Лейтенант Княжко счистил прилипшие к гимнастерке шерстинки, вкось поглядел на стол, сплошь заваленный купюрами рейхсмарок, на сосредоточенного Таткина, перекладывающего пачки ровными рядками, на возбужденные лица солдат, которые, окружив Меженина, еще разбирали коробочки с часами, сказал:
– Все по-прежнему. Ни одного приказа. Интересно, где и какой банк вы конфисковали, Никитин? – Он вкладывал в вопрос иронию, но зеленые глаза его оставались серьезными. – В Берлине? Или Кенигсдорфе?
– Просто хорошо живем, товарищ лейтенант! – откликнулся громко Меженин из гущи солдатской толкотни. – Только никто не завидует, хоть все удобства во дворе, телефон в аптеке! Прошу принять подарочек, гарантия известная – годик простучат!
– И много у вас подобных ценностей?
– Всем хватит, товарищ лейтенант, вагон и маленькая тележка! Возьмите вот эти плоские, на руке глядеться будут. И стрелка секундная есть.
– Ничего немецкого не беру, – суховато ответил Княжко. – Насколько мне известно, Меженин, это предпочитают делать похоронные команды.
– Новенькие, товарищ лейтенант, как из магазина. Не с руки сняты!
– Не имеет значения.
– Ясны-ыть, – протянул Меженин неопределенно. – Дело полюбовное, кому попа, а кому попадью. Наш лейтенант тоже с принципами. Засек!
Сощуриваясь, он завел, послушал часики и, разочарованный, бросил их на стол, они звякнули меж груды коробочек.
– Ну и прекрасно, – Княжко повернулся к Никитину. – Ты позавтракал, вижу? Пройдемся к орудиям. День сегодня отличный. Совсем летний.
– Просто великолепный день, – согласился Никитин и, надевая выстиранную вчера пилотку, предупредил Меженина: – Если из штаба будут звонить, сообщить немедленно.
– Не аристократично, но неплохо придумано, – сказал перед дверью Княжко, кивнув в угол столовой, где усердный Ушатиков на корточках кормил кошку из крышки немецкого котелка, старательно соскребывая с солдатских тарелок остатки пшенной каши.
Был час полного утра, тихие улочки провинциального немецкого городка были по одной стороне горячи, знойны, затоплены солнцем, по другой стороне лежала тень, еще прохладная, еще по-весеннему чуть сыроватая, и здесь, в прохладном воздухе, был особенно густо разлит сладковатый аромат ранней сирени, белой, пышной, отяжеленно свисавшей над железными оградами. И этот текущий по тротуарам дурманный дачный запах уже смешивался с неожиданными для покойных улочек дымками солдатских кухонь, бензиново-пыльным запахом машин, стоявших цепочкой вдоль обочин подсохших мостовых.
Мирный городок этот давно проснулся, ярко краснел черепицей, золотились стволы сосен, раздавались начальственные голоса старшин во дворах, занятых полковыми хозяйствами, гремели поварские черпаки о нутро отмываемых после завтрака котлов, кое-где в глубине окраинных садов отдаленно завывали моторы тыловых машин. На площади возле кирхи и вокруг на улочках появлялись группами солдаты, совсем по теплу, без шинелей, без ватников, ходили посредине мостовых, с интересом разглядывая чужие вывески пансионов под голландскими фонариками, женские шиньоны в зеркальных витринах парикмахерских, опущенные жалюзи закрытых пивных баров, уютно отдыхая, покуривали, сидели на каменных плитах, гладких ступенях кирхи, грелись на солнцепеке, переговариваясь, задирали то и дело головы к острой готической высоте ее кровли, купающейся в теплой голубизне неба.
– Веселый городок, – сказал Княжко, чаще, чем Никитин, козыряя встречным солдатам. – Уютно жили. И вообще – прекрасное время, май!
Никитин спросил:
– Но где бюргеры, скажи ты мне? В подвалах сидят? Попрятались все? Или сбежали, как мои хозяева?
Это был, по всей видимости, типичный курортный городок, чистенький, удобный, вымытый, с множеством маленьких магазинчиков, ресторанчиков, баров и пансионов, куда на лето выезжали, наверное, отдыхать берлинцы, однако сейчас немецкая речь нигде не слышалась тут, и хотя солдаты, заняв дома, жили в квартирах вместе с хозяевами, повсюду на окнах были еще задернуты шторы, и лишь порой края их осторожно шевелились, когда близкий мотор машины или дребезжание кухни, взрыв хохота или звуки солдатского говора возникали, раздавались на улице.
– Думаю, немцы уже перестали надеяться, что мифическая армия Венка спасет Берлин. И все же чего-то ждут в страхе, – ответил Княжко. – По крайней мере, хозяева моего дома перепуганы насмерть, еле дышат, ходят на цыпочках, говорят шепотом «Гитлер капут» и мелким бесом заискивают перед солдатами. И юлят передо мной, как перед генералом. Даже пытаются приносить какую-то жуткую бурду «кафе» в постель. Наверняка убеждены, что переживают нашествие Чингисхана. Но немцы есть немцы. Крафт! Крафт! Преклонение перед силой.
– А мне любопытно, куда смылись хозяева моего дома, – проговорил Никитин. – Все оставлено – и никого.
– Ну, вот тебе представитель арийской расы, легок на помине, – сказал Княжко, морщась. – И, кажется, навеселе.
Навстречу, в узоре тени железной ограды, за которой неудержимо, буйно, снежно цвела сирень, продвигался, непрочно ступая по каменным плитам, пожилой краснолицый немец в черной паре – он приостановился вдруг, издали приподнял шляпу, обнажил малиновую широкую лысину и так, не надевая помятую шляпу, начал кланяться покорно и подобострастно, выговаривая заплетающимся языком:
– Guten Morgen, Herren Offiziere, guten Morgen… Рус карашо, Гитлер капут… аллес… Сталин гут, карашо, Гитлер плехо, капут, – повторял он с какой-то заведенной пьяной нелепостью заученный набор слов, пока Никитин и Княжко не поравнялись с ним, потом красное его лицо заискивающе задрожало крупными своими морщинами. – Entschuldigen sie, bitte, Herren Offiziere, geben sie mir, bitte, ein Stuck Zigerette.[1] Рус карашо сигаретте… Водка гут…
– У тебя есть? – строго спросил Никитина некурящий Княжко. – Дай ему. Где он набрался, этот ариец? По-моему, славяне показали широту души. Наверняка.
– Битте, – Никитин раскрыл пачку трофейных сигарет, и немец, все не надевая шляпу, тихонечко кончиками ногтей вытянул одну, застонал и сладострастно понюхал ее; тогда Никитин сказал: – Возьмите несколько штук… А, черт, как это по-немецки? Bitte, nehmen Sie noch Zigaretten, bitte, bitte![2]
– О! Nur zwei Zigaretten, danke schon, danke schon[3], – заговорил благодарно немец и так же аккуратненько взял вторую сигарету, рассмотрел пачку и воскликнул с притворным недоумением: – О, «Juno», deutsche Zigaretten! Danke schon, entschuldigen Sie, bitte, Herr Offizier[4], Гитлер капут! Auf Wiedersehen!.. Рус карашо!
И, держа над потной лысиной шляпу, немец долго стоял возле ограды, оборачивался, провожая Никитина и Княжко улыбкой вставных зубов.
– Рус карашо, водка гут. Вот, оказывается, что, – сказал Княжко, на ходу гибким телом гимнаста подтянулся, сорвал за оградой веточку сирени, вдохнул ее дошедший до Никитина холодноватый росистый запах и тотчас сурово сдвинул атласные брови. – Я вот о чем хотел поговорить, Вадим. Еще неизвестно, зачем нас отвели в Кенигсдорф. Думаю – не так просто. А после Берлина в батарее началась чепуха. Как будто война кончилась, и поголовно обалдели все. Из штаба никаких приказов. Свободного времени полно. Сегодня ночью вышел проверить часового, а его, миленького, на посту нет – оказывается, спит на диване мирным сном младенца и пузыри пускает. Это уже – из ряда вон! Если так – завтра же начну заниматься с батареей усиленной строевой. Хоть чем-нибудь встряхнуть, хоть этим вернуть славян на грешную землю. Иначе превратимся мы тут в умиленных телят.
– Да, – сказал Никитин. – В моем взводе тоже что-то такое ерундовое. Но ты знаешь, я сам не могу отделаться от чувства, что все кончилось…
Они замолчали. По середине мостовой шла группа солдат-саперов, донесся смех, перебористые звуки губной гармошки.
– Твой Меженин, по-моему, занялся одними трофеями, – проговорил Княжко и, переложив веточку сирени из правой руки в левую, ответил на приветствия поравнявшихся солдат, один из них, веселый, хитроглазый, бедово играл «Катюшу» на губной гармошке. – И он давит на всех. Ты это замечаешь?
– Замечаю, но он прекрасный командир орудия.
– Ты либерал – адвокат девятнадцатого века, – сказал Княжко. – Не вижу в этом разумной полезности. Ты командир взвода, и ты должен влиять на солдат, пока не все кончилось…
– Неужели ты думаешь, что еще не скоро кончится?
От закрытого бара на углу под старой вывеской, где был изображен медведь с пенившейся в лапе кружкой пива, они свернули на боковую улочку, всю здесь заставленную машинами артиллерийских тылов, фурами и повозками медсанбата, сплошь заросшую вдоль тротуаров старыми соснами, прошли сквозь их желтую тень, и в конце улочки, будто крыши раздвинулись впереди, обоих ослепила глубинная прозрачность голубого волнистого воздуха над полями, погожего голубого неба с легкими по высоте дымами весенних облаков, засияла солнечная даль молодой травы, разрезанная вытянутым за окраиной городка длинным зеркалом озера в песчаных, как курортные пляжи, берегах, – всюду, до горизонта, стоял теплый майский полдень.
– Я думаю, – сказал задумчиво Княжко, – что мы не простим себе, если окажемся в бессильном положении.
В этом отдаленном от передовой тишайшем городке еще соблюдалась светомаскировка, и поздним вечером сидели с наглухо задернутыми шторами в большой комнате первого этажа, напоминавшей не то кабинет, не то библиотеку, с веселым азартом пили баварское пиво, раздобытое старшиной на берлинских складах, нещадно курили безвкусные трофейные сигареты и вели нескончаемые разговоры.
Было тут шумно, по-домашнему непривычно светился над столом стеклянный зеленый абажур керосиновой лампы, плыл в бесконечном течении сигаретного дыма, как в замутненной воде, покачивался фосфорической медузой среди поблескивающих корешков старинных книг в окружении оленьих рогов и темноватых картин, на которых сумрачными скалами возвышались под тучи очертания средневековых замков.
После ужина нежданно пришел сопровождаемый младшим лейтенантом медицинской службы Аксеновой комбат Гранатуров, раненный в руку на западном берегу Шпрее, двадцатипятилетний гигант с оглушительным басом. Он громогласно сообщил, что в медсанбате соскучился по дьяволам-огневикам, надоело кушать манные кашки, и вот с Галочкой оказалось ему по дороге, стало быть – принимайте гостей, если, конечно, здесь еще считают его комбатом. Тут же из разговора, когда начали вспоминать события дня, Гранатуров узнал о трофейных рейхсмарках, совсем теперь бесполезных бумажках от наложенного Никитиным вето, и, развеселившись, недолго размышляя, посоветовал пустить их в умное депо – раздать для интереса тысяч по десять и перекинуться в двадцать одно, чтобы выяснить, кому все-таки в любви везет, а кому и нет, и, глянув подмигивающе на Галю, на сдержанного лейтенанта Княжко, предложил:
– Прошу вас, Галочка, попытайте счастья, сядьте с нами. Интересно посмотреть, как в этом случае везет женщинам.
– Зачем? Вы хотите лишить меня особенностей слабого пола, Гранатуров? – безразлично сказала Галя, садясь на кожаный диван под книжными полками. – Это вам лично мало что даст.
– Мне лично везет как утопленнику, – вздохнул Меженин, выкладывая на стол из мешка пачки денег. – Хотел бы разок в медсанбатик попасть, товарищ младший лейтенант медицинской службы.
– Разумеется, началось бы невообразимое, за вами ходили бы по пятам с манной кашкой. Бедный медсанбат. – У нее был глубокий грудной голос, переплетенный тугой ниточкой насмешки, и, может быть, если бы не удлиненный нежный овал лица, нежная от вороненых волос и бровей белизна лба, она могла бы показаться не по-женски чересчур резковатой, как бывают нестесненно решительны медсанбатские врачи и сестры в обществе солдат.
– Итак, начнем картежную жизнь! – скомандовал Гранатуров. – Ша, славяне! Ахтунг!
Меженин первый поставил в банк и, пощелкивая, поигрывая, треща чистенькой атласной колодой с двойными портретами Гитлера вместо обычных валетов, начал сдавать карты.
– Книги, оленьи рога, старинные гравюры. И даже камин, – проговорила Галя и, пробежав темными глазами по комнате, очень длительно поглядела на Княжко и Никитина. – Чей-то нарушенный русскими уют… Представляю, как они могут нас бояться и ненавидеть. Лейтенант Никитин, вы сами здесь расположили свой взвод?
– Именно, – сказал Никитин. – Пустой дом. Хозяев нет.
– А лейтенант Княжко в соседнем доме? Вы рядом?
– Вероятно, – сухо ответил Княжко. – Вероятно, мой взвод в соседнем доме.
– Огневые взвода располагаются рядом, чтобы вы знали, Галочка! – пророкотал весело Гранатуров, взяв выкинутую Межениным на стол карту. – Еще одну. Так… Еще на счастье. Да, судьба – котелок, жизнь – балалайка, перебор! Вот кому везет во всех смыслах, сержант, так это тебе! Пять сотен враз проиграл! Дьявол ты везучий! Попробуй-ка, везет ли лейтенанту Княжко!
– Не отрицаю, по слухам, мама меня в лапоточках родила. – Меженин, довольный удачливым началом, подправил выросшую кучку денег в банке, снова защелкал картами. – Говорят, раньше эксплуататоры женщин в карты проигрывали и выигрывали. На сколько идете, товарищ лейтенант? Вам без всяких-яких полное очко подкатит – тройка, семерка, туз… Не пойдете втемную? – спросил он Княжко и вскинул ресницы, жестковато-ласковым взглядом обвел Галю, откинувшуюся на диване; суконная юбка цвета хаки стягивала ее сжатые колени, поблескивали сапожки. – Вот ежели бы вы, Галочка, жили в те времена и вас проиграли, чтоб вы сделали, интересуюсь?
– Втемную – нет. – Княжко еще не раскрыл выложенные на скатерть карты, как лицо его будто заострилось от короткого Галиного смеха, от грудного звука ее голоса:
– Остроумно шутите, Меженин! Но отвечаю вам без шуток. Вы средневековый феодал сорок пятого года. Если бы вы меня выиграли, не дай бог, я положила бы под подушку остро наточенный кинжал.
– И, значит, убили бы, не пожалели?
– Не задумалась бы. Ни на секунду.
– Проглоти, сержант, и улыбайся. Ясно? – восхищенно вскричал Гранатуров и здоровой правой рукой выдернул из ножен на ремне трофейный, зеркального блеска кортик, повертел им в воздухе. – Не подарить ли, Галя? На всякий случай!..
– Семнадцать, – бесстрастно сказал Княжко и открыл свои карты. – Что у вас, Меженин?
– Девятнадцать, товарищ лейтенант, – ответил, дунув на карты, Меженин и ухмыльнулся. – Ваша бита! Без всякого шулерства, чин чинарем. Эх, а вот в любви не везет…
– Прочти-ка, Княжко, что за слова на лезвии, – и Гранатуров бросил кортик на пачку рейхсмарок перед Княжко. – Ты один у нас по-немецки стругаешь. Слова – будь здоров! Прочти всем!
– Blut und Ehre, – хмурясь, прочитал Княжко вычеканенные слова на лезвии и перевел: – Блют – кровь, Эре – честь.
Меженин ловкой перетасовкой опытного игрока выгибал, выравнивал, подготавливая в ладони скользкую атласную колоду, с ухмылкой догадался:
– В общем, кинжальчик удачу означает. Вроде нашего – «Или грудь в крестах, или голова в кустах». Вы – как, товарищ лейтенант? Сыграете на удачу? Втемную?
– Сдавайте карты, – сказал Никитин. – Мне все равно. На весь банк, что ли.
– Философ ты, Меженин, дальше ехать некуда! – Гранатуров щегольским движением вложил кортик в ножны. – Эту штуковину, друзья мои, в Берлине взял, в штабе летной школы гитлерюгенда на Шпрее. Правильно – кровь и честь. Сильно сказано. Оттого и Галочке предлагал. Налить пива, Княжко?
– Нет. Не налить.
– Прости, забыл – ты у нас не пьешь и не куришь. Аскет. Танковая броня. Железобетон!
Он нашел на столе раскупоренную бутылку, черные, жгучие глаза его с вопрошающим интересом окинули Галю с головы до узких хромовых сапожек, сложенных крестиком, спросил, улыбаясь:
– Вам не скучно с нами, Галочка?
Она уже не оказывала никому внимания, как бы отсутствующе сидела в уголке старинного кабинетного дивана, подперев кулачком щеку, другой рукой листала на коленях тяжелую от коленкорового переплета книгу, снежной белизны ее лоб наклонен, темнели строго слитые брови, какое-то новое, задумчивое и сдержанное напряжение было в ее лице.
– Галочка, – нежно зарокотал Гранатуров и гигантским корпусом перегнулся к ней. – Ну чего вы там в книгу хмуритесь? Поговорите с нами, бокал пивка выпейте, и все нормально будет. Если вас тут кто стесняет, так вы ноль внимания – вам все разрешено, вы как-никак, а офицер, Галочка!
Но едва он проговорил это, перекидывая усмешливый взгляд на Княжко, как тот брезгливо поморщился и, суховатый, перетянутый по чуть выпуклой груди портупеей, с тщательно зачесанными на косой пробор светлыми волосами, сказал холодным тоном неудовольствия:
– Нельзя ли без навязчивости, товарищ старший лейтенант?
– Чего злишься, лейтенант, да неужели я тебя обидел? Иди Галю обидел? – фальшиво изумился Гранатуров. – Вот тебе – и виноват без вины оказался!
– Насколько я понимаю, – продолжал Княжко непроницаемо, – младший лейтенант медицинской службы никому в батарее не подчинена и может поступать, как ей заблагорассудится. И ваши советы по меньшей мере лично мне кажутся смешными.
– Ай, лейтенант! Ай, Княжко, люблю я все-таки тебя, и сам не знаю за что! – нарочито захохотал Гранатуров. – Ей-богу, люблю, мы с тобой когда-нибудь на «ты» перейдем? Или ты выкать хочешь?
Лицо Княжко было по-прежнему бесстрастным.
– Я не могу ответить вам полной взаимностью, товарищ старший лейтенант. Мне удобнее обращаться к старшим по званию соответственно уставу.
«Нет, Княжко не забыл и не простил ему то старое, что было между ними, – подумал Никитин, рискованно набирая втемную четвертую карту. – Нет, он в чем-то непримиримее и решительнее комбата. И это знает Гранатуров и не хочет с ним ссоры в присутствии Гали».
– Конечно, проиграл, черт его дери! – сказал Никитин и положил деньги в кучу купюр на столе. – Вам действительно везет, Меженин.
– В лапотках, в лапотках я родился, товарищ лейтенант, не на городских коврах воспитывался!
– Лапотки – это похвально. Что ж, попробуем еще раз, как без лапотков повезет, – вдруг упрямо проговорил Княжко. – Только учтите – без темной. Сдавайте карту, сержант.
– Вы обратили внимание на библиотеку? – вроде бы некстати спросила Галя, отрывая неулыбающиеся глаза от книги. – Кто, интересно, здесь жил? Куда они убежали? Наверно, сидели за столом по вечерам под этой лампой мужчины в колпаках, женщины в халатах, читали эти старинные книги. Никак не могу представить, что они думали о войне, о Гитлере, о нас, русских… И бросили все – убежали.
– Совершенно пустой дом, – подтвердил Никитин.
– Пустой… – Она обвела взглядом купол запыленного абажура, просвеченного керосиновой лампой, картины в толстых рамах по стенам, кожаные потертые кресла, задернутые на окнах красные бархатные шторы, камин с бронзовыми миниатюрными фигурками нагих женщин, сказала:
– И даже остались древние весталки, покровительницы домашнего очага. Помните, Никитин? Я их запомнила по школе, когда изучали историю Рима. Вам не бывает, Никитин, почему-то грустно в покинутом чужом доме? Грустно и странно.
– А чего грустно? Нормально! – успокоил Меженин и дунул на карту, колдовски щелкнул ею себя по носу. – Вот и вразрез пошло. Тройка!.. Фу-фу, намечается, едрена-матрена!..
– Весталок я плохо помню, – ответил Никитин и, слушая ее медленный глубокий голос, подумал, что она говорила это не ему, не Гранатурову, не Меженину, а лейтенанту Княжко, что она, вероятно, готова была сидеть вот так в одной комнате с ним, если бы даже он в течение всего вечера ни разу не обратился к ней, – или это только воображалось ему?..
– После войны замуж выйдете, еще такой роскошный уют заведете – закачаешься! – подмигнул Гранатуров. – Хотел бы я к вам тогда заехать, посмотреть на вас.
– Да?
– Не прогнали бы? Одним глазом посмотреть…
– Долго придется ждать. Очень долго, товарищ старший лейтенант.
– Почему долго? У вас и тут, Галочка, поклонников – штабелями. Мизинчиком стоит пошевелить – и к ногам вашим по-пластунски поползут.
Она усмехнулась, рассеянно полистала книгу на коленях.
– Я разборчивая невеста, Гранатуров. Вы никак не можете поверить, что есть и такие ненормальные бабы.
– Ох, Галочка, мужчины тоже под ногами не валяются!
– Я с трудом терплю мужчин. Уж очень они мне надоели за войну.
– Кого же вы любите? Женщин? За женщин замуж не выходят. Запрещено!
– А какое кому дело, кого я люблю и выйду ли я замуж? Боже, как интересно! Вам это очень нужно знать?
– Какая милая пустопорожняя болтовня! – проговорил Княжко, как бы по вялой инерции раскрывая сданные Межениным карты, но губы его властно подсеклись, что бывало заметно в приступе сдерживаемой злости, и он договорил: – Лучше скажите, товарищ комбат, что нового в штабе полка? До медсанбата, по-моему, доходит больше слухов, чем до огневиков.
– Нового? – Гранатуров правой рукой откупорил пивную бутылку, позвенел бокалом о горлышко, чокаясь с бутылкой. – Галочка, за вас! Что нового? Пока полное спокойствие, други мои. Бои на западе. Да еще мелочь и ерунда – какие-то группки разбитых под Берлином частей в лесах кое-где бродят. Как видно, плена, сволочи, побаиваются, а деваться-то фрицам некуда.
– Вот это математический расчет! На два очка обчесали меня! Накатило вам, и вы, выходит, в лапоточках тоже родились? А?
– В тулупе, Меженин, в тулупе, – сухо сказал Княжко. – И, помню, в валенках по коврам ходил.
– Лейтенанту Княжко во всем везет, первый в полку счастливчик! – подхватил, зарокотал Гранатуров, поправляя левую забинтованную кисть на марлевой перевязи, врезавшейся в погон. – Верно, Галочка? Живи он сто лет назад, быть бы ему гусаром. Скатерть белая залита вином… Так поется в песне? И командовал бы он гусарским полком, а не меня замещал.
– Нам пора, товарищ старший лейтенант, – сказала Галя и решительно захлопнула книгу, поставила ее на полку. – Я, как врач, должна напомнить – вы пока на лечебном положении.
– Галочка, золотце! – запротестовал Гранатуров. – В медсанбат? От прекрасного пива к храпунам в палате? Сил моих нет, душу вымотали, перестреляю я их как-нибудь, не выдержу!
– Если нет сил – оставайтесь. Хоть до утра. Сегодня я вам разрешаю. Но у меня дежурство. И пожалуйста… хочу предупредить. Из возраста девочки давно выросла, поэтому прошу – никому не провожать меня.
– Без сомнения, вам пора, – холодно подтвердил Княжко, не взглянув в ее сторону.
– Да вы что? Одна? Ночью? В немецком городе? – Гранатуров с грохотом отодвинул стул, возвысился над столом огромным своим телом. – Я отменяю свое решение, Галочка! Я готов…
– Нет, – сказал Княжко ледяным тоном. – В городе патрули, и опасаться совершенно нечего, товарищ старший лейтенант.
– Разумеется, – кивнула Галя и засмеялась напряженно тихим неприятным смехом…
Никто в батарее толком не знал о тайных взаимоотношениях командира первого взвода лейтенанта Княжко и медсанбатского врача Аксеновой, никто не видел, где, в каких обстоятельствах и когда встречаются они вне батареи, но все сначала догадывались, а позднее убедились, что знакомство это произошло полгода назад уже на границе Пруссии – десять дней Княжко лечился в тылах артполка после того, как открылось у него пулевое ранение в ноге. Он вернулся, по-видимому, раньше срока, похудевший, замкнутый, ходил, еще сильно прихрамывая, и странно было видеть строгую сухость его и сдерживаемое недовольство, когда изредка возле орудий на марше начавшегося наступления притормаживала санитарная машина, отмеченная красным крестом, и медсанбатский врач, тонкобровая, вся хрупко-узенькая, темноглазая, с воронено-черными на белых щеках волосами, видневшимися из-под маленькой пилотки, не улыбаясь, подходила к орудиям первого взвода, некоторое время шла рядом с Княжко, помогающим себе при ходьбе палочкой. Она серьезно задавала ему какие-то вопросы, имеющие, вероятно, отношение к его раненой ноге, а он едва отвечал ей, неприветливый, вежливо-официальный, и казалось тогда: нетерпеливо ждал одного – чтобы она поскорее уехала. И она задерживалась в батарее ненадолго, а потом Княжко ни словом не вспоминал о ее приезде, хмурясь под любопытствующими взглядами солдат, которые, боясь его спокойного гнева, вслух не говорили ничего. Раз Гранатуров, будучи свидетелем этой дорожной встречи, сказал, ревниво и бурно веселясь, в отсутствие Княжко, что по ясной очевидности лейтенант наш неисправимый девственник или баб боится, а миленькая помощница смерти не по адресу ездит, «понапрасну ножки бьет».
– Так вы сами подбейте к ней клинья, бабочка как полагается, все при ней, товарищ старший лейтенант, – подрагивая ресницами, дал многоопытный совет Меженин. – Грех теряться, когда рядом такой экземпляр ходит! Бог не велит. А добро пропадает.
И случилось так, что под крепостью Шпандау Гранатуров попал в медсанбат артполка по довольно легкой контузии – при обстреле привалило землей на НП. Он появился на батарее спустя неделю, громогласно-шумный, еще более расширившийся на тыловых харчах, привез с собой консервы, три бутылки водки, раздобытые у знакомых армейских разведчиков, сразу же собрал в своем блиндаже офицеров батареи и сержантов, устроил «обмытие возвращения блудного сына на родину», жгуче, с загадочной значительностью поводил чернотой зрачков но лицам офицеров, по лицу непьющего Княжко, и, когда Меженин не без подзадоривания попросил его рассказать насчет «чего такого прочего в медсанбатских тылах», Гранатуров как-то по-шальному развесело глянул на офицеров и тотчас, притворно скромничая, забасил:
– Неудобно, братцы, не поверите, скажете – травлю…
– А вы за нервы не тяните, товарищ старший лейтенант! – поторопил Меженин. – Сами в тылу бывали! Небось оторвались?
– Ну так вот, братцы, что произошло, – наконец как бы принужденно решился Гранатуров. – Медсанбат в немецком городочке стоял, тыл, аккуратненько, в палатах электричество, тепло, чистые простыни, жратва по режиму, даже трофейное повидло давали и кофе – живем как в сказке, и нет тебе передовой! А контузия у меня – чихнуть дороже, ходячий – просто отдых на курорте. И познакомился я, братцы, в медсанбате с одной женщинкой – фигурка, грудки, ножки, задумчивые глазки, скажу вам, как небесный ангел, а по внешности – царица Тамара. Как положено – градусник по утрам: «как вы себя чувствуете», «принести ли вам книжечку почитать», тити-мити, то, се, пятое, десятое, разговоры и всякое прочее. В общем – дело, вижу, закрутилось. Потом пошел я однажды после дежурства, вечерком, провожать ее, она у немцев на квартире жила. Пришли. Отдельная комнатка, ковер, шторы, кровать широкая, тишина, немцы-хозяева нигде не шуршат, не слышно их. Все чистенькое, светло и уют. «Сядьте», – говорит. Сел, смотрю на нее, соображаю. А она разом идет к буфету, и тут оказалось, что выпить нашлось, спирт медицинский. Я выпил, а она не пьет, сидит на меня задумчиво смотрит. Ну, думаю, ясна обстановка, и, значит, без всякой подготовки перешел в атаку по всем правилам. Конечно, шепот, слова – «нет, нет, не надо, оставьте меня, уберите прочь руки», – вся побледнела, даже зубки стучат, а сама к кровати меня тянет и пуговки на себе расстегивает… А когда легли и я свет потушил, такое, братцы, началось – тысяча и одна ночь. Декамерон! Не приходилось читать такую книжку, сержант?..
– Быстро очень получилось у вас, товарищ старший лейтенант, – перебивая, усомнился Меженин. – Больно по-книжному выходит. Сопротивляются они долго, а после уж и силу уважают. А у вас – сразу…
– Чушь! Просто заливаете, комбат, – не поверил Никитин, испытывая вдруг болезненное сопротивление. – Признайтесь, сочинили эту историю в медсанбате. От нечего делать.
– Вру? – дико оскалив зубы, спросил Гранатуров. – Значит, вру? Пожалуйста. Вот фото на память подарила!
И, упираясь в безучастного к разговору Княжко азартно полыхнувшим взглядом, вынул из кармана гимнастерки фотокарточку и кинул ее на середину стола.
– Теперь как?
В ту же секунду лейтенант Княжко, мертвенно бледнея, встал резко и гибко, жестко скрипнув в тишине натянутой на груди портупеей, и в тот миг, когда правая рука его с неумолимой сумасшедшей быстротой упала на бедро, вырвав «ТТ» из тесной кожи кобуры, и, когда по-слоновьи заорал Гранатуров: «Ты что? Ты что? Спрячь пистолет, говорю! Брось!..», Никитина будто метнула к Княжко инстинктивная сила порхнувшей над головой опасности, металлический запах беды; качнулся стол от суматошного толчка обеих рук Гранатурова, зазвенело разбитое стекло, брызнуло что-то по доскам меж консервных банок, и Никитин четко увидел совершенно белое, отрешенное, мальчишеское лицо Княжко, его меловые губы выговорили отрывисто:
– Если вы, старший лейтенант, не попросите извинения за всю эту гнусность, я вас пристрелю как подлеца!
– Убери пистолет, Андрей, слышишь? Спрячь пистолет, слышишь? – повторял хрипло Никитин и с гневом обернулся к Гранатурову: – Попросите извинения, комбат! Слышите?
– Пошутил я, говорят! Не понял? – крикнул Гранатуров задушенно. – Шуток не понимаешь?
– Шутки глупца! – выговорил Княжко отчетливо и непримиримо, отстранясь от Никитина, обмякшим жестом вбросил пистолет в хрустнувшую кобуру, зачем-то провел пальцами по волосам и вышел в траншею быстрыми шагами.
Безмолвие стояло в блиндаже. Пожилой сержант Зыкин мрачно насупливался, крутил и не мог скрутить на коленях цигарку; Меженин, не шелохнувшись, ничем не выказав ни удивления, ни страха в момент стычки офицеров, был, казалось, раздосадованно углублен в изучение сивушной лужи, растекающейся по доскам из опрокинутой бутылки, принюхиваясь, заглядывал в раскрытые банки консервов. Гранатуров, сидя на нарах, шумно дышал, вытирал платком забрызганное лицо, и Никитин с неожиданной ненавистью к его косым бачкам, к его бревнообразной шее, свистящему дыханию спросил зло:
– Зачем вы здесь врали, комбат, как сивый мерин? Что вас дернуло ерунду молоть?
– С ума сошел!.. Вот психованный… – выдохнул Гранатуров, глотком проталкивая не то смех, не то всхлип в горле. – Щенок сумасшедший, скажи!..
– Так бы и погибли смертью храбрых, товарищ старший лейтенант, – заметил как бы между прочим Меженин и поковырял в банке консервов. – Вот жаль, водку напрасно потратили.
– Что вам нужно было от Княжко, комбат? Зачем врать? – Никитин дернул со стола намокшую фотокарточку. – Здесь нет никакой надписи. Значит, вам ее никто не дарил!
– Не ваше дело, не в свои дела лезете! – разозлился Гранатуров и выхватил из рук Никитина фотокарточку. – Лейтенант Княжко в этих делах – ясно кто? Как собака на сене, ни себе, ни другим. Заморочил голову бабе – и ни хрена. Ладно! Из-за бабы лезть в бутылку не хочу, разыграл я его или не разыграл – это уж тайна, покрытая мраком! – Гранатуров, потянув воздух ноздрями, сильными поворотами пальцев разорвал фотокарточку на мелкие кусочки и ударил ими о стол. – Нежные вы у меня интеллигенты! Ох уж святые, дальше некуда!