина, у нее было точно такое выражение лица, как тогда, когда она рассказывала о том, что Гиди погиб, и это сразу заставило меня заподозрить, что, возможно, это выражение лица, этот серьезный взгляд ее глаз, эти прикушенные губы – все это только маска, которую она надевает, когда считает, что сейчас должна быть грустной. Когда она закончила, то уселась на край стола своей задницей и попросила, чтобы дети рассказали, что они чувствуют. Как всегда в подобных ситуациях, когда не знаешь, что сказать, все стали повторять то, что уже сказала она, только другими словами. Я не поднял руку. Вот уже какое-то время я совсем не говорю в классе. Это началось в конце шивы, недели траура по Гиди, когда я вернулся в класс и не понимал, о чем говорят на уроке, потому что много пропустил, и тогда я подумал, что лучше молчать, и тогда никто не обратит внимание на то, что я просто не понимаю, а потом я привык молчать, даже когда хотел что-то сказать, – например, про суд, который они устроили царю Давиду на уроке Танаха, когда дошли до отрывка, где Давид посылает Урию Хеттеянина на войну, – слова застряли у меня в горле, и было у меня такое чувство, что если открою рот, то начну заикаться. Хотя никогда в жизни не заикался.
Алон сказал, что убийство было жутким и ужасающим, а Ринат заявила, что убийство было ужасающим и жутким, я же про себя подумал: «Если не говоришь, у тебя есть больше времени подумать». Довольно странно, как мой мир перевернулся за последние несколько дней. До убийства моим бункером был дом, где запрещалось слушать музыку, запрещалось смеяться и запрещалось, обращаясь к маме, начинать фразу словом «таги́ди» («скажи»), потому что это напоминало о Гиди, но, с другой стороны, существовали и такие люди, которые старались быть со мной предельно милыми и любезными, но при этом продолжали заниматься своими делами, радоваться, когда «Бейтар» выигрывал в субботу, лупить друг друга на переменах и жаловаться на цены в супермаркете. А теперь все перевернулось: люди на улице встревожены, ходят медленно, разговаривают тихо, но в моем доме все идет по-прежнему, как обычно. Как сказала мама Ницце Хадас вчера вечером: «Каждый оплакивает своих мертвых».
– Кто-нибудь хочет что-то добавить? – спросила учительница и обвела взглядом класс. Моя рука сама собой взметнулась вверх, но я силой вернул ее на место. Зачем? Все равно они не поймут. Кроме того, я буду заикаться. Уж лучше подождать, когда я пойду играть в нарды с Амиром, он терпеливо относится к тому, что я думаю, даже если мысли мои странные. И он всегда говорит что-то интересное. Позавчера, например, я сказал ему, что думаю о людях, которые умирают, будто они не мертвы, а живут где-то там, над небесами и смотрят на нас, на тех, кто внизу. Он сказал, что в первый раз, когда он летел в Америку и самолет был выше облаков, он действительно искал там души умерших людей или Бога. Но не нашел. Правда, возможно, искал он не слишком внимательно.
Красный автобус «Эгед» мчится по улицам. Не останавливается на остановках, не открывает двери резким ударом. Три часа ночи. Водитель – Моше Закиян. Его пассажиры давно в постелях. Многоразовые проездные билеты не компостируются. Монеты не ложатся в его подставленную ладонь. Никто не спрашивает, прибывает ли он туда-то и туда-то. Никто не просит сдачи с такой-то суммы. Моше Закиян едет абсолютно один.
Он выезжает из своего квартала, поворачивает направо у моста Мевасерет, начинает движение в направлении Тель-Авива. Дорога пуста, воздух резкий, жалящий, и тьма заглатывает придорожные деревья. Покинув Кастель и миновав длинный спуск, Моше сильнее жмет педаль газа. Грузовик с включенными фарами дальнего света мчится по встречной полосе. Моше, рассердившись, тоже врубает слепящий дальний свет. Медальон с изображением меноры, висящий на шнурке под широким зеркалом заднего вида, прыгает перед ним, словно болельщик после забитого гола. Он нажимает кнопку «Поиск» на радиоприемнике. Радиостанция «Голос музыки». «Голос Рамаллы». Ничего этого он слушать не хочет. Наконец, как компромисс, останавливается на «Радио без перерыва», где всю ночь передают песни на иврите. Слова, которыми Сима выстрелила в него этим вечером, никак не идут из головы. «Забудь», «даже не думай», «через мой труп». А он? Что такого он предложил? Открыли хороший детский сад в конце улицы. Половина цены, вдвое больше учебных часов, отличное питание. Двое его друзей уже перевели туда своих детей, они вполне довольны. Менахем в Тверии очень воодушевлен. Ребенку не повредит окунуться немного в атмосферу иудаизма, еврейских духовных ценностей. Не говоря уже о том, что сэкономленные деньги помогут им купить дом побольше. С комнатой для гостей. Но только Сима упряма, как мул. Как она сказала? «Для тебя религия – это дом, а для меня – тюрьма». Трудная женщина, очень трудная. Моше распаляет свой гнев и еще сильнее жмет на педаль газа. Красный автобус бурей вырывается в долину Шаар ха-Гай, пролетает перекресток Латрун. Ладно, она не хочет идти на собрание. И переходу Лирона в другой садик противится. Но на этом основании угрожать разводом? Можно поговорить. Найти компромисс. Что подумают дети, когда увидят отца в гостиной, а на нем трусы и майка? Лилах еще малышка, но Лирон уже в том возрасте, когда он в состоянии понять, что происходит. И почему именно он, Моше, должен спать на диване? Ведь у него болит спина, а диван слишком жесткий.
«Секунду, – он напрягает память. – Здесь, где дорога описывает дугу, говорят, есть полицейская камера. Может, сбросить скорость?»
Мигает диспетчерская вышка аэропорта. Один раз. Два. Колебания медальона «Бейтара» затихают. Пролетающий самолет освещает облако в небе. Внезапно накатилась усталость, мышцы вдруг расслабились, и он решил не въезжать в огромный город. Когда он был ребенком, то потерялся там, на пляже Фришман, ему пришлось долгие часы ждать у станции спасателей, пока не пришли родители и не забрали его. Лучше с Тель-Авивом не связываться, особенно в эти часы, когда город погружен во мрак. Кроме того, завтра в семь утра он уже будет за рулем, ему предстоит поездка. Только Бог знает, который сейчас час. Он поднимается на развязку Ганот, с которой начинается его возвращение домой. Почти все песни по радио посвящены памяти Рабина: Шломо Арци, Авив Гефен, Иехуда Поликер: «Беру обратно я все сказанные жуткие слова». Моше вспоминает слова, которые он выпалил в разгаре ссоры, и его переполняет стыд. Ведь все, что он сказал ей, было проявлением слабости. Сима умеет произносить крученые фразы, каждое слово у нее аргументировано. Он все отлично понимает, но разговоры – как бы это сказать – не самая сильная его сторона. Неподалеку от Латруна, в пятнадцати километрах от дома, его внезапно одолел приступ тоски по ней. Перед глазами Моше возник ее образ: она в палате рожениц, на ее пухленьком лице выражение умиротворения, у нее на руках новорожденная Лилах. Ведь, по сути, она – это дом. И без нее он дышать не может. Восемь лет назад он впервые подошел к ней на перемене. На пути к фонтанчикам с питьевой водой он почувствовал, что идет как-то неуклюже, смешной походкой. В праздник Ханука они обменялись взглядами, поначалу быстрыми, будто вспышка, как бы случайными. А потом она улыбнулась. И он был покорен навсегда. Он знал каждую черточку ее лица. Знал уже, что ее светлые джинсы немного коротки и между краем брюк и верхом носков есть обнаженная часть ноги. Очень красивая. Подумалось ему, на основании ее улыбки, что и она к нему неравнодушна, но кто же может знать? В любом случае он чувствовал, что если до праздника Песах он не заговорит с ней, то просто с ума сойдет. А она, со своей стороны, попила, вытерла последние капли воды в уголках губ и прислонилась к бетонной стене за фонтанчиками, в тени. Он сделал последние несколько шагов, разделявших их, и еще раз повторил фразы, которые придумал накануне ночью, но, когда он уже стоял перед ней, случайный порыв ветра донес до его ноздрей аромат ее волос, густой, пьянящий, и у него вместо «Я хотел сказать тебе, что ты очень красивая» или «Скажи, ты еще и разговариваешь?» получилось только: «Хочешь завтра пойти в кино?»
Он поднимается на мост, ведущий в Мевасерет. Красный автобус мчится по улицам. Не останавливается на остановках. Не открывает двери с громким стуком. Сейчас половина пятого, утро уже наступило. Еще немного, думает Моше, и он ляжет в постель. Обнимет Симу сзади, будет шептать ей самые приятные слова. Если она проснется, возможно, они вместе пойдут посмотреть на детей. Он напомнит ей, как он и она стояли там, у фонтанчиков, совсем недавно. Во всяком случае, он ни словом не напомнит ей о детском садике. Ничего не горит, можно подождать до завтра. Ведь она в конце концов поймет, что ошибалась.
После того как заканчивается программа про Рабина, и мужчины на прощанье целуются у двери, и мой папа, собрав разбросанные по всей гостиной листы газеты «А-Наха́р», отправляется почитать в постели, а в гостиной остаются только мама и я, мы смотрим египетский фильм, и я хочу сказать ей: «Я-у́ми[19], я видел дом. Видел его собственными глазами». Но я знаю, что всякий раз, когда заходит разговор на эту тему, ей сразу становится плохо. Сорок лет уже прошло, а сердце все еще напоено обидой, как земля влагой после дождя.
Спустя несколько недель после завершения Шестидневной войны, летом 1967 года, люди начали посещать свои старые дома. Спокойно, не поднимая шума, целые семьи заполняли пикап, иногда – по десять человек в одной машине, и в путь. Тогда еще не было пяти КПП на каждые сто метров, как сегодня.
Некоторые на том месте, где стоял их дом, находили лишь груду камней. А приезжавшие в Аль-Кудс[20], где они раньше жили, видели свои дома, красивые, целые и невредимые, но теперь в них жили евреи. Издали они разглядывали прежние жилища и, если кто-нибудь спрашивал их, что они ищут, сразу же поворачивались и уходили. Возвратившиеся из поездки в Эль-Кастель привезли с собой сливы с дерева, того, кривого, что росло рядом с площадью, и фиги со смоковницы «лиуза́уи», плоды которой были большими, как груши. Они рассказывали, как евреи построили уродливые дома, которые не вписываются, не подходят к горам вокруг, и как они дали всем улицам названия войн – улица Независимости, улица Победы, улица Борьбы, а еще рассказали про Азиза, единственного человека, который остался в деревне, ждал прихода солдат, а после того как был убит, превратился в черного демона; он входит в тела евреев и сводит их с ума.
И только мы не поехали. Мама не соглашалась. Сказала, что видеть не хочет. И знать не хочет. Слышать не хочет. «В мой дом, – заявляла она, и глаза ее сверкали от гнева, – я вернусь, чтобы жить в нем. Я не буду, как эти феллахи, которые стоят, как нищие, и ждут, может быть, какой-нибудь еврей пригласит их посидеть в гостиной, выпить кофе в их собственном доме. И ты тоже, – говорила она моему отцу, – не смей брать детей туда, иначе иди и поищи себе другую женщину».
Вот и сейчас у сидящей перед телевизором мамы глаза блестят, но не от злости. В египетском фильме Махмуд Ясин возвращается домой, в свою деревню, после шести лет в Каире, и только собака узнает его.
– Ихраб бета́к, – проклинает она отца Махмуда Ясина, который смотрит на него из окна, – как же ты можешь не узнать своего собственного ребенка?!
Ей есть что сказать, моей маме, даже актерам в фильмах. Обычно арабские женщины молчат, прячутся за своими мужьями, но у нас мой папа, – с тех пор как у него отобрали землю и он должен был пойти работать простым рабочим, – он стал человеком слабым, впал в депрессию, я-ани, и мама говорит вместо него.
Я смотрю на собаку, облизывающую лицо Махмуда Ясина, и вспоминаю историю, рассказанную мамой про собаку Асуад. Она всегда рассказывает эту историю, когда приезжают все дяди и тети в праздники Рамадан или Ид аль-Фитр и кто-то вспоминает сладости катаеф, которые готовила моя бабушка, и вскоре все начинают говорить о том доме. И тут мама говорит: «Вы помните Асуада, эль-кальб[21]?» Все восклицают: «Табаа́н, понятное дело!» И все поворачивают свои стулья в сторону мамы, чтобы снова услышать о той ночи, когда они бежали из деревни, о том, как Асуад, большой черный пес, ни за что не хотел покидать дом, громко выл и его завывания заполнили все ущелья, и даже когда его взяли на поводок, прочную железную цепь, он настойчиво тянул моего отца, который держал его, обратно в деревню. Он смотрел на всех, кто двигался в колонне, такими глазами, какими смотрят на лучшего друга, который оказался обманщиком. И на одной из остановок, когда папа не обратил на него должного внимания, он все-таки вырвался, и побежал в деревню с железной цепью на шее, и больше не вернулся. С тех пор они никогда его не видели. «Даже он был более верен дому, чем мы. Даже пес!» – такими словами мама всегда заканчивала этот рассказ, и все мои дяди и тети низко опускали головы от стыда. А потом пели «маува́ль» своей деревне. Обычно начинал мой отец, тихо и медленно, но постепенно все к нему присоединялись:
«Не сердись на нас, родина наша, деревня наша, сердись на тех, кто предал нас».
– Я думаю, он собирается просить прощения у своего сына, – скажет мама и укажет на отца Махмуда Ясина, сидящего в темноте и курящего кальян.
– Мазбут, я-умми[22], – скажу я, хотя думаю о другом: сказать ей или нет? «Где твое достоинство?! – закричит она, – как ты пошел строить дома евреям в нашей деревне? Тебе не стыдно? У тебя есть право на эту землю, ты это знаешь? Это твоя земля, ты знаешь?» Так она скажет. И зачем же ей рассказывать? Кроме того, как я ей расскажу, если сам еще не уверен? А как можно быть уверенным, если я еще не был внутри дома? Еще немного, и мы закончим остов пристройки у Мадмони, а я все еще не входил в дом, Боже, прости меня.
– Если ты думаешь, что я тебя простила, ты совершаешь большую ошибку, – сказала я Моше и повернулась к нему спиной. Еще две минуты назад я просто теряла рассудок от беспокойства за него. Ведь на Моше это совсем не похоже – вот так, среди ночи, уходить из дома, когда ранним утром ему предстоит поездка. Каждые пять минут я смотрела на будильник, потом каждую минуту, а потом встала, пошла на кухню и расправилась с целым пакетом кукурузных хлопьев, хотя знала, что Лирон огорчится, увидев утром, что хлопьев не осталось. Прочитала две статьи про Сигаль Шахмон, одну в журнале для женщин, вторую – в приложении к субботней газете. Сигаль сказала, что пока она детей не хочет, но самое главное для нее в жизни – это семья. Начитавшись Сигаль Шахмон, я готова была простить Моше; главное, чтобы он скорее вернулся, чтобы не заснул за рулем и не попал в аварию, как Турджи, его товарищ по работе, который заснул по дороге в Эйлат, а теперь ставит свою машину на парковке для инвалидов.
Но как только я услышала, что автобус уже свернул на нашу улицу, и поняла, что с Моше все в порядке, мне расхотелось мириться с ним. Коробку с кукурузными хлопьями я вернула в шкаф, прыгнула в постель, укрылась одеялом и притворилась, что сплю. Я слышала, как закрылись двери автобуса, как открылась входная дверь дома, слышала голос Моше, напевающего песню Эхуда Баная:
– После всего мы, может быть, уплывем на какой-нибудь остров, и дети будут бродить по берегу.
«Что он там мурлычет? – думала я. – С чего он так счастлив?» И вся наша ссора вернулась в мою голову, и все омерзительные слова, которые он тогда говорил, – какое там «говорил», орал: «Что хорошо для всех в нашем квартале, хорошо и для нас. Если у тебя нет Бога, значит, у тебя нет ничего». И прочие громкие слова, как это бывает у тех, кто не уверен в своей правоте. Вот так же кричал мой отец перед тем, как ушел.
К тому времени, как Моше вышел из туалета и пришел в спальню, я уже забыла, что смягчилась, и только ждала, когда он швырнет хоть одно неправильное слово или забудет выключить свет в гостиной, чтобы у меня был повод пронзить его острой фразой, но он ничего не сказал, выключил свет и тихо разделся. Он не наткнулся на шкаф, осторожно подошел и лег в постель рядом со мной, не перетянув одеяло на себя. Но я не смогла сдержаться, и сказала то, что сказала, повернулась к нему спиной и прислонила нос к холодной стене, а когда он попытался погладить мои волосы сзади, сказала:
– Моше, не прикасайся ко мне. – И в моем тоне было столько отвращения, что даже я сама немного испугалась.
Когда закончился урок классного руководителя, я сложил вещи в рюкзак и застегнул пряжку. Ринат напомнила мне, что будет еще дополнительный урок английского. Я сказал, что знаю, но мне это до лампочки. В последнее время я часто сматываюсь с уроков. Но никто не говорит мне ни слова, потому что я брат погибшего солдата. Даже директриса пригласила меня в рощу за спортплощадкой на беседу, облокотилась о дерево, испачкалась смолой и начала рассказывать мне, каким хорошим учеником был Гиди, будто я сам этого не знаю, и сказала, что ее дверь всегда открыта, – а это неправда, она всегда закрыта, – и я без всяких колебаний могу прийти к ней по любому делу или вопросу.
За стенами школы было жутко холодно, накрапывал мелкий дождик, и я побежал, но остановился через несколько метров, потому что рюкзак подпрыгивал на бегу и пенал вонзался мне в спину.
Когда я добрался до дома, заходить мне совсем не хотелось; мама, наверное, лежит в постели, она целый день отдыхает и смотрит на стену или на фотографию Гиди. Когда я войду, она скажет: «Здравствуй, Йо́ти, в холодильнике есть еда, разогрей себе». И я, сидя в одиночестве, стану есть шницель и картофельное пюре, которое будет твердым по краям, потому что сто лет пролежало в холодильнике. И к одноклассникам я пойти не могу, они еще на дополнительном уроке английского, кроме того, в последнее время мне с ними совсем не интересно. Все, что их занимает, это, к примеру, заглянуть с помощью зеркала девочкам под платья или разбить секретный лагерь в лесу под Мевасеретом, но это меня больше не интересует. То есть я таскаю с ними доски со стройки у Мадмони и обмениваюсь карточками с фотографиями футболистов «Бейтара», но во рту все время ощущается привкус, будто жуешь залежалую питу. А иногда их разговоры сильно меня раздражают, как, например, вчера, когда Дрор сказал, что ненавидит своего старшего брата, потому что тот все время играет в стрелялки на компьютере, а ему не дает. Я хотел сказать ему: «Дрор, ты полный придурок, скажи спасибо, что у тебя вообще есть брат». Но я ничего не сказал.
Лучше уж пойти прямо к Амиру.
Я постучался в его дверь. Дожидаясь, пока услышу шаги и он мне откроет, я прижался ухом к дальней стене, проверяя, продолжают ли ссориться Моше и Сима. Вчера вечером мама и папа вышли в палисадник и приблизились к заборчику, чтобы лучше слышать крики, доносящиеся из дома Закиянов. Папа сказал:
– Шесть лет они живут рядом с нами, и ни разу я не слышал, чтобы они повысили голос.
А мама сказала:
– Какое счастье, что Джина плохо слышит, это разбило бы ее сердце.
А я стоял за ними и радовался. Со времен Гиди я не слышал, чтобы они так спокойно разговаривали друг с другом. Я надеялся, что Моше с Симой будут ссориться всю ночь.
Дверь мне открыла Ноа. Она такая высокая, что я едва дохожу ей до пупка.
– Ты ищешь Амира?
– Да.
– Его нет дома.
– Он в университете?
– Нет, он в клубе.
– В каком клубе?
Она посмотрела на меня так, как обычно на вас смотрят взрослые, прежде чем решить: подходит ли для детских ушей то, что они скажут, или лучше промолчать.
– Он волонтер в клубе, – произнесла она. – Но скажи, Йотам, может, вместо того чтобы стоять на улице и мокнуть, ты зайдешь в дом и подождешь его здесь?
Она принесла сухое полотенце и постелила его подо мной, чтобы я не намочил диван.
– В каком клубе Амир волонтер? «Инкогнито»? – спросил я еще раз. Когда я хочу получить ответ, то умею быть настойчивым.
Она засмеялась:
– Нет, это не танцевальный клуб, это клуб, где собираются больные люди, так сказать, люди, уже начинающие выздоравливать.
Я не понял:
– Что это значит? Чем они больны?
Ноа предложила мне выпить колы.
– Нет, спасибо, – отказался я. – Они больны гриппом? Стрептококковой инфекцией?
– Нет, – вздохнула она, – более того… Болезнь у них в голове. В сердце.
– Психи?
– Не совсем. Примерно. Полусумасшедшие. Полунормальные.
– Полусумасшедшие, полунормальные? – Я вспомнил эпизод из сериала «Звездный путь», когда капитан Пикар возвращается на корабль с планеты медуз и начинает вести себя странно. Когда надо быть серьезным, он смеется; когда надо проявить решительность, растерян; вся команда испугана: это совсем не тот капитан, которого они знают, пока робот Дейта не обнаруживает, что медузы на той планете выделили какое-то вещество, оно впиталось в кожу капитана, а он не обратил на это внимания, но именно это вещество и сделало его не похожим на себя.
Я подумал, что Ноа, вероятно, не смотрела «Звездный путь», поэтому и не стал рассказывать ей о планете медуз. Я молчал и пощипывал обивку дивана.
– Йотам, скажи-ка, не хочешь ли ты помочь мне с домашним заданием? – неожиданно спросила Ноа.
– Почему бы и нет, – ответил я, хотя меня раздражало, что она говорит «домашнее задание», будто она школьница младших классов. Она отвела меня в другую комнату, к столу, у которого столешница была не из дерева, а из стекла, и лампа подсвечивала ее снизу, как луна. На столе ровными упорядоченными рядами лежали отснятые фотопленки.
– Это негативы, – сказала Ноа, – а этот стол называется световым столом. Если положить негативы на световой стол, можно выбрать лучшую фотографию из всех отснятых дублей, а потом отсканировать фото на компьютере. Хочешь помочь мне с выбором?
– Конечно, хочу, – ответил я.
На всех фотографиях было примерно одно и то же: витрина обувного магазина. Но каждый раз в центре фотографии оказывалась туфелька на высоком каблуке. Иногда этикетка с ценой была в центре, а туфли окружали ее со всех сторон.
– Это наш учебный проект, который мы должны сделать, а тема проекта – «Религия и Бог», – пояснила Ноа. Я не понял, какая связь между Богом и обувью, но тем не менее выбрал две фотографии, которые, как мне показалось, выглядели лучше других, и указал на них.
– Почему именно эти? – спросила Ноа.
– Не знаю, – ответил я, – но, похоже, что на этих снимках все устроено красивее, чем на других.
– Композиция, – сказала Ноа.
– Компо что?
– Композиция. Так называют систему взаимоотношений между различными элементами изображения. И, по правде говоря, ты прав, Йотам. Композиция этих двух фотографий и в самом деле особенная.
В том же духе мы продолжали отбирать фотографии в соответствии с их композицией, а тем временем Ноа рассказывала мне и другие вещи, связанные с фотографией: о диафрагме, об экспонометре, об особом свете в начале и в конце каждого дня, который называется «волшебным светом». Рассказала еще и о тех днях, когда она просто выходит с фотоаппаратом на улицу и ждет, что случится что-нибудь особенное прямо у нее на глазах. Иногда проходит целый день без всяких происшествий, а иногда неожиданный случай посылает ей прекрасный снимок, как, например, вчера, когда она только вышла из дома, а строители, работающие у Мадмони, как раз приехали, и все покинули пикап, а один задремал, остался в кабине. На голове у него была индейская шерстяная шапка яркой раскраски, в нашей стране увидеть такую можно только у вернувшихся из путешествия в Южную Америку. И у нее в животе появилось особое чувство, возникающее всегда, когда она видит то, что ей хочется сфотографировать, и из всех ощущений, существующих в мире, оно похоже на то, что испытываешь при виде желтого перца в супермаркете. Она спросила у строителя, обладателя шапки, может ли она его сфотографировать, и тот согласился. И вообще, она любит всякие неправильности и ошибки в этом мире. К примеру, пластиковый пакет, плавающий в воде, подобно медузе, или камень, выступающий из стены, как в доме Авраама и Джины, или поле между их квартирой и нашим домом, которое, на ее взгляд, – одна большая ошибка. Я не понял, почему поле – это ошибка, но спрашивать мне было неудобно, и поэтому я вместо этого спросил о черном баке, который стоял в углу комнаты.