Семья Засс приехала с Урала в начале пятидесятых и поселилась в двухэтажном светло-сером домике под черепичной крышей, стоявшем у Фридландского шоссе на выезде из городка. Сивоусый, широкий в кости Август Засс устроился в лесничестве, где вскоре занял должность главного лесничего. Это был строгий суховатый человек, никогда не смеявшийся, очень редко улыбавшийся и всегда трезвый. Он носил брезентовую куртку цвета хаки с карманами на заклепках, форменную фуражку и высокие кожаные сапоги. Детей у Зассов не было.
Лену же Засс никто никогда не видел – ни живой, ни мертвой. Многие даже сомневались в том, что в доме у Фридландского шоссе есть хозяйка, – хотя по бумагам Август числился женатым. Фрау Засс, как ее тотчас заглазно прозвали в городке, не появлялась ни на базаре, ни в магазинах, ни даже – что серьезнее – в общественной бане, стоявшей у слияния Преголи и Лавы. Соседей у живших на отшибе Зассов не было, гостей они не звали. Зашедший к ним однажды участковый милиционер Леша Леонтьев был радушно принят, напоен чаем с вареньем и коньяком, но хозяйку увидеть не сподобился. «Живет – и пусть себе живет, – сказал Леша. – Чтобы скрыться по-настоящему, человеку всегда нужны другие люди…»
Поздно вечером, когда городок отходил ко сну, Август запрягал крепкого серого конька в повозку с кожаным верхом, опускал полог и отправлялся колесить по улицам. Колеса повозки со звучным хрустом мололи красный кирпич мостовой на Семерке, дребезжали по тесаным, плотно пригнанным мелким гранитным кубикам, которыми была вымощена Липовая, и громко бухали по булыжникам у базара, – и весь городок знал: Август катает свою фрау. Она тряслась в возке, придерживая рукой кожаный полог и вглядываясь в дома, деревья и заборы, которых по какой-то причине не могла видеть при дневном свете. Так продолжалось больше тридцати лет, до самой ее смерти.
Все женщины в городке были почему-то убеждены в том, что Лена Засс удивительно, необыкновенно красива и потому-то Август и не позволяет ей показываться на людях: боится соблазна. В конце концов – быть может, именно потому, что никому ни разу не удалось увидеть ее лица, – это убеждение возобладало: Лена Засс удивительно, необыкновенно красива, а значит, Август имеет право прятать ее от чужих глаз. На то и красавица. При этом, правда, не затыкали рот и тем, кто считал, что она просто чем-нибудь больна. Возможно, что ее красота и болезнь были таинственным образом связаны. Однако доктор Шеберстов ничего про болезнь фрау не знал. Поэтому Колька Урблюд в подпитии и говорил: Зассиха так уродлива, что показать ее людям было бы равнозначно покушению на общественную нравственность. «Настоящая красота всегда болезнь и покушение на общественную нравственность, – возражал хромой библиотекарь Мороз Морозыч. – Красота – это вызов». И долго и нудно рассуждал о красоте внешней, телесной, и внутренней, душевной и духовной, всякий раз завершая свои речи чужими стихами: «Сосуд она, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде?» Но жители городка, вовсе не склонные разводить философию, хотели лишь одного: ясности. Нельзя же признать красавицей женщину, которую никто не видел. На какие только ухищрения ни пускались любопытные – все было напрасно: Август бдительно стерег жену.
Иногда вечерами, вместо катания в кожаном возке, супруги Засс предпринимали вылазку в буковую рощу, насчитывавшую ровно пятьдесят два дерева – они росли в сотне метров от их дома на невысоком холме, отлого спускавшемся в пойму Лавы. Это был жалкий клочок, оставшийся от тех бескрайних буковых лесов, которые когда-то покрывали земли между Вислой и Неманом. Август считал эту рощу своей, берег ее пуще глаза и ради нее даже изменял своей манере сухой правильной речи, почтительно именуя дерево – древом. Только бук для него и был – древом. Каждый день он пересчитывал буки, словно поклялся сберечь именно пятьдесят два древа, не меньше. Может, пятьдесят два было для него число магическое?
Разглядывая красавиц на иллюстрациях к Дюма и Чехову, я пытался представить себе фрау Засс, но, разумеется, безрезультатно. Воображение подростка бедно: он может сочинить историю, но не лицо или характер. Что же это за женщина была, если ее нужно было прятать, как Железную Маску? Какая она? Как Буяниха, за которой, как говорили, когда-то ухаживали наперебой все мужчины городка, кроме сумасшедших? Как Зойка-с-мясокомбината, к которой вечерком мог постучаться любой мужчина, способный купить бутылку вина? Как соседская девочка, любившая дразнить мальчишек своими толстыми ляжками, с ужимками демонстрируя их сквозь деревянную решетку балкона? Или как та дама, современница Петрарки, которой властями Авиньона до семидесяти лет было разрешено появляться только под вуалью на балконе не чаще одного раза в неделю, дабы красота ее не послужила причиной опасных массовых волнений? А может быть, она была тем ананасом, о котором жители городка вспоминали всякий раз, когда не находили слов для высшей похвалы, хотя, конечно же, никто из них тогда не знал вкуса ананаса. С иллюстраций смотрели очаровательные женщины, девушки, ангелы, – но что же привлекало в них? Наверное, в таком же положении оказался французский поэт Венсан Вуатюр, который, отчаявшись поймать красоту сетью слов, 24 января 1642 года в одном из знаменитых своих «Писем» определил то, что неуловимым образом очаровывает и обольщает нас, одной фразой: «Je ne sais pas quoi» – «Не знаю-что-это-такое».
Летним вечером, в час заката, я пробрался в буковую рощу на холме с единственной целью – увидеть таинственную красавицу. Освещенные светло-розовыми и еще теплыми солнечными лучами, гладкие серые стволы стояли как храмовые колонны, возносясь над полом, выложенным мозаикой резных буковых листьев. Легкий ветерок пошумливал высоко в кронах. С полчаса я бродил по рощице, удивляясь отсутствию подроста, как вдруг услыхал негромкий мужской голос. Спрятаться здесь было трудно: роща просматривалась насквозь. Я заметался, наконец плюхнулся в неглубокую яму и зарылся в палую листву. Сердце мое громко колотилось, заглушая звук приближающихся шагов.
– Устала? – спросил Август.
– Нет, – ответила женщина.
Я не смел поднять голову, чтобы не обнаружить себя: они находились в двух-трех метрах от меня. Наконец их шаги стали удаляться. Немного выждав, я привстал и посмотрел им вслед. На руку Августа опиралась невысокая худенькая женщина. Мне показалось, что она слегка прихрамывает.
Совершенно ошалевший от пережитого приключения, я сел и огляделся. Светило заходящее солнце, еле слышно шелестела в вышине листва. Что же случилось? Я слышал ее голос, видел ее со спины – вот и все. Откуда же тогда взялось странное ощущение, будто только что произошло нечто важное? Быть может, все дело было в моем возбуждении? Эта залитая светло-розовым светом роща, этот шелест листвы, эта таинственная пара… Черт возьми, в отчаянии подумал я, ну какой смысл в том, что он прячет ее ото всех? Какой смысл в ее жизни? Такой же, какой в существовании этой рощи, в розовом свете заката, в шелесте листвы?..
Я еще долго бродил по роще, считая и пересчитывая буки (пятьдесят два, пятьдесят два…) и пытаясь проникнуть в магический смысл бессмысленного числа. А вдруг в следующий раз буков окажется больше или меньше? А вдруг это все изменит, и разверзнутся небеса, и откроется нечто такое, до чего иногда добираешься в глубоком сне, но не успеваешь достигнуть и просыпаешься? Тайна красоты вымогала магию цифр… (Годы спустя я прочел у Де Куинси в «Автобиографии»: «Даже бессвязные звуки бытия представляют собою некие алгебраические задачи и языки, которые предполагают свои решения, свою стройную грамматику и свой синтаксис, так что малые части творения могут быть сокрытыми зеркалами наибольших».) Разумеется, тогда ничего не произошло, буков было пятьдесят два, я начал мерзнуть и был вынужден тащиться домой через топкий луг, мимо старого немецкого кладбища.
Вскоре она умерла. На похороны собралось множество народа, но Август и на этот раз всех перехитрил: Лену хоронили в закрытом гробу.
И сейчас иногда я просыпаюсь от звучного хруста рыхлого красного кирпича под колесами кожаного возка, от дребезжания их по тесаному граниту Липовой и громкого перестука на булыжной мостовой у базара, – и долго стою с сигаретой у окна, выходящего на ярко освещенный вестибюль метро с алой буквой «М», и думаю о том, что по-прежнему ускользает от слов, но без чего немыслима жизнь. Что это? Je ne sais pas quoi. Не знаю: тайна Лены Засс осталась неразгаданной.
Обувной магазин находился на центральной – и единственной – площади городка, вымощенной сизым тесаным булыжником, по которому в редкие солнечные дни медленно, как часовая стрелка по циферблату, перемещалась тень безверхой кирхи. Прежде чем упасть на плоскую крышу павильончика, где торговали пивом, влажными сигаретами и бутербродами с сухими скукоженными ломтиками колбасы, похожими на палые осенние листья, тень величественно вплывала в витрину обувного магазина, украшенную двумя фарфоровыми женскими ногами в туфлях на высоких каблуках. Еще дюжина таких же ног – белых, желтых и розовых – была расставлена в помещении, пропахшем кожей, ваксой и табаком «амфора» от трубки хозяина магазина – Капитана Леши, чье обтянутое белой войлочной бородой лицо посетители видели только сквозь завесу голубоватого ароматного дыма. Когда его спрашивали, где он раздобыл эти ноги, Капитан отвечал: «Валялись без дела в подсобке…»
И хотя другого обувного магазина в городке не было, женщины не очень-то любили сюда заглядывать. И все из-за фарфоровых туфелек, белевших в углу на фанерной подставке, обтянутой малиновым плюшем. Находилось немало желающих примерить эти туфельки, но за тридцать лет они никому не пришлись впору, что, конечно же, оскорбляло женское самолюбие. Признанная красавица Нина Логунова, не добившись успеха с первого раза, после этого нарочно три дня вымачивала ноги в горячей воде с водкой и глицерином и еще три дня выдерживала их в горячем вазелине, пока они не стали такими мягкими, что могли безболезненно пройти в замочную скважину, – но и ей в конце концов удалось лишь кое-как втиснуться в фарфоровые туфли, а уж сделать в них хоть шажок – об этом не могло быть и речи.
– Так какие ноги для них нужны? – возмущенно воскликнула Нина. – Стройные? Кривые? Толстые? Тонкие?
– Красивые, – с грустью ответил Капитан Леша. – А что это такое – я не знаю.
Провожая восхищенными взглядами какую-нибудь красавицу, проплывавшую по Семерке в клуб на танцы, мужчины причмокивали: «Ну будто в фарфоровых туфлях идет!» Капитан Леша только скептически хмыкал: «Разве что – будто…»
Женщины недолюбливали его. Из уст в уста передавалась история о стареющем одиноком мужчине, который вечерами, под видом уборки помещения, не просто протирал тряпкой фарфоровые ноги, но – гладил, ласкал и чуть ли не – тьфу! – целовал их.
Жил он холостяком в квартирке на Липовой, над овощным магазином, продавщица которого – Фигура (обязанная прозвищем своей совершенно кубической фигуре с кубической грудью и кубическими же ногами, а также тому, что переводила магазинные овощи, картошку да морковь, вырезая из них забавные фигурки, которые выставлялись в витрине) – иногда делила с Капитаном Лешей одинокие вечера. Когда-то Леша служил матросом на траулере, но в результате несчастного случая охромел и был списан на берег. Компаний он чурался, но иногда выпивал в одиночку (таких в городке называли «одноватыми»). Фигура говорила, что дома у него бережно хранится портрет бывшей жены – неописуемой красавицы, и городские сердцеведы принялись было сплетать душераздирающую историю любви и измены, но тут Колька Урблюд, которого Леша попросил помочь в ремонте квартиры, опознал в фотокрасавице Мерилин Монро, и история скончалась при родах.
В тот день восемнадцатилетняя Лиза Столетова в обувном магазине оказалась случайно: во владения Капитана Леши ее загнал бурный летний ливень. Хозяин пыхнул трубкой, сонно взглянув на невзрачную девушку в стареньком ситцевом платьице, и вновь приспустил веки, возвращаясь то ли в сон, то ли в воспоминания (что, впрочем, одно и то же). Быть может, поэтому и не сразу дошел до него смысл вопроса, заданного Лизой, – он моргнул, закашлялся и, разгоняя дым рукой, подался к ней так резко, что под ним затрещал легкий стульчик.
– То есть… ты хочешь…
– Другим можно, а мне – нет?
Капитан Леша перевел взгляд с ее лица – улыбке мешал испуг – на ноги в рублевых босоножках, из которых торчали пальцы с траурной каймой под ногтями, безыскусно обкусанными при помощи портняжных ножниц, – и почему-то именно эти пальцы вызвали у хозяина приступ веселья.
– Валяй! – сказал он со смехом. – Жила не была!
– Была не жила! – засмеялась Лиза.
И не успел Капитан Леша поднести руку к лицу, чтобы смахнуть выступившую от смеха слезу, как Лиза уже стояла перед ним в фарфоровых туфельках.
– А ну-ка пройдись, – прошептал Леша. И вдруг, сорвавшись, заорал во всю глотку: – Пройдись, тебе говорят, шагай!
Лиза шагнула, повернулась и, сделав несколько стремительных и ловких танцевальных движений, с выжидательной улыбкой остановилась перед Капитаном Лешей.
– Еще, – хриплым шепотом попросил он. – Еще… пожалуйста…
Не прошло и часа, как на площади перед магазином образовалась огромная толпа. Не обращая внимания на дождь, изумленные люди молча взирали на замарашку Лизу в фарфоровых туфельках на высоких каблуках. И никто не мог понять, что же такого особенного в этой невзрачной девушке? Почему именно ей туфли пришлись впору? Ноги как ноги, фигура как фигура, лицо как лицо – если и запомнится, то разве что с третьего взгляда…
Что же произошло? Что случилось? А что произошло нечто значительное – в этом уже никто не сомневался.
– Ну и что же это за ноги такие? – прервала молчание Нина Логунова, и в голосе ее недоумения было не меньше, чем раздражения. – По-вашему, красивые?
– Фарфоровые, – после недолгих раздумий изрек Капитан Леша.
Он бережно помог Лизе переобуться и сказал:
– Подарю тебе их в день свадьбы.
– Договорились, – кивнула Лиза.
И никому и в голову не пришло съязвить по поводу будущего замужества вчерашней замарашки.
– Эх, если б мне было восемнадцать! – вздохнула Граммофониха. – Я б тоже…
Но что «тоже» – не сказала.
– Если бы у бабушки был член, она была бы дедушкой, – глубокомысленно изрек дед Муханов, поворачиваясь к Граммофонихе спиной. – Подумать только: фарфоровые ноги!..
Через полгода Лиза вышла замуж за хорошего парня. Капитан Леша сдержал слово: в день свадьбы он торжественно вручил Лизе обещанный подарок. И сияющая Лиза, в фарфоровых туфельках еще более стройная и красивая, первый вальс – по всеобщему требованию – танцевала с хромым Лешей.
Спустя семь лет Капитан Леша умер. Его нашли в обувном магазине с погасшей трубкой в судорожно стиснутых зубах, в окружении прекрасных фарфоровых женских ног – белых, желтых и розовых…
К тому времени Лиза стала матерью двоих детей. Закончив курсы бухгалтеров, она работала на маргариновом заводе, где ее муж Иван дослужился до начальника электроцеха. Ноги ее располнели, стали студенистыми и рифлеными от толстых, как бельевые веревки, вен. Но ежегодно, в день свадьбы, она легко и свободно надевала все те же фарфоровые туфли на свои желтые, безнадежно ороговевшие ступни тридцать восьмого размера, – Бог знает, как это получалось, но раз в году – получалось, и всякий раз муж вспоминал, как Капитан Леша назвал ее ноги фарфоровыми, хотя что это такое – никто не знал, как никто не знает, что такое красота, любовь или смерть…
Сердца неслись к ее престолу…
Пушкин
Дождь шел за ним по пятам, и если человек останавливался, дождь повисал за его спиной серебряным шелестящим занавесом, смывая с асфальта кровавые пятна. Передохнув, человек продолжал свой путь – медленно, выписывая ногами кренделя и не глядя по сторонам. Его заметили возле Гаража, видели на последнем мосту, напротив Белой столовой, несколько минут он отдыхал, прислонившись к стене парикмахерской, – По Имени Лев выключил свою машинку, опустил влажную ладонь на недостриженную макушку клиента и с неизбывной печалью в голове проговорил: «Из-за этих дождей я уже забыл, когда ел спелые помидоры», – но на человека, который нетвердым шагом направился к площади, никто, конечно, не обратил внимания. В центре площади он упал навзничь, широко раскинув руки. Возвращавшийся с рыбалки дед Муханов замер, глядя из-под ладони на разверстую в груди незнакомца рану, и неизвестно, сколько бы он так простоял, если бы не аптекарша, чей визг переполошил людей на скамейках под каштанами. Двое ребят из компании Ируса помчались за Лешкой Леонтьевым. Не успели они нырнуть в заросли бузины, откуда начинался кратчайший путь через стадион на Семерку, как на площадь обрушился дождь. Люди молча стояли вокруг мертвого, и на их глазах дождевые струи смыли с его груди кровавую рану, потом волосы с головы, немного спустя – глаза и губы, а когда примчался на мотоцикле участковый, затихающий дождик уже только весело барабанил по отмытым до блеска плоским камням, на которых еще десять минут назад лежал труп.
Выслушав невразумительные объяснения Ируса, Леша вперил взгляд в деда Муханова.
– Это ты выдумал всю эту чепуху на постном масле?
Дед вскинул голову, глаза его приобрели осмысленное выражение. Усилием воли он подавил в себе обиду и гнев, основательно затянулся своей ядовитой сигаретой, набитой грузинским чаем высшего сорта, и, со странной улыбочкой показывая пальцем куда-то за леонтьевскую спину, спросил:
– А это на каком масле, едрит-ангидрит?
Со стороны реки к площади приближался огромный белый бык с золотыми рогами, на котором восседала самая красивая в мире женщина. На поводке она вела красного льва, важно выступавшего рядом с быком.
Так в городок вступила Богиня.
Она поселилась в гостинице за рекой, в крохотной комнатке с круглым окошком, выходившим на озеро. Возникнув в этом лабиринте темных коридоров, пропахших нафталином, жареным луком, керосином и вареной картошкой, она до смерти напугала Зойку, которая, заслышав шаги, вышла из своей кухни, вытирая руки об изнанку клеенчатого фартука, и замерла, узрев самую красивую в мире женщину со львом на поводке. А та, не обращая ровно никакого внимания на истошно вопившую Зойку, легко поднялась на второй этаж и скрылась за дверью номера.
Проснувшийся за стеной постоялец прижал обе руки к груди, пытаясь удержать рвущееся вон из тела сердце. Соскочив с кровати, он распахнул окно и увидел внизу мирно пасущегося белого быка с золотыми рогами. Мужчина закурил. Его блуждающий взгляд задержался на картине, занимавшей почти всю стену над кроватью: дородная девушка в белом чепце огромными ножницами срезала похожие на капустные кочаны розы; рядом, изящно облокотившись на забор, стоял юноша с плетеной корзиной, полной румяных яблок. Но теперь на холсте не было ни девушки, ни юноши, – лишь из кустов торчали чьи-то ритмично дергавшиеся ноги. Не понимая, что с ним происходит, мужчина со стоном опустился на прохладный пол. Внезапно он поднял голову: голая дородная девушка с картины призывно махала ему рукой, к ее левой груди прилипли два розовых лепестка, – и, уже теряя сознание, постоялец подумал: «Шипр» пить – здоровью вредить».
Подставив спину долгожданному солнцу, Фантик опустил голову на руки и блаженно закрыл глаза. Внезапно какая-то сила подняла его сантиметров на двадцать над землей. Фантик вскочил, растерянно озираясь, и тут из зарослей ивняка вышла самая красивая в мире женщина с платьем через плечо – больше на ней ничего не было. Она прошествовала мимо остолбеневшего парня и скрылась за сараями. Ее следы, четко отпечатавшиеся на песчаной дорожке, источали волнующий аромат.
Взвыв, Фантик бросился вперед – не разбирая дороги, через помойку, засыпанную бутылочными осколками и кусками колючей проволоки, – одним духом взлетел на второй этаж, оставляя за собой кровавые следы, и замер перед дверью, на которой было начертано матерное слово. Он постучал – дверь открылась. Красный лев сдержанно рыкнул. Но Фантик, тоненько повизгивая, все топтался на пороге, не отрывая взгляда от золотой капли на богинином животе, которая у других женщин называется пупком. И только когда лев с рычанием поднялся и ударом хвоста разбил массивную пепельницу литого стекла, стоявшую на подоконнике, Фантик кинулся в дверь напротив и заперся в туалете.
Зойка слегла в приступе неутоленной злобы – у нее даже зубы разболелись. Но как только ее слуха достиг неясный шум на втором этаже, она тотчас ринулась наверх. Шум доносился из туалета, но, сколько Зойка ни прислушивалась, она не могла понять, что же там происходит. Тогда, отбросив ложные условности, мощным ударом ноги она высадила дверь и остановилась на пороге, уперев руки в бока. Гостиничный туалет представлял собой чудо архитектурно-строительного искусства: это была необыкновенно узкая и длинная комната с высоким потолком и крохотным унитазиком у дальней стены, сидя на котором человек с особой остротой ощущал свою ничтожность. Здесь человек чувствовал себя не менее уютно, чем в тюремном карцере. Впечатление довершал оглушительный рев воды, неосторожно спущенной в унитаз, где она скручивалась завывающим мальштремом, плюющим во все стороны брызгами воды и экскрементов, а потом с гулким утробным урчанием уносилась вниз по трубам. Постояльцы покидали туалет с твердым решением никогда не писать стихи и без каких-либо иллюзий насчет своего места в реальном мире. В тусклом свете слабенькой лампочки Зойка разглядела у дальней стены человека на четвереньках. Взвизгнув, она едва успела выскочить в коридор и навалиться на дверь, как та содрогнулась от сильного удара. За ним последовал второй. Воспользовавшись паузой, женщина выхватила из кармана связку ключей и заперла туалет.
Стараясь не шуметь, она выскользнула из гостиницы и перевела дух только на новом мосту. В разгар июльского полдня красно-кирпичное здание гостиницы, осененное ветвями гинкго, показалось ей особенно мрачным.
– Они все с ума посходили, – простонала Зойка. – И то ли еще будет.
Мужчины собрались в Красной и Белой столовых, пили пиво и говорили только о Богине. Даже старики на ступеньках сберкассы отважно пустились в обсуждение достоинств незнакомки. Городской сумасшедший Вита Маленькая Головка носился на своем мопеде по улицам и кричал что-то настолько невразумительное, что многим в его словах чудился гимн Богине.
Беспрестанно выли коты. Кобели жадно внюхивались в следы, оставленные Богиней на асфальте и камне, и преследовали крохотную Мордашку, которая с жалобным визгом пыталась удрать от одуревших псов. Она спряталась под буяновским крыльцом, где доживал свой век Дед – самый старый пес в городке, последние тридцать лет питавшийся только простоквашей и тертой редькой, так что Буяниха подкладывала под него куриные яйца, из которых среди зимы исправно вылуплялись цыплята, – этот-то Дед, повергнув Мордашку в неописуемое изумление, и добился от нее того, чего так тщетно домогались остальные кобели.
Завидев пробегавшую мимо телку, с вывески мясного магазина спрыгнул коричневый рогатый зверь, оказавшийся быком, который, однако, смог предложить рыжей девственнице лишь платонические отношения: повинуясь строгим указаниям торгового начальства, художник изобразил быка без гениталий.
Аркаша и Наташа, пыльные гипсовые манекены из ателье над парикмахерской, вдруг сорвались с мест и пустились в пляс под музыку Чайковского, звучавшую из радиоприемника. Покружив по тесной мастерской, они вытанцевали на улицу и затанцевали через площадь к гостинице. За ними бросились гипсовые торсы из «Одежды» и гипсовые ноги из «Обуви».
Внезапно разнеслась весть о том, что Андрею Фотографу удалось запечатлеть Богиню на пленке. Опрокидывая столы, стулья, пивные кружки и заборы, мужчины бросились к Трем Пальмам – фотоателье, на вывеске которого красовались три экзотических растения на берегу фиолетового моря. Не моргнув глазом, Фотограф запросил по двадцать пять рублей за снимок, но это никого не остановило: уже через час первые счастливчики стали обладателями влажноватых картонок с изображением самой красивой в мире женщины, восседающей на белом быке. А толпа перед Тремя Пальмами росла, угрожающе гудела, и уже выводили в тенек первых битых, размазывающих по лицу кровь.
Воздух сгустился, небо заволокло тучами, но гроза медлила – зато разразились танцы.
Ради такого случая открыли пустовавший летом зал в первом этаже гостиницы, смели пыль с окон и светильников, гроздьями свисавших с потолочных балок, и притащили три тысячи сто семьдесят три пластинки.
– Да вы что? – удивилась Эвдокия, увидев гору черных дисков на сцене, где стоял проигрыватель. – До второго пришествия собрались плясать?
Еще не стемнело, когда в зале вспыхнул свет и толпы нарядных людей ринулись к столику, за которым сидела Эвдокия. В мгновение ока распродав все билеты и совершенно ошалев от духоты, она махнула рукой, уравняв в правах безбилетников и тех, кому достались синие бумажки с черным штампом «Танцы».
Всех желающих зал вместить не мог, и люди толпились во дворе, в ожидании Богини попивая дешевое вино и унимая куревом нервную дрожь. Никто не сомневался, что она явится на танцы.
Рафаила Голубятника прижали к железным перилам крыльца. Он посмотрел в небо, где тревожно перекликались тысячи его голубей, глубоко вздохнул – и вдруг отважно рванулся вперед и вверх и через мгновение, сам не понимая, как это ему удалось, очутился в гостиничном коридоре. Люди во дворе затихли.
С тяжело бьющимся сердцем Рафаил ступил на лестницу, беззвучно повторяя вспомнившуюся вдруг строку:
– Сладкоречивая, светлокудрявая там обитает…
Вдали полыхнула молния, но грома люди не слышали: на крыльце появился Рафаил Голубятник, державший за руку самую красивую в мире женщину. Они прошли через раздавшуюся толпу и вступили в зал.
– Чем же от нее пахнет? – задумчиво пробормотал Фотограф. – Чем-то таким… – Он щелкнул пальцами и причмокнул.
– Дерьмом! – вызверилась Эвдокия. – Свинячьим дерьмом! Помяни мое слово…
Но тут загремела музыка.
Первый танец Богиня подарила Рафаилу Голубятнику, который вдруг понял, что никогда уже ему не прозреть и не обрести дара речи. Не пришел он в себя и после того, как музыка смолкла и его оттерли от партнерши и вытерли из зала. Бесконечно одинокий и счастливый, он брел по пустынным улицам, а над ним шелестели крыльями его голуби. Бормоча: «Сладкоречивая, светлокудрявая там обитает…» – он поднялся по загаженной голубями лестнице, которая, штопором ввинчиваясь в гулкую тьму, вознесла его на крышу водонапорной башни. Целыми днями он наблюдал отсюда за полетом голубей и сочинял стихи, но сейчас ему было не до того. При взгляде на чешуйчатую рябь черепичных крыш и булыжных мостовых, на толевые крыши сарайчиков у подножия башни, где возились и хрюкали свиньи, – на городок, внезапно выхваченный из темноты вспышкой молнии, глаза его наполнились слезами, и, вдруг почувствовав, что сердце вот-вот выскочит из груди, Голубятник глубоко вздохнул и с улыбкой изнеможения на лице шагнул в пахнущую свиным навозом пустоту.
С исчезновением Рафаила Голубятника, хотя этого никто и не заметил, в настроении мужчин произошел перелом: многие, утратив сдержанность, шептали партнершам непристойности, адресованные самой красивой в мире женщине. Ребята из компании Ируса бродили по залу, якобы случайно толкая танцующих, но пока никто не откликался на их вызов.
Над головами висело облако табачного дыма. Мариночка попросила Чеснока открыть окно. Он взобрался на подоконник и попытался выдернуть ржавый шпингалет из гнезда, но это ему не удалось, и тогда, рассвирепев, Чеснок ударом ноги высадил окно вместе с рамой, обрушив его на головы собравшихся во дворе зевак. Со звоном повылетали другие окна – это ребята из компании Ируса довершили начатое Чесноком.
Заметив, что самая красивая в мире женщина направилась в туалет, Шурка натянула белые нитяные перчатки и кинулась к выходу. За ней поспешили Дуля и Медведица. Как только Богиня вышла из кабинки, Шурка схватила ее за волосы – и с помраченным взором упала на Дулю, повалив ее в засыпанную хлоркой лужу мочи. Богиня исчезла.
– Стерва! – прошипела Дуля. – Всегда подгадишь!
И, стиснув зубы, что было силы ударила Шурку кулаком в живот. Подруга скорчилась на полу, но стоило Дуле приподняться, как Шурка нанесла ей мощный удар ногой по почкам. Дуля опрокинулась на спину, ее волосы веером накрыли вонючую лужу, и Шурка, злобно рыча, наступила на них ногой. Внезапно из кабинки, где побывала Богиня, выскочила Медведица. Пинком башмака в зад она отбросила Шурку к умывальнику и, потрясая воздетыми к потолку ручищами, восторженно воскликнула:
– Шушера, слухай: она сцыт одеколоном!
Ребята из компании Ируса уже дрались за сценой, а он, то и дело встряхивая крашеными локонами, искусно прикрывавшими раннюю лысинку, взахлеб – в который раз – рассказывал Вилипуту и Чесноку о своем танце с самой красивой в мире женщиной: его ударило током, когда она положила руку ему на плечо.
Пролетавшая мимо в танце его жена игриво хлопнула Ируса веером по лысеющей макушке. Он среагировал мгновенно, но его удар достался Аркаше. Оттолкнув Наташу, манекен выхватил из-под полы кое-как сметанной жилетки нож и бросился на обидчика. Ирус отпрянул, в его руке тоже блеснул нож, но не перочинный, который обычно он носил при себе, – этот был тяжелый, с широким и длинным кованым лезвием и вычурной костяной ручкой в форме дракона с красными камнями вместо глаз. Ирус не успел даже удивиться: Аркаша атаковал яростно и слепо. В невероятной тесноте танцующим некуда было податься, и они, зажмурившись, летели между дерущимися, чудом уворачиваясь от смертоносной стали. Музыка гремела так, что с потолочных балок сыпались труха и птичий помет. То там, то здесь вспыхивали драки, и люди, дико вскрикивая и размахивая невесть откуда взявшимися ножами, мчались вместе со всеми под музыку по кругу… Коля-Миколай, не выдержав, сорвал с Дули воняющее мочой и хлоркой платье и повалил истерически хохочущую девку на пол, – и уже через минуту нельзя было разобрать, где там Коля-Миколай, а где Дуля: танцующие со смехом топтали кровавую лепешку, в центре которой поблескивали четыре глаза – два зеленых и два черных. Медведицу насиловали на сцене, и при каждом подскоке из-под ее монументальной задницы в зал летели осколки грампластинок. Сдавленный со всех сторон людьми, Чеснок с ножом в животе тщетно пытался выбраться из толпы. Богиня летела в объятиях скелета, шептавшего ей на ухо галантные скабрезности. Другой скелет, в широкополой шляпе и алом плаще, на ходу залез Шурке под юбку, подмигивая при этом Мариночке. Некий черный гигант с витыми рогами на макушке вдруг схватил ее за ноги и, размахивая как дубинкой, бросился вприсядку. Карен вцепился в богинину ногу, и ей стоило немалого труда отделаться от обезумевшего силача. Оставшуюся у него в руках туфельку Карен незамедлительно сожрал. Вэ Пэ огромным кривым ножом отсек свой половой член и с криком «Красота мир спасет!» швырнул его под ноги Богине. Боб и Фролик опустились на четвереньки и, захрюкав, заметались между танцующими. Их примеру последовали еще девяносто семь мужчин, а также две женщины, тайно брившие ноги. В невыносимой духоте голые потные женщины с распущенными волосами неслись под музыку в обнимку с окровавленными мужчинами, визжащими свиньями, манекенами и скелетами. И только Веселая Гертруда, столетняя старуха, подпрыгивала на одном месте у сцены, монотонно выкрикивая: «Зайд умшлюнген, миллионен!»[1] Над головами людей в густом дыму метались тысячи голубей, затмевающих свет и роняющих перья и помет на танцующих. Внезапно в центре зала возник белый бык с золотыми рогами. Он громко протрубил – и тут с потолка хлынули потоки ледяной воды вперемешку с дерьмом: это Фантик, решивший во что бы то ни стало выбраться из туалета, проломил пол, обрушив вниз унитаз и открыв путь воде.