Он улыбался.
– Не правда ли? Или ж не поверит тут каждый легко, что вы эту прелестную ягодку хотите в безопасном месте иметь? Что странного в том, при каком дворе вы найдёте себе там приют?
– При каком же дворе? – спросила заинтересованно Носкова.
– При княжеском. У Мазовецких! – Под опекой княгини Александры Ольгердовны, – добавил, усмехаясь, казначей. – Ведь место хорошее? Там обо всём вы будете знать, а оттуда нам доносить.
– Сама я не жалею, – сказала Носкова, – с Офкой беда. О! С этой девушкой и сидеть трудно и ехать небезопасно. Каждому на глаза попадает, и самовольная: что ей в голову придёт, то сделать готова.
– Гм! Гм! – едва слышно произнёс казначей. – А ну, её тоже использовать можно, только бы суметь! Она из сердца каждого добудет тайну. Перед ней запел бы человек про смертный грех. Одна такая Офка на свете. И разум у неё не отсутствует.
– Если бы столько степенности имела! – вздохнула мать. – Но это огонь и сера.
– Других она спалит, – сказал, смеясь, казначей, – а ей ничего не будет. Я за неё не боюсь и вы не должны бояться, скорее за тех, что с ней встретятся.
Носкова, опёршись на руки, молча размышляла.
– Тяжёлое дело, тяжёлое!
– А что же лёгкого, когда много стоит. Золото тоже тяжёлое, потому что дорогое. Послушайте меня хорошо. Письма у нас срочные, важные для Ордена: никому мы их не поручим, кроме вас.
– Далеко ли вести их?
– В Мазовию, – ответил Мерхейм, – к Ягайловой сестре, которая к нам из всей родни больше расположена, хотя не всегда это показать может. Вы отдадите ей письма, а сами останетесь на дворе.
Говоря это, он налил себе вина в кубок, и, поднимая его, воскликнул:
– Ваше здоровье, пани Барбара! Здоровье ваше и прекрасного цветка, который вы вырастили: пусть цветёт на вашу радость. Ваше здоровье, пани сестра!
Носкова низко поклонилась, немного смущённая. Было понятно, что отказать она не смела, а путешествие ей не очень было по вкусу. Что же ей было делать?
– Дай только Боже, чтобы нам удалось пройти счастливо, – сказала она, – в такое военное время; две бабы, где скопление чужих солдат, а они люди, что жизнь ни чтут, ни уважают.
– Вы не будите одни. Сейчас о проводнике, о духовном муже… мы поговорим, а для охраны всё-таки двадцать вооружённых воинов с охранной грамотой это даже более чем.
– Откуда же их взять? – воскликнула Носкова. – Сейчас и с людьми трудно.
– Найдутся, найдутся! – молвил, смеясь, Мерхейм. – У нас в замках легко наберётся таких незаметных и мудрых парней; плащи побросают, серые кубраки наденут, с поляками по-литовски говорить будут и на крестоносцев «собак вешать». И в чем же потом вы виноваты, когда они, презренные, по одному сбегать к нам начнут и приносить от вас тихо слово?
Он начал смеяться, смотря на Носкову.
– Война, сестра моя, – молвил он, – имеет свои правила, нам следует знать обо всём, даже как король спит и не приснился ли ему его Перун. А тем временем на дворе княгини Александры будет сестре как в раю, за это великий магистр ручается, и я… Кто же знает, какому князику Офка приглянётся. Почему нет? Не так ли?
– А что мне до этого? Хоть бы я за ней кубышку золота дала, и то её не возьмут к алтарю, – воскликнула Носкова.
– Э! С кубышкой золота, сестра моя, они берут и не такие розовые цветочки, как она. Через Офку ты сможешь знать всё, что захочешь, через неё сможешь выйти хотя бы до короля. А! Если бы она язычнику голову заморочила…
– Этого ни себе, ни ей не желаю, – сказала Носкова, – попасть на людскую зависть и языки, Боже упаси!
– Вечно вы там с ними жить не будете; война окончится, возвратитесь домой, а то, что было… в воду!! Для Ордена вы там потребны и многое можете учинить: таких четверо глаз десяток мужских стоят.
Казалось, что Носкова ещё колеблется.
– Должно быть так, как мы говорим, – кончил казначей живо. – Я везу вам приказ великого магистра, а за вашей безопасностью следить будем, потому что вы для нас дороги. Письма важные; если послы короля Сигизмунда ничего не сделают, чтобы войну замедлить раньше, чем нам больше подкрепления придёт из Германии, это может сделать на брате княгиня Александра. Она будет недалеко от дороги и лагеря Ягайлы, заедет к нему, либо он к ней. Вы, несомненно, короля увидите.
– Мне неинтересно на него смотреть, – отозвалась Носкова.
– Разумеется, вы увидите его и опишите нам через посланца каждое слово, каждую складку на его лбу. Пусть бы старик и Офку увидел, у него олоферновские страсти, а из неё была бы Юдифь!
Он поднял руку вверх, потом посмотрел на смутившуюся торговку, и из кубка медленно выпил вино.
– Тихо! – оглядываясь, воскликнула Носкова. – А что если девушка это услышит? Она с ума сойдёт. Ей только это и нужно, чтобы голова пошла кругом. Её следует непрерывно тушить, не разжечь! Вы не хотите моего несчастья!
– Счастья, пожалуй! – прервал Мерхейм. – Всё бы христианство как героиню её славило, если бы спасла его от хитрого врага.
Носкова беспокойно оляделась, держа пальцы на устах. Монах смеялся.
– Не бойтесь, – сказал он, – между тем, речь идёт о письмах и о новостях: слуг мы вам подберём…
Весь разговор вёлся тихо и вблизи от наполовину прикрытой двери спальни. Ни Носкова, ни Мерхейм не заметили, что девушка, которая подав вино и фрукты, ушла, потом, унося платье, подкралась за приоткрытую дверь и подслушивала. Может, не все слова матери она могла уловить, но то, что говорил казначей немного громче, ей легко было подслушать. Носкова и казначей молчали, когда послышался шелест платья из-за двери и Офка, смеясь и хлопая в ладоши, испугав мать, вбежала в комнату. Она стояла напротив матери, по очереди смотря на монаха и на неё.
– Матушка! – воскликнула она. – Я всё слышала! Я всё знаю и сердце моё скачет. Мы поедем, матушка, поедем.
Встревоженная и гневная Носкова с грозным лицом обратилась к дочке, делала ей знаки, чтобы молчала. Казначей смеялся, полный радости.
– Вот это мне женщина! Вот мне Юдифь, – крикнул он, – это мне верный слуга Ордена, не боится ничего, готовая и в огонь, и в воду. Бог тебе за это воздаст!
– А! Я? Хоть завтра на коня и в дорогу! – отозвалась она весело. – Мама, в дорогу! Я до сих пор нигде не была, один раз только в Мальборге у Божьей Матери и в Тухоле. Я здесь уже задыхаюсь в этих стенах, за которыми света не видать. Мы поедем великолепно, по-княжески, в окружении двадцати вооружённых слуг, по-княжески, на княжеский двор к славной княгине, ягайловой сестре. За это стоит великому магистру ноги целовать.
Она подскочила, хлопая в белые ладоши.
– На коня! В дорогу! Лошади я не боюсь, воинство меня не пугает, а увидеть необъятный свет – это восторг! Мама! Князей, королей, княгинь, баронов, дворы, замки…
Искоса поглядела она на восхищённого ею Мерхейма, который гонялся за ней глазами.
– За письма, – прошептала она, – вы можете не опасаться, я положу их под платье; а ножик всегда у пояса ношу: если кто бы посмел прикоснуться – убью!
Говоря это, она сделала рукой движение, как если бы действительно хотела ударить в сердце.
– Ради Бога! Эта девушка – королева! Это деликатес! – крикнул, вставая, казначей. – Она всё с полуслова понимает и ничего не боится. У нас нет лучшего посла, чем она.
Носкова с некоторой гордостью поднялась, забывая об опасности, схватила её за голову и поцеловала в лоб. А девушка целовала ей руки.
– Едем, мама, едем и вы увидете, что ангелы проведут нас безопасно и лошадь в дороге не застрянет. Никто не посмеет нам ничего учинить! Пока мы на земле Ордена – мы немки, выезжаем за границу в Польшу – мы польки. Я уже умею такие красивые польские песни грустно тянуть, что их слушать невозможно.
Уже вся воспламенённая надеждой той поездки, Офка, не обращая больше внимания на достойного казначея, летала по комнате, во всех зеркальцах разглядывая себя.
– Вы видите, сестра Барбара, – промолвил в конце Мерхейм, – что девушка совсем не боится путешествия, а вы опасались! Итак, мы пока сначала уложим все вещи, только бы ничего на завтра не осталось. Двадцать слуг мы вам пришлём, за которых мы ручаемся. Из местных ни одного не возьмём, дабы не получилось, что они скинули монашескую одежду. Мы приведём их из Бальги, Эльблонга, Грудзандза и свяжем их сильной присягой. Возниц и карету вы найдёте дома. Также нужно женскую одежду и вещи взять в достаточном количестве, чтобы иметь в чём появиться на княжеском дворе. Эскорт и письма я вам привезу, но о письмах живая душа знать не должна, а доставить их нужно никому иному, кроме самой княгини, и так, чтобы свидетелей при этом не было. Подарки для неё магистр пришлёт; они никогда дела не портят: с голыми руками даже холоп в суд не ходит.
Казначей налил себе новый кубок и осмотрелся: Офка жадно его слушала.
– Подайте-ка второй кубок для матери, – произнёс он, – пусть хоть капельку с сахаром выпьет: это ей дух подкрепит.
Офка сразу закружилась и прибежала с венецианским прозрачным стаканчиком, по сторонам которого, как нити, вились белые стеклянные жилки.
Казначей налил немного вина, торговка из стоящей мисочки взяла кусочек сахара, и с ним, заслоняясь рукой, лениво и неохотно выпила чуть-чуть вина.
– Значит, всё хорошо, – молвил крестоносец, – но мы ещё одной вещи не коснулись: сейчас о ней начну. Будете думать только о хорошем, ибо я вам одну неожиданную, но милую новость принёс… Увидите.
Носкова как-то задумчиво и мрачно посмотрела, а Офка, опережая её ответ, быстро воскликнула:
– Пусть ваша милость не обращает внимания, что матушке поначалу так грустно. Она так всегда в начале принимает, но потом и сама будет рада! Как в карету мы сядем и в поля выедем широкие… в мир, порадуется её душа! Она этого ещё не видит, а у меня уже всё перед глазами. Шумят леса, золотятся поля, тянутся белые крылатые облака, пенятся реки… ржут кони, а мы постоянно летим дальше, в мир, в мир!
Крестоносец слушал обрадованный, глаза матери также засмеялись.
– Теперь, – вымолвил он, – пусть Офка идёт собираться к путешествию, а мы ещё должны немного поговорить, буквально два слова.
– Которых мне слышать не полагается? – смеясь, прервала девушка. – Пусть ваша милость будет уверена, что я сама до них додумаюсь, не слушая… Итак, я иду.
Она низко поклонилась и исчезла.
– Ещё одно дело, – проговорил казначей, – но не знаю, как его коснуться.
Он повернулся к вдове.
– У вас есть какая-нибудь родня? Мы-то никогда ни о ком не слышали.
Сильно удивлёная, вдова заёрзала на стуле.
– Родня? – повторила она, морща лоб. – Родня? Я о ней, она обо мне забыла! Не знаю, умерли, может; никогда никто не объявил о себе, я тоже не могла… Я имела одного единокровного брата, от одного отца, но не от одной матери, тот юноша, вероятно, ушёл из дома и стал либо монахом, либо ксендзом.
– Несомненная вещь, – сказал казначей, – то, что вы его увидите.
Носкова подскочила, почти испуганная этой новостью.
– Откуда бы он, Бог мой, взялся? Здесь? Он? Скажите, прошу вас. Я не знала, что он жив, и где находится.
– Я его вам привёз, – заявил казначей, – но послушайте… Он прибыл из Польши, его подозревали, что он посланный короля, у которого служил. Кажется, что он человек набожный. Его вы возьмёте в товарищи по путешествию, с ним будет безопасней. Однако помните, что даже и брат о тайнах Ордена не ведает: предостерегите дочку, дабы молчала.
Торговка слушала всё больше удивлённая и почти немая – так эта новость её тронула.
– Где же он? Где? – спросила она беспокойно.
– Тут, в замке!
– Тут? Брат? Кто же сказал, что он мой брат?
– Он сам.
Носкова замолкла.
– Удивительна Божья воля!
– Так удивительна и для Ордена благоприятна. Бог как бы намеренно его прислал для безопасности вашей поездки. Да будет Ему благодарность. Примите старика как брата, но молчите перед ним, как перед чужим: он ничего знать не должен ни о письмах, ни о вашем посольстве. Офке закройте уста.
– Девушка умная, для неё достаточно полуслова: не бойтесь.
– Пришлю его сюда, но делайте, кабы вы даже не знали о нём и не говорили ни о чём со мной.
Казначей положил пальцы на уста.
– Вы являетесь его сестрой, – добавил он, – а вместе с тем и сестрой в Ордене, а кто вступил в нашу семью, тот другой не имеет…
Носкова склонила голову. Взволнованно проводила до двери Мерхейма, который, шепнув ещё несколько слов, исчез на тёмной лестнице каменицы.
В комнате уже был сумрак и двое слуг вошли с зажжёнными свечами.
Носкова, вернувшись от двери, упала на стул и неподвижно сидела, подперев голову рукой. Тихо было вокруг, только отдалённый голос Офки, которая наверху напевала какую-то песенку, штурмую сундуки и уже готовясь в дорогу, доходил заглушённо до ушек вдовы.
Воспоминание об этом почти неизвестном брате вызвало всю череду давно присыпанных могильной землёй памяток о семье и доме.
Она сидела, погружённая в них, когда в коридоре шелест и шаги объявили чьё-то прибытие. Замковый кнехт отворил дверь и впустил старца в потрёпанном одеянии, идущего с посохом. Его рука у входа сразу искала кропильницу, в каковых в те времена ни в одном доме недостатка не было, перекрестился. Его удивлённые глаза бегали по великолепному интерьеру, он ступал со страхом, чувствовал, что его убожество, по-видимому, странно выделяется на фоне этих богатств.
Носкова медленно вышла к нему и молча взглянула. Лицо старца пробудило в ней давно стёртое воспоминание отцовских черт. Она вся встрепенулась, как будто увидела призрак, возникший из могилы.
Ксендз опёрся на свой посох и, казалось, не смел вымолвить ни слова.
Он уставился в лицо хозяйки.
– Барбара, – сказал он глухим голосом, – ребёнком тебя помню… ты меня не можешь… я брат Ян из Забора. Помнишь Забор, нашу усадьбу… отца?…
Его голос ослаб. Носкова, долго смотря, всё сильнее тронутая, заревела сильным женским плачем и бросилась к его ногам. Ксендз положил свои дрожащие руки ей на плечи и, целуя её в голову, также плакал.
В эту немую сцену вошла, напевая, а скорее вбежала, Офка и, видя мать на коленях при незнакомом старце, остановилась, как окаменелая. Она не могла понять ни что произошло, ни кто был этот человек, который не имел монашеской одежды на себе и выглядел как нищий.
Затем мать скорее почувствовала её, чем увидела, и возгласила:
– Офка! Дядя твой! Брат мой! Встань на колени, пусть благословит тебя.
Старичок немного обернулся и, увидев девушку, ещё смеющуюся от радости, которая не успела исчезнуть с её лица, улыбнулся добродушно и ласково.
– Бог Авраама и Иакова пусть вас благославит и будет с вами во веки веков. Аминь!
Очарование голоса проникло в сердце легкомысленной девушки и она с нежностью припала к руке старца.
– Идите, идите, – отозвалась Носкова, поднимаясь и беря под руку ксендза Яна, – вам следует малость отдохнуть, это видно по вашему лицу.
Старичок улыбнулся.
– Пешком до Мальборга, к Матери Божьей иду, из нашей Силезии… за милостыней, – начал он говорить, усевшись. – Даже до порогов костёла ангел-хранитель меня вёл. Меня принимали в монастырях, ночевал в домах приходских священников, люди кормили хорошо, давали непрошенную милостыню. Так дотащился я даже до ворот. Там меня встретило несчастье. Лошадь мне ногу придавила, однако же я был гостеприимно принят…
– А! В Мальборге, – воскликнула Носкова, – паломникам только отдыхать и использовать их.
Старичок не отрицал.
– Добрые были, милосердные, – говорил он далее, – пока злой дух им не нашептал, что я могу быть шпионом из Польши.
Вдова побледнела.
– Ежели бы не Божье милосердие, был бы я выдан на пытки.
Офка вскрикнула от возмущения и страха.
– Время войны – страшный для людей час, – продолжал старичок спокойно. – Они невинны, скорее я виноват, что письма и доказательств не имел… как будто в мирное время. Однако Бог хотел защитить слугу своего: нашёлся в госпитале юноша, который свидетельствовал за меня; я ссылался и на вас, дорогая сестра. Прислали меня сюда и я только благодарен им, виноватым, что вас могу видеть и благословить.
Рассказ ксендза заставил женщину замолчать.
– Всё это как сон перед очами моими, – начала говорить Носкова, – какая же это удача для меня!
Старичок со страхом обвёл глазами богатую квартиру, а потом его взгляд упал на собственную невзрачную одежду.
– Я вижу, Бог вас в земных дарах благословил, – промолвил он медленно, – я и не стремился к ним. А ваш муж?
– Я давно уже овдовела, – тихо отозвалась женщина, – я сиротой осталась с этим ребёнком, но Бог заботился о нас.
Так начала она разговор, к которому Офка, любопытная ко всему, прислушивалась, нахмурив лоб. Этот старец, такой убогий и истощённый, привлекал её как загадка, которой она не могла постичь. Она всматривалась и прислушивалась к нему с восхищением и тревогой. Легкомысленное создание, она чувствовала себя первый раз в жизни побеждённой, запуганной какой-то силой, которую не понимала. Она хотела уйти и не могла. А когда старичок начал потихоньку рассказывать о себе и своей жизни, уселась у его ног, лишь бы не пропустить ни слова.
Так прошёл вечер. После ужина подготовили скромную комнату, потому что другой он принять не хотел, потом обе женщины проводили его в гостиную. Ксендз Ян просил о жёстком ложе, о простом покрывале, и ничего больше. Должны были снять постельное бельё и сдвинуть занавес.
Офка сама прислуживала, молчащая, а мать не могла надивиться её послушанию и скромности. Когда женщины выходили из маленькой комнатки, ксендз Ян на жёстком полу стоял на коленях в молитве.
– Мама, – шепнула Офка на ухо вдове, – мне так кажется, будто св. Франциск пришёл к нам в гости. Я ему не доверяю, он готов ночью на небо улететь! Это святой человек, но я его боюсь. Холодно мне, когда смотрю на него; кажется мне, что он читает в моей душе и знает все грешные мысли мои.
Ещё продолжались видимые переговоры вокруг мира с крестоносцами, Ягайло медлил с бросанием последнего жребия, тревожась не столько силы Ордена, как его интриг и опеки короля Сигизмунда, а так же объявлением войны с венгерских границ. В самом деле, Сигизмунд сказал тихо, что войну объявит, но её не начнёт, и, несмотря на это, старался Витольда оттащить на свою сторону и отвлечь от примерения с Ягайлой.
Можно ли было так верить двойной политике? Никто не сомневался, что война, и война кровавая и решительная, должна разразиться.
Во всей стране готовились к ней и стягивались под хоругви. Всё рыцарство или уже на конях сидело, или готовилось выйти из домов. Множество даже тех, которые за границей счастья или рыцарской науки искали, и те, которым там хорошо жилось, бросали при дворах должности, приобретённое имущество и с людом к дому спешили.
Везде можно было почувствовать и увидеть грядущую войну. Сельскими дорогами и трактами, лесными тропками шли рыцари и наёмние полки, роты и отряды, таща за собой обозы, оруженосцев и необходимое простонародье.
На реках привели в порядок броды, приготовили мосты, а в пущах, где дорог не бывало, только тропинки, извилистые и тесные, приведённые толпы валили стволы старых деревьев и засеками сталкивали их по сторонам, делая новую дорогу для королевских войск. Везде двигался народ, собиралось шумное дворянство, а перед хатами и усадьбами стояли грустные женщины со сложенными руками или прижимали детей, думая, что война принесёт, смотря на леса, последнее далёкое убежища. Кое-где по утрам и лунными ночами спешил люд с собранным урожаем, дабы зерно скорее упрятать в броги; потому что, куда солдат и конь голодный пришли, а хоругвь остановилась на привал или на ночлег, уже потом нечего было искать в поле. Крутились послы и курьеры, высланные на разведку за информацией на границу, а по пограничным крепостям у крестоносцев бдительность была великая, поскольку шпионов ловили постоянно. И не новостью было в поле на дубе увидеть повешенного человека либо свежую могилу на распутье, покрытую слоем веток.
Из королевских пущ огромные запасы солёного мяса, лосины, дичи, оленины, набитых заранее, пустили по воде, с тем чтобы доставить провизию войску; возы также длинной вереницей тянули военные запасы, волоча их в королевский лагерь.
У границ тревога была особенно заметна – сюда всё собиралось и стекалось: одни – чтобы вторгнуться, когда пробьёт час, другие – чтобы возмездия не допустить, потому что неприятель огнём за огонь, мечём за меч платил. Тут каждый замок был вынужден отремонтироваться и вооружиться, чтобы на случай и с малой горсткой с большим мужеством мог защищаться.
Из городков и деревень население на повозках тащило своё имущество в крепости, теснилось под стены и за стены, оставляя деревеньки на милость Божью и не надеясь увидеть своих хат, поскольку неприятель шёл огнём, шёл мечём, а где железа не имел на ком притупить, головешку подбрасывал. Когда приходили, не остовалось ничего, только чёрная земля и серые пепелища.
По всем костёлам наказаны были молитвы, духовенство говорило, вдохновляя дух, женщины ломали руки, рыцарство благословляли на войну. Дети смотрели издали и смеялись блестящему оружию.
Хоть война против немецких рыцарей не была новостью для Польши, всегда этот чёрный крест на монашеском и рыцарском плаще пробуждал какую-то тревогу, ибо, воюя против тевтонцев, с христовым крестом не воевалось.
Имел также немецкий Орден в соседних странах много друзей, полубратьев и братьев-соучастников явных и тайных, которые сеяли как могли сомнения и пугали силой Ордена и Божьим возмездием за рыцарей Марии.
Говорили, что на сигнал из целой Европы тянется туда самое храброе рыцарство, а Польша с ним одна со своим не справится. Рим и империя были с Орденом и за Орденом. Жадные до добычи риттеры со всей Германии выезжали из своих бургов, стоящих на часах у дорог, торопясь на призыв великого магистра, надеясь на богатую добычу.
Их не обманывали ни индульгенциями, ни святостью крестовой войны, но гораздо более заманчивыми почестями и обещанием добычи.
Судьба Ордена интересовала всю Германию, так как не было уголка в ней, который бы туда не выслал кого-то из своих: брата, дядю, родственника.
На орденских переписях светились самые знаменитые имена: Лихтенштейны, Золлерны, Сайновы, Хацфельды, Салцбахи опекали наивысшие достоинства в Ордене. Земли, которые держал Орден, были немецкой колонией и добычей для будущих поселенцев, императорским и папским даром. Те, кто охранял свою собственность, казались нападающими, а нападавшие – жертвами.
Вестями об идолопоклонстве литовских, жемайтийских, более того! польских язычников кормили Европу, которая в те времена столько знала о тех странах, сколько сегодня. Ягайлу везде рисовали как язычника, а Витольда не отличали от татар, которых он у себя вербовал.
Орден медлил с решительной битвой и, может, отложил бы её до другого момента, ибо чувствовал, что она может решить его будущую судьбу; однако не меньшая тревога царила в лагере Ягайлы, потому что и здесь поражение тянуло за собой неопределённые последствия.
Германский мир, мечом прущий на восток, должен был столкнуться с защитниками славянских земель от наплыва германского племени; война должна была решить, захватят ли отряды завоевателей, переодетых в монахов, земли даже до Геродотовой белой темноты.
Недавно крещённый язычник боялся, как бы его не обвинили, что он воюет против христианства. Может, поэтому, и для прощения у Бога, для которого воевал с убеждением слуги, Ягайло по дороге был набожным, как всегда, или ещё более набожным.
Ехал король со двором из Нового Корчина на Стопницу в Слупу, как подобало на войне, не с очень громадным, всё-таки королевскому достоинству соответствующим, кортежем. В Короне он уже в это время не правил, сдав наместничество своей власти ксендзу Миколаю из Курова, архиепископу гнезненскому, сам став вождём и только солдатом… Таким образом, и двор состоял почти из одних рыцарских людей, за исключением господ писарей, капелланов и духовных, которые были нужны для богослужения, документов и писем, поскольку сам король, как известно, ни читать, ни писать не умел. И служило ему это хорошо, ведь когда его в этом упрекали, скромно объяснял, что знает только то о делах, что ему люди рассказывают, хотя знал обо всём лучше всех.
В Слупе у подножия горы двор, остановившись на ночь, розложился в городке и за ним лагерем, потому что королевский кортеж и хоругви, тянущиеся за ним, поместиться в домах не могли.
Уже известно в панском окружении, что на следующий день Ягайло пешим пойдёт на Лысую гору, как поклялся, и там день проведёт на молитвах.
А не раньше как сорок лет тому назад, та же самая Литва ещё монастырь и костёл этот разграбила! Сегодня приходилось молиться. Послали к монахам, чтобы они были готовы к богослужению.
Наступивший день обещался быть очень жарким; на рассвете двинулось всё, что сопровождало короля, и, кроме челяди, при лагере никто не остался.
Все шли за господином на Лысую гору. И это был торжественный вид, этой длинной процессии духовных и рыцарей, воинов и челяди, тянущихся пешком за священником, который указывал дорогу, читая молитвы и монотонно распевая с певчими богослужебные песни. Кто Ягайлы не видел в лицо и не знал, тот с уверенностью не принял бы его за короля, видя скромно идущего среди гораздо более богато одетых панов, которые его сопровождали.
Ягайло, в то время уже немолодой, не имел ни черт лица, ни фигуры, отличающихся величием. Видно в нём было что-то от воспитанника литовских пущ, привыкшего к лагерной жизни под чистым небом, отдыху в непогоду под дубами и проводящего целые месяцы в лесу, не заглядывая под крышу и не попробовав мягкого ложа.
Это был муж среднего роста, небольшой полноты, стройный и достаточно ловкий; голову имел маленькую, узкую, уже немного лысую, расположенную на длинной и жилистой шее; лицо тёмного цвета больше всего поражало чёрными глазами, маленькими, живыми, беспокойными и бегающими. Казалось, они исследуют каждого и хотят охватить всё.
По устам трудно было что-то прочесть, кроме мягкости и добродушия, которые просто не могли в резкий гнев и быстро перейти. В это время его уста были сжаты, глаза сверкали, жилы на висках раздувались, и король становился ужасным. Таким он бывал чаще всего на охоте и в кучке дворовых, а когда появлялся в народе, сдерживался и сыпал охотно золото, только бы мир выкупить. На этот торжественный день король, который зимой в простой овчине ходил, а на аудиенцию брал серый плащ, одел свою обычную серую бархатную богатую тунику, из-под которой был виден шёлковый тафтяной жупаник, с широким чёрным ремнём, обрамлённым, перетянутым коричневой шёлковой лентой. На ногах были надеты тёмные суконные чехчери, а в руке была шапочка, шитая золотом.
За ним для защиты от солнца Новек, панский слуга, нёс запасную соломенную шляпу, подшитую шёлком, с тем чтобы король надел её, когда захочет.
За королём длинным строем шли рыцари и паны, командующие, маршалки, казначеи, кравчие и великое множество придворных, слуг, должностных лиц, оруженосцев, челяди.
С обеих сторон дороги стояла толпа простолюдинов, мещанство из Слупы, крестьяне из окрестных деревень, бедняки со всего света с вытянутыми руками. Королю из калеты подавал горстями гроши казначей, а он собственноручно делил милостыню теснящемуся нищенству. Вся гора роилась народом.
Панский двор выглядел наполовину рыцарским, наполовину духовным, потому что в нём клириков и духовных было достаточно. Шляхта на этот день почти вся сложила тяжёлые доспехи, идя с саблями и мечами, с шапками вместо шлемов в руке, чтобы плечам и головам дать немного отдохнуть. И шли все в великом порядке, с процессией, ибо ксендз спереди нёс серебряный крест и одет был в стихарь и столу. На некотором расстоянии из костёла вышло всё духовенство в сторону короля и ударили в колокола. Были принесены церковные хоругви и те реликвии, которые Литва увезти не могла. Встретивший их король, став на одно колено, поцеловал, и толпы потянулись непосредственно к костёлу. До захода солнца он стоял потом на коленях на подстилке, молясь и по-прежнему раздавая милостыню, а здание, едва могущее вместить панский двор, было обложено до мрака.
Двор также, подражая пану и накапливая себе благодать и Божье благословение, в голоде пережил день, лишь поздним вечером устремившись в городок, чтобы перед сном поесть. Ждали столы безвкусно накрытые мясом, рыбой, овощами, пирогами. Король, кроме воды, другого напитка не употреблял, для рыцарства стояли чаны и кувшины с пивом: мёд едва где показывался. Ножи и ложки имели все при себе и ели из одной миски. Мяса и рыбы с какой-нибудь приправой хватило, чтобы убить мголод. После чего, как кто был, лёг где мог, не ища иного ложа, чем войлок, седло и сено. Неподалеку ржали лошади, что было самой милой для солдат музыкой. Не все имели шатры и не каждый приказывал их разбивать.
На небе посеялись звезды, когда король вышел из избы, в которой сидеть не любил, и в подсенях припал на скамью, рассматривая околицы.
Затем Збышек из Олесницы, один из королевских писарей, очень им любимый, подбежал с поклоном и улыбкой на лице, которую у него редко удавалось заметить, потому что, несмотря на молодой возраст, был очень строг и серьёзен. Король окликнул его своим грубым голосом, спрашивая, что за радостную новость он принёс и чего так спешил.
В сущности, Збышеку было о чём известить, так как он первый проведал, что паны, которые забросили службу короля римского и венгерского, дабы вернуться к своему господину, ночевали недалеко и назавтра хотели стать рядом с Ягайлой. Между ними были Завиша Чёрный с братом Фарнрейем, Сулимчичи, Калеки Рожичь, Войцех Малски Наленч, Пухала Вениавчик, Януш из Брзозоглов и многие другие. Уже известно, что король Сигизмунд стремился их задержать, обманывал милостями и запугивал угрозами; всё-таки не сломал, не увлёк, потому что, покинув добро и сокровища, пошли они прочь силой к своим, заслышав о готовившейся войне.
Возрадовалось панское лицо и улыбнулось; это он принял за выразительный знак Божьей милости и плод молитвы, что ему теперь дано о них знать.
Другой из придворных известил так же, что княгиня Александра, сестра Ягайлы, очень им любимая, дорогой хочет забежать, желая его увидеть и поговорить с ним. Так же ожидались оба князя Мазовецких, Януш и Семишка (Зеймовит), которые обещали прийти с людьми к Козейнице под Червенск, где для войск плотники и строители построили невиданный мост на коньках, в который, кто его не видел, не хотел верить.
Поздней порою король, потратив время на разговоры, пошёл к приготовленной лежанке, где его ожидали слуги Боровиц, Чохал, Юрад и Новэк для снятия одежд. Комната для короля в доме бургомистра была выбрана, правда, самая лучшая, тем не менее, мало отличалась от тех, какие бывают в крестьянских дворах более значительные. Пол посыпан аиром, ложе – свежим сеном и устлано лосиными шкурами. Тут стояли латунные тазы и кувшины для умывания, далее лежали облачения и дублённая овечья шкура, которой он никогда не оставлял, и мелкие дорожные принадлежности. Пара восковых свечей в серебряных подсвечниках, тяжёлых, немного освещали помещение. У порога легла челядь на страже, а в сенях – оруженосцы и слуги.