bannerbannerbanner
Собрание сочинений. Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60 – 70-х годов

Юрий Мамлеев
Собрание сочинений. Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60 – 70-х годов

Полная версия

Избенка в лесу оказалась уютливой, низкой, с черными паутинными углами и низкими окнами…

Паша каждый день пробирался к Лидиньке; и, забывая о брюхе, неистово лез на нее.

Дело кончилось неожиданно и неподсудно: перед самыми родами Паша, озверев, полез на Лидоньку; дите уже должно было выходить и повернулось головкой к выходу, на Божий свет; но Паша, сам не понимая того, пробил его головку своим членом… Лидонька попала в больницу; ребенок выкинулся мертвым, с прошибленным, округлой формы, местом на темени; история замялась. Но Паша – после этого – прямо-таки вознесся; он почувствовал ретивое, скандальное удовлетворение, что может убивать «щенят» своим членом. Осознав это, он долго катался по траве и хохотал.

С блаженной Лидонькой уладиться было, казалось, просто; «дети у нее только в уме есть», – говаривал дед Коля; тем не менее она упорно отказывалась от абортов.

Но Паша сам приладился кончать «блаженных младенцев», причем немного раньше, на седьмом месяце беременности, разрывая своим истеричным длинным членом родовой пузырь.

Следовали преждевременные роды и дите – кстати, очень удачно – выползало всегда мертвое; один раз только у Паши, с раскрытым ртом наблюдавшим за этими сценами, возникло сомнение; он подошел и, присев на корточки, пошевелил сгусток.

Так счастливо прошло несколько лет. Лидинька от этих «концов» была в себе; только стала чуть рассеянней и полюбила цветы на помойках.

Сейчас, перед описанным приездом Соннова, Лидинька как раз была в том положении, когда пора «кончать». Улыбаясь своим призрачно-прилипчивым к наслаждению лицом, она говорила, показывая на живот: «Трупики, трупики в себе ношу».

IV

На следующий день после приезда Федор проснулся поздно и стал бродить по дому. Клава все время следила за ним: боялась, что потеряется.

Клавуше с трудом давалась жизнь без объективизированной нелепости; это была как бы подмога ее душе… И такой нелепостью был для нее Федор… «И ест он только по ночам и людей зазря убивает», – умилялась Клава.

Она была немного сексуальна и удовлетворялась любым способом, от нормальных до психических. Но не раз вспоминала при этом Федора.

Вообще чем нелепее случалась форма полового удовлетворения, тем больше ей нравилось. Бывало, что засовывала она себе в матку и голову небольшого живого гуся. Он только истошно махал крыльями, обсыпая перьями ее живот. Большей частью это было громоздко и неудобно, и гуси играли роль скорее не средства, а символа. Одному Богу, вне всякого сомнения, было известно, как она управлялась со всей этой дикой бутафорией и какие функции выполняла вся эта живность. Но Федя олицетворял в ее глазах не только сексуальную нелепость, но главным образом нелепость постоянную, вечную.

Она не решалась с ним даже спать, и сама половая жизнь Федора была для нее как темное ведро.

Клава, как тень, но издалека, сопровождала Федора за его спиной, когда он шатался по разным закоулкам – закуткам дома.

«Лишь бы не повесился. Для виду, – думала она. – А здесь я его схороню… Деньжищ у меня от отцовских делишек многочисленно… Да и работа – почти домашняя, раз в два дня показаться!..»

…Двор, облепивший дом Фомичевых-Сонновых, был не разделен забором пополам, как обычно. И Федор, бродя по двору, не раз оказывался на территории Фомичевых. Дед Коля окликал его, пытаясь с ним заговорить. Но Федор пропускал все понятия мимо ушей; только Петенька, скребущийся где-нибудь в углу, у забора, пугал его: Федор иногда боялся по-настоящему крепких людей.

Поэтому он часто брел по ближайшим улочкам, особенно около пивной.

Правда, теперь он не различал пива от воды; и вместо пива один раз мутно выпил подсунутую кружку фруктовой жижи. Ему безразлично казалось, что окружающие дома вечно ирреально пошатываются; и пошатывается даже воздух или тонет в пелене; но стоило ему на чем-нибудь сосредоточиться, как этот предмет выплывал из общей иллюзорности и становился устойчивым; хотя в сердцевине своей оставался тем же маняще-неопределенным.

Поэтому Федор, когда пил пиво или просто где-нибудь сидел на скамье, то для большей устойчивости он клал руку на голову подвернувшемуся мужику или мальчонке.

Клава с тревогой чувствовала, что он внушает страх окружающим.

Так прошло несколько дней. Федор своим присутствием давил на людей. Старушку-соседку Мавку он перепугал тем, что подошел к дыре в ее заборе и долго, часа два, тяжелым взглядом смотрел в ее окно. Пустили слух, что он ловит кошек за хвост.

Дело дошло до нехорошего, когда он вдруг, прогуливаясь, стал брать за руку сиротку-девочку с Дальнего переулка.

Говорили, что он играет с сироткой, как с мертвой кошкой. Но Соннов, не смущаясь, просто смотрел ей в лицо. Скорее всего она служила ему вместо палки.

Усугубилось, когда Федор, до этого хоронившийся от Петеньки, ни с того ни с сего подкараулил и съел его суп, который тот варил из своих прыщей.

Поднялся страшный гвалт, и Павел хотел было прибить Соннова поленом. Дед Коля – собственно, он был дедом мертвеньких внучат – прыгал вокруг Федора и просил его выблевать суп обратно…

Вмешалась Клава и отвела Федора в дом.

– Полезай-ка ты, Федя, в подпол, – тихо сказала она ему наедине. – Схоронишься. Сейчас жарко, и я всем там тебя обеспечу. Так и будешь жить. А я людям скажу, что ты уехал. А то не ровён час – случится что… Ведь на твой след могут напасть – ишь сколько людей на дурачка прирезал. Полезай-ка в подпол.

Федор не возражал, и его грузная фигура скрылась в глубине.

V

Подпол, куда уполз Федор, был дик и неправдоподобно глубок. В нем можно было ходить во весь человеческий рост. Он делился на две половины, соответственно делению дома. Через три маленьких окошечка в кирпичной стене лился узкий, извращенный, дневной свет – сюда в полутьму, словно в живое, пыльное, состоящее из поломанных предметов чудовище.

Клава устроила Федора в углу, на старой железной кровати, обложив ее пухлым, мягким тюфяком, который она поцеловала. Для еды почему-то приспособила – наверное, из-за крепости – новый, сверкающий ночной горшок.

Несколько дней Федор проспал и проел. А потом стал вглядываться в темноту.

Однажды ему приснился сон, который был более реален, чем жизнь. Ему снилась улица около дома сестры, где он пил пиво у ларька. И дома больше не пошатывались. Они стояли прямые, ровные, и казалось, что ничто не могло их сдвинуть. И он пил пиво у ларька – и пил реально, реально, одну кружку за другой, но видел, что это кто-то другой, а не он, огромный, огромный, выше домов, пьет пиво…

Федор проснулся. Он не любил снов. Мгла в подполье шевелилась. Сидя на кровати, он вглядывался в легкие очертания и вдруг решил, что в дальнем углу есть разум. Пожевав, он присел около этого места, точно прикованный к нему…

А однажды Федору показалось в пространстве бесконечное шевеление мух; он стал пугать это движение. И скоро шевеление мух переместилось в сторону, к окну. Свет пронизывал это колебание на одном месте. Правда, никаких мух не было.

В подполе Федор чувствовал себя чуть лучше, чем наверху. Не было излишнего беспокойства, и он целиком погрузился в неопределенное созерцание. Очень плохо, что он не умел давать названия тому, что видел как тайну.

Одна Клава заглядывала к нему.

Он относился к ней со странной необходимостью; впрочем, с необходимостью, проходящей мимо его сознания.

Он любил похлопывать ее по заднице; Клава усмехалась в паутину.

Но вскоре Федору стало не хватать людей, не хватать человеческих загадок. Иными словами, ему некого было убивать. (Клава была не в счет; он даже не относил ее к людям.)

Тогда он решил мысленно подставлять людей в одинокие поленья, в странные, без одной ноги табуретки, в поломанные прутья. И взяв топор, вдруг выходил из своего уюта и с бешеным усилием воображения рубил фигуры.

Клаве он объяснил, что это ему нужно для напоминания.

Между тем Федор объедался; во тьме у него – после долгих месяцев безразличия – часто вставал член, и он не заметил, как стал соединять этот восход со смертию.

Сначала он просто искал удовлетворения и бродил со вставшим членом по всему подполу, ворочая предметы, двигаясь с приподнятыми, точно для обхвата, руками. Может быть, искал что-то сексуальное в стене…

Но смерть и все, что ее окружало, по-прежнему царили в его душе. Вернее, смерть и была его душой.

И в голову Федора вдруг вошла идея; когда он ее обдумывал, его твердое, каменное лицо становилось точно облепленное глиной, подвижным, подвижным от удивления. Кажется, оно поворачивалось и смотрело вверх, на потолок…

VI

Между тем наверху события надвигались. Создавалось такое впечатление, что Лидинька на этот раз не хочет убийств «блаженных младенцев». Может быть, в ней говорило просто вздорное упрямство. Возможно также, что она предчувствовала в этом младенце своего будущего жениха или просто любовника.

Но так или иначе она смотрела на Пашу маленьким зверем, и это передалось другим членам семейства, кроме, разумеется, Петеньки. Дед Коля залез на чердак и пытался оттуда поговорить с Пашей.

Мила собирала для младенца цветы.

Клава же смотрела на эту суету мельком. От всей этой обстановки Паша всерьез стал нервничать. Он нелепо, в коридоре, при всех, бросался на Лидиньку, прижимая ее, чтоб изнасиловать и проткнуть дитятю.

Но Лидинька не поддавалась. Часто можно было видеть, как она скакала от него по огромным, разбросанным помойкам. (Паша повредил себе ногу и не мог ее догнать.) Дед Коля всерьез подумывал о милиции, а Лидинька запиралась от Паши в своей комнате. Между тем Федор внизу, под полом, начал рыть ход на половину Фомичевых…

Однажды, к вечеру, Паше вдруг по бешенству удалось ворваться в Лидинькину комнату. Он вбежал туда с обнаженным, приподнятым членом, который он – для большей ярости – ошпарил кипятком. Этот вид ошпаренного члена, от которого даже как бы шел пар, неожиданно подвеселил и соблазнил Лидиньку; она оглушенно отдалась Паше.

 

Паша, который был вне себя, изловчившись, мигом порвал родовой пузырь с младенцем…

…Когда ребенок стал выходить, Паша сбег, и Лидинька мучилась одна; потом, правда, подоспел дед Коля. Он и принял мертвого внука. Паша между тем во дворе играл сам с собой в салки. Лидинька, как ни была слаба, но на этот раз страшно разозлилась.

– Надоел он мне, паразит, – выговорила она. – И член у него стал какой-то ненормальный.

– А мне надоело крестить мертвых внуков, – заорал вдруг дед Коля и замахнулся на лампу мокрой тряпкой.

Лидинька прибрала дитятю в коробочку, которую поцеловала и прижала к груди.

– И везет же ему, скотине; все время мертвенькие выходят, – добавила она. – А мог бы и живой выйти, хоть и преждевременно. Назло ему, суке, скажу, что живой родился. И что мы его в больницу отдали. А ты, папаня, подтверди… Может, в лес, как тогда, убежит.

Дед Коля пошевелил ушами. Пристальный, тяжелый взгляд Федора за ними с низу, из подпольного угла. (Федор уже прорыл ход на вторую половину, к Фомичевым.)

Паша пришел только вечером, серьезно подвыпивши.

– Врач был?! Оформила?! Закопала?! – гаркнул он на Лидиньку.

Они были одни в комнате.

– Радость, Паша. Сберег Бог от твоего члена, – внутренне чуть надсмехаясь, ответила Лида просветленно. – Живой родился…

– Да ты что?.. Не могет быть… А где дите?! – Павел опустился на стул.

– Да уж в больницу отдали; слабое дите, преждевременное.

– Да ты рехнулась… Что?!

– Спроси у деда.

Павел исчез. Вернулся он развинченный с диким, красным лицом.

– Давайте дите!.. Изнасилую ево!.. Изнасилую! – орал он. – Почему ты родила живого, стерва?!. Для чего ж я член шпарил?!!

Лидинька показала Паше язык.

Это совсем добило Павла; разом, как коршун, он кинулся бить Лидиньку… Он первого удара Лидинька издала страшный вопль, даже Клава побежала на половину Фомичевых… Только Петенька, как всегда, скребся в углу.

Когда дед Коля, Клава и Милочка внеслись в комнату, Лидинька уже была почти без сознания…

Только истошный крик: «Ты убьешь ее, ирод!» – вдруг спугнул Павла, и он словно очнулся. Прибежала даже соседка-старушка Мавка. Разбухший от водки Павел, покачиваясь, ушел из дому.

Лидинька оказалась очень плоха; она с трудом пришла в себя; хотели было вызвать неотложку или скорую помощь; но Лида отчаянно замотала головой…

– Шум будет… Так уляжется, – прошептала она, остановив свои, ставшие вдруг широкими, мутно-помойные глаза на пятне в углу, – не сообразила я, что он так сразу взбесится.

Использовали домашние средства, и Лидиньке вроде полегчало. Между тем надвигалась ночь. Павел не приходил. Все, усталые, одуревшие, разошлись по своим щелям. Лидинька, уже ожившая, захотела остаться одна и поспать спокойно. Все двери накрепко заперли на засовы; а на окнах в этой местности – и так частенько были железные решетки.

VII

Среди ночи Лидиньке стало плохо; но сама она не могла понять, умирает она или ей это снится.

Червивое, изъеденное дырами пространство окружало ее со всех сторон. А изнутри точно подкатывались к горлу черти. Это было так странно, что ей не пришло в голову ни встать, ни звать на помощь. На минуту у нее мелькнула мысль, что она, наоборот, выздоравливает.

В комнате было чуть светло. Вдруг она увидела в полутьме, сквозь боль и реальность, что половица в углу медленно приподнимается и чья-то громоздкая, черная, согнутая фигура вылезает из-под пола.

Хотя сердце ее заколотилось, она не вскрикнула, словно этот человек был лишь продолжением ее безмерного, предсмертного состояния. В то же мгновение, червивое, в дырах пространство скомкалось в Лидиных глазах и молниеносно вошло в эту фигуру, которая теперь осталась единственной концентрацией Лидинькиной агонии, одна в комнате.

Федор, словно прячась от самого себя, подошел к постели и сел на стул.

«Попасть надо в точку, попасть, – думал он. – Чтоб охватить душу. Омыть. Только: когда смерть… смерть, самое главное», – и он тревожно, но с опустошением взглянул на Лидиньку.

Та смотрела на него ошалело-изумленно.

– Не балуй, Лидинька, – тихо вымолвил Соннов, притронувшись к ее одеялке, – не дай Бог прирежу. Я ведь чудной. Поговорить надо.

Черти, внутренние черти, по-прежнему подкатывались к горлу Лидиньки: она чуть сознавала, где находится. Почему-то ей показалось, что на голове у Федора темный венец.

– О чем говорить-то, Федя, – прошептала она. Ее лицо пылало; черты окостенели, как перед смертью, но глаза струились небывалым помойным светом, точно она испускала через взгляд всю свою жизнь, все свои визги и бдения.

– Кажись, сама умирает, – удивленно обрадовался про себя Федор. – Значит, все проще будет.

– Федор, Федор, – пролепетала Лидинька и вдруг погладила ему колено, может быть, для того, чтобы не пугал ее вид Соннова.

– Погостить пришел я, – ответил, глядя в стену, Федор. – Погостить.

– Погостить… Жар тогда приподыми… Жар, – метнулась она. Федор резко сдернул с нее одеяло, наклонился, и вдруг приблизив свое лицо к ее горящему личику, стал обшаривать ее глазами.

– Чего ты, Федя?! – она посмотрела на его рот. Между тем из глубин что-то выталкивало ее сознание.

«Помрет, помрет, бестия, – думал Федор и лихорадочно шарил рукой не то по подушке, не то по волосам Лидиньки. – Вот тут… Вот тут… Но больше всего в глазах…»

Он вдруг отпрянул и остановил на Лидиньке свой знаменитый, тяжелый, замораживающий непонятным взгляд.

Она замерла; на миг выталкивание сознания прекратилось; «не поддамся, не поддамся», – пискнула она внутренним чертям и опять застыла зачумленная взглядом Соннова.

– Переспать с тобой, Лида, хочу, – громко сказал Федор.

Полумертвенькое лицо Лидоньки вдруг кокетливо повернулось на подушке.

Не сводя с нее дикого, пристального взгляда, Федор, осторожно, почти скованно, стал снимать штаны…

Когда он лег и его глаза, на мгновенье потерявшие Лидоньку, опять приблизились к ее лику, он увидел на ее пылающем, полуживом личике выражение судорожного, хихикающего блаженства; ее лицо сморщилось в гадючной истоме и спряталось на груди Федора, словно стыдясь неизвестно чего.

Федор же думал только об одном: о смерти. Идея, так неожиданно охватившая его в подполье, была овладеть женщиной в момент ее гибели. Ему казалось, что в это мгновение очищенная душа оголится и он сцепится не с полутрупом, а с самой выходящей, бьющейся душой, и как бы ухватит этот вечно скрывающийся от него грозный призрак. Тот призрак, который всегда ускользал от него, скрываясь по ту сторону жизни, когда он, прежде, просто убивал свои жертвы.

Лидинька между тем начала хохотать; ее лицо раздулось от противоестественного хохота, который заглушался, как в подушке, огромным телом Федора.

Она хохотала, ибо что-то сдвинулось в ее уме и наслаждение стало присутствовать среди воя чертей и смерти.

Федор между тем искал Лидину гибель; внутренне он чувствовал, что она близка; он задыхался в неистовом ознобе, нащупывая ее, как крот; глядел в истлевающее лицо Лидиньки и держался, чтоб кончить в тот момент, когда она умрет, на грань между смертью и жизнью.

Лидинька ничего не понимала; ее трясло от прыгающей бессмыслицы…

– Ретив, ретив, Фединька… Полетим, полетим с тобою… Из трубы, – пискнула она.

Вдруг что-то рухнуло в ее груди, и она разом осознала, что умирает. Она замерла, глаза ее застыли в безмолвном вопросе пред пустотой.

Теперь уже только слабая тень сексуальной помоечности мелькала в них.

Федор понял, что конец близок; чуть откинув голову, неподвижно глядя ей в глаза, он стал мертвенно душить ее тело, давить на сердце – чтоб ускорить приход желанного мига. «Помочь ей надо, помочь», – бормотал он про себя.

«Заласкал… Навек», – слабо метнулось на дне ума Лидиньки.

И вдруг все исчезло, кроме одного остановившегося, жуткого вопроса в ее глазах: «Что со мной?.. Что будет?» Федор сделал усилие, точно пытаясь выдавить наружу этот вопрос, этот последний остаток идеи.

И увидел, как ее глаза вдруг закатились и Лидинька, дернувшись, издала смрадный хрип, который дошел до ее нежных, точно усеянных невидимыми цветами губ. В этот миг Федор кончил…

Ошалевший, точно сбросивший ношу, он сидел на постели рядом с трупом Лидиньки и шарил рукой вокруг себя. Сравнил свое облегчение с ушедшей душой Лидиньки. У него было такое ощущение, точно он соприкоснулся с невидимым, которое стало плотным. В доме было по-прежнему тихо. Даже мыши шуршали неслышно.

Федор, полностью так и не открывши самого себя в себе, встал и осторожно, но механически прибрал постель.

Потом скрылся в глубине, в подполье. Через тридцать мерных минут открылись половицы в коридоре, на Клавиной половине дома. Федор пробрался по закуткам к двери сестры и постучал.

Заспанная, в пятнах от снов, Клава открыла.

– Покойница, Лидынька, покойница ужо, – пробормотал Федор, мутно оглядывая Клаву.

Он был весь еще охвачен прошедшим наслаждением, которое сплелось в нем внутри с застывшим столбом смерти.

Клава тихо взвизгнула.

– Уйду я, сестренка, – ощупывая ее, как во сне, продолжал Федор, – в лесу поживу дня два… В том месте… Знаешь… Лидинька почти сама умерла… Нигде на горле следов нет… Я только сердце чуть придавил… Я думал, все потяжельше будет… А она сама бы, наверное, от Павла померла… А может, и нет, кто знает, – Федор повернул бычью голову к окну.

Пока он высказывал это угрюмо, с паузами, Клава, не говоря ни слова, собрала, что нужно.

– В подполе я все прибрал, Клава, все ходы, – аккуратно подтвердил Федор.

И вдруг сел на скамейку и во весь голос запел: что-то дурацкое, дурацкое, но страшное. Клава толкнула его, но с любовию:

– Разбудишь весь дом! Певец!!

Наконец, Федор поднялся и ушел.

Наутро, когда Клава, онелепив в душе все происшедшее, встала, у Фомичевых было полно милиции, врачей и соседей.

Дед Коля плакал на земле; Мила очутилась на чердаке; Петеньку никто не видел.

Все обошлось по инерции, и Клаве не пришлось вздрагивать телом; Лидинька, оказывается, что-то подцепила инфекционное во время ужасных родов; плюс избиение, что-то оторвавшее; свидетели были налицо: прямая причина смерти – не выдержало сердце и так далее. Никому не пришло в голову проводить дополнительные исследования. Вечером уже поймали и отдали под суд Павла; отпереться ему казалось невозможным, да и сам он был уверен, что привел Лидиньку к гибели.

Хоронили Лидусю через два дня, утром, в солнечный день; гроб был так украшен цветами, словно они прощались с Лидинькой.

– Одеколоном ее обрызгать, духами! – кричала соседка Маврия.

Но никто не обращал на ее крик внимания. А когда гроб опускали в могилу, далеко за деревьями неприметно мелькнула фигура Федора…

…Точно он пришел на свидание с тем невидимым, кто должен остаться от Лидиньки и с кем он, Федор, пытался вступить в исступленную, роковую связь.

VIII

Светло, опустошенно стало в доме Фомичевых – Сонновых. Павел – в тюрьме, Лидинька – в могиле. Вроде и все по-прежнему, а чего-то все равно не хватает.

Милонька зачастила к сестре на могилку и почему-то полюбила слепых, только что родившихся котят, словно они приносили ей сведения с того света. Она играла ими в солдатики.

Дед Коля где-то в углу повесил портрет Лидоньки.

– Правильно, дедусь, – всхлипнула Клава, – пусть Лидинька-то хоть раз на умном месте повисит.

– Ну те в гроб, – отозвался дед Коля. – Девка мертва, а ты все об ее уме думаешь. Пошла вон…

Несколько дней немилосердно пекло солнышко, погружая все дворы и строения в четкую, вымышленную жизнь. Даже Клавин котенок Клубок катался по траве, сражаясь с собственными галлюцинациями. Федор пришел через месяц: похудевший, усталый, в том же бормотании.

– Тихо все, Клава? – спросил он.

– Все быльем поросло, Федя, – чмокнула Клава. – Дед Коля хотел повеситься, да веревка оборвалась.

– Ну-ну, – ответил Федор и пошел в сортир. Обосновался он в одной из четырех Клавиных комнат. Выходить почти не выходил, только тупо сидел на постели и бормотал на гитаре свои жуткие песни.

– Мой-то веселый стал, – похотливо усмехалась в себя Клава. – Его хлебом не корми, только дай почудить.

Иногда она осторожно приоткрывала дверь и, сладостно пришептывая, пристально наблюдала за Федором.

Ей нравилось, как он бродил по комнате от стула к стулу или, опустившись на четвереньки, лез под кровать.

А Соннов между тем искал исхода. Не зная соотношения между собой и миром, он тем не менее уже поводил носом: нет ли где в этом туманном мире очередной жертвы или «покоя», как иногда говорил Федор.

 

Однажды он проспал очень долго, утомленный бессмысленным и длинным сновидением про бревно.

Клава разбудила его.

– Я молочка тебе принесла, Федя, – сказала она. – А потом новость: в верхней комнате у меня жиличка. Из Москвы. Временно, на лето. От Семена Кузмича, знаешь. Ему-то не стоит отказывать.

Федор оторопело уставился на нее.

– Только, Федя, – присев около брата, чуть даже не облапив его, добавила Клава, – чтоб насчет игры твоей – удушить там или прирезать – ни-ни. Тут дело сразу вскроется. Ни-ни. Я знаю, ты меня слушаешься, иначе б не взяла ее…

– Но, но, – пробурчал Федор.

Клава, вильнув личиком, ушла.

Днем в доме никого не осталось: все ушли по делам, Петенька же был не в счет.

Жиличка Клавы – стройная, изящная женщина лет двадцати пяти – одна бродила по двору, принадлежа самой себе.

Федор стоял у своего окна, за занавеской, и пристально, сжав челюсть, смотрел на нее. Штаны у него чуть спустились, и он придерживал их на заднице одной рукой. Женщина – она была в простой рубашке и брюках под мальчика – сделала ряд изящных движений и вдруг в ее руках оказалась… скакалка, и она стала быстро, сладенько поджимая ноги, прыгать по одинокому двору, окруженная высоким забором и хламом.

Это привело Федора в полное изумление.

Потом женщина, перестав скакать, прилегла на скамейку. Она так упивалась солнцем или скорее собою, греющейся на солнце, что тихонько приподняла край рубашечки и стала поглаживать себя по голому животу.

Федор полез за биноклем; наконец достал старый театральный бинокль и, нелепо приговаривая, стал рассматривать лицо этой женщины.

Оно тоже ввергло его в недоумение. Женщина между тем встала и, задумавшись, брела по траве. Внешне ее лицо походило белизной и хрупкостью на фарфоровую чашечку; лоб был изнеженно-интеллигентен, рот – сладострастен, но не вызывающе-открыто, а как бы в жесткой узде; выделялись глаза: синие, чуть круглые, но глубокие, с поволокой и бездонной вязью синих теней на дне; брови – тонкие, болезненно-чувствительные, как крылья духовной птицы; общие же черты были нежные и умные, одухотворенно-самовлюбленные, но с печатью какой-то тревожности и судорожного интеллектуального беспокойства. Ручки томные, трепетные, все время ласкали горло, особенно во время невольного глотка.

Таков был вид Ани Барской.

Федор так и простоял часа два у окна.

Потом пришла Клава. Федор слышал сверху, как разговаривает Анна. Ее голосок – дрожащий, пронизанный музыкой – опять приковал мертвое внимание Федора. Поздно вечером Соннов, совсем одурев, постучал и вошел в комнату Анны.

– Как живете, тетенька?! – грузно откашлялся он.

– Вы брат Клавдии Ивановны?! С чем пришли? – был ответ.

Федор сел за стол и мутно оглядел Анну.

«Как с того света», – почему-то решил он и уставил свой холодный, пронизывающий, точно парализованный взгляд на ее беленькой, нежной шее.

– Что, нравится?! – вдруг спросила она, заметив этот взгляд. Федор как-то трупно пошевелил толстыми пальцами. И усмехнулся.

– Не то слово, – вымолвил он.

– А какое же?! – Анна с легким любопытством оглядела его.

– Скелет, – ответил Федор, уставившись в стол. Анна звонко рассмеялась, и ее горлышко задрожало в такт смеха.

– Вот и я думаю, не одними ли я шуточками занимаюсь, – грозно проговорил Федор. – Как проверить, а?

– А чем вы занимаетесь? – спросила Анна.

Федор встал и, изредка мутно поглядывая на Анну, как на пустое, но странное пространство, начал медленно ходить вокруг Барской, сидящей на стуле, как ходит парализованное привидение вокруг куска мяса.

Аня чуть взволновалась.

– Черт возьми, вы любопытный, – проговорила она, внимательно всматриваясь в Федора. – Вот уж не ждала. Так, значит, вас интересуют трупы?!

Федор вдруг остановился и замер; он повернул свою бычью голову прямо к женщине и громко сказал: «Занятно, занятно!».

– Что занятно?! – воскликнула Барская.

– Не трупом интересуюсь, а жизнью трупа. Вот так, – ответил Федор и, сев против Анны, похлопал ее по ляжке.

Другой же рукой незаметно пощупал нож – большой, которым режут свиней.

– Ого! – воскликнула Анна. Слова Федора и его жест взбудоражили ее. Она вскочила. – А знаете ли вы – оборвала она его, – что труп – это кал потустороннего. Вы что же, ассенизатор?!

– Чево?!. Как это кал потустороннего?!

– Очень просто. Мы, вернее, то, что в нас вечно, уходим в другой мир, а труп остается здесь, как отброс… Смерть – это выделение кала, и калом становится наше тело… Знаете…

– Мало ли чего я знаю, – спокойно ответил Федор. – Но все равно «труп» – хорошее слово… Его можно понимать по-разному, – добавил он.

– Вы любите мертвые символы, слова?! – бросила Барская. Федор вздрогнул: «А ты их знаешь?!» («Ни с кем я еще так не разговаривал», – подумал он.)

Анна, закурив, продолжала разговор. От некоторых слов у Соннова чуть расширились зрачки. Вдруг Федору захотелось встать и мгновенно прирезать ее – разом, и чтоб было побольше крови. «Вот тогда будешь ли ты так говорлива на умные слова?! – подумал он. – Ишь, умница… Поумничаешь тогда в луже крови».

Но что-то останавливало его; это было не только невыгодность обстановки и предупреждение Клавы – Федор совсем последнее время одурел и даже забывал свойства действительности, как будто она была сном. Нет! – Но что-то в самой Анне останавливало его. Он никогда раньше не встречал человека, который, как он смутно видел, «вхож» в ту область – область смерти – которая единственно интересовала Федора и в которой сама Анна, видимо, чувствовала себя, как рыба в воде.

На один миг Федору даже показалось, что она знает об этом столько, что по сравнению с этим его опыт как лужица по сравнению с озером. Так ловко и уверенно говорила Анна. И в то же время какие-то подсознательные токи доходили от Анны до его отяжелевшей души. И из интереса, чем же кончится этот разговор и что вообще в дальнейшем может сказать ему Анна о смерти – Федор не встал с места, не зарезал Анну, а остался сидеть, уставив свой тяжелый, неподвижный взор на маленькой, подпрыгивающей в такт разговору туфельке Барской.

Они проговорили в том же духе еще около часа.

– Неужели вас действительно так интересует потусторонняя жизнь?! – спросила Анна.

Может быть, впервые за все свое существование Федор улыбнулся.

Его лицо расплылось в довольной, утробно-дружелюбной, по-своему счастливой, но каменной улыбке. Он вдруг по-детски закивал головой.

– Мы, интеллигенты, много болтаем, – начала Анна, пристально глядя на Федора. – Но не думайте, лучшие из нас могут так же все остро чувствовать, как и вы, первобытные… Хотите, Федор, я познакомлю вас с людьми, которые съели в этом деле собаку… Они знают ту жизнь.

Соннова мучила темная голубизна Анниных глаз. Но это предложение заволокло его. Он почуял мутное влечение к этим людям.

Встал и опять заходил по комнате.

– Значит, дружбу предлагаете? Ну что ж, будем дружить, – угрюмо сказал он. – А как ежели с тобою переспать? – вдруг выбросил он.

– Иди, иди. Не приставай ко мне никогда. Лучше занимайся онанизмом, – сухо вспыхнула Анна.

– Без трупа тяжело, – сонно проурчал Федор. – Ну да ладно… Я не бойкий… Плевать…

– Фединька, Федюш, – раздался вдруг за дверью тревожный, но сладенький голос Клавы.

Дверь приоткрылась, и она вошла. Несколько оторопев, Клава вдруг умилилась.

«Вот Аннушка жива! Вот радость-то!!» – тихо проурчала она себе под нос, всплеснув руками.

– Федуша, иди, иди к себе. А то еще поженишься… на Анненьке… Хи-хи… И чтоб к ней не лезть… дурень… дите, – прикрикнула она на Федора, вздрогнув своим пухлым телом.

Федор вышел.

– Вы, Аня, не обращайте на него внимания, – опять умилилась Клава, кутаясь в платок. – Он у меня добродушный, но глупый. И зверем иногда глядит по глупости.

Но Анна и так не обращала на Федора особенного уж внимания. По-видимому, у нее было кое-что поважнее на уме.

Но на следующее утро, когда Федор, угрюмо дремлющий на скамейке во дворе, попался ей на глаза, он снова заинтриговал ее.

– Знаете, Федор Иванович, – сказала она, с радостным удивлением глядя в его жуткие, окаменевшие глаза, – я сдержу свое слово. И познакомлю вас с действительно великими людьми. Но не сразу. Сначала вы просто увидите одного из них; но знакомство будет с его… так сказать… слугами… точнее, с шутами… Это забавные людишки… Повеселитесь… Для нас они шуты, а для некоторых – божества… Но поехать надо сейчас, в одно местечко близ Москвы!.. Поедете?!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru