Он убедился, с какой сыновней заботой о панском здоровье и настроении министр убаюкивал его и усыплял отлично придуманными баснями о его собственном правлении.
Все события несчастной Семилетней войны в покоях Августа III были триумфами и обещали слишком благоприятное будущее. Много громких общеизвестных и известных в покоях фактов игнорировали, они не существовали, иные приобретали цвет, который менял их природу.
Староста также вскоре, испугавшись, что невольно разболтает что-нибудь лишнее, стоял молча.
В покоях в этот вечер, к счастью, говорили больше всего о Дрездене, отводя внимание от Польши и того, что там делалось.
Король только с возмущением вспоминал о клевете, которой преследовали его любимого министра, а особенно о дерзкой статье, проясняющей его деятельность, написанной гетманом Браницким. Брюль спокойно, как невинная жертва, своим неприятелям платил большим великодушием, которое у его величества пробуждало уважение к нему.
– Для тех его врагов, – говорил Август с восхищением, – Брюль вместо того, чтобы требовать для них наказания, просит о привилегии и денежном подарке.
Так было в действительности, потому что министр, даже взяв с Чарторыйских привычный налог, устроил для них должности и золотоносные староства.
После ужина щуплый кружок королевских гостей начал расходиться и разъезжаться, а Платер вернулся к своим, чтобы там размышлять о чудесах, которые видел и слышал.
Брюль назавтра ещё вызвал его к себе, чтобы узнать о мелочах, которые имели для него большое значение. Среди других он забыл спросить о польном Литовском гетмане Сапеге, а скорее о красивой жене его, которая направляла политику мужа. Её влиянием он не брезговал.
Она обладала умами многих, говорили об очень ею заинтересованном сыне министра Брюля, к которому и она имела слабость. Находили, что даже король, когда её встречал, приветствовал с галантностью и сладостью на устах. Тем также усиленней старались отдалить её от двора.
Назавтра первые вопросы, заданные старосте, коснулись её.
– Прекрасная Магдалена, но не кающаяся, – сказал Брюль, – она в Вильне? Её глаза могут повлиять, а голос решить победу. Два гетмана должны держаться друг с другом.
– Гетманова в Вильне, – отвечал староста, – потому что туда должен был прибыть гетман, а его одного она бы не пустила.
– Она вполне права, – вставил Брюль, – она – его лучший адъютант.
– В каких отношениях гетман с женой, я не знаю, – говорил далее староста, – думаю, однако, что не слишком любят друг друга, а князю воеводе Виленскому вовсе не по вкусу прекрасная Магдалина.
– У него плохой вкус, – вставил Брюль.
– Он не раз давал доказательства этого, – рассмеялся Платер, – польная гетманова не задаёт себе вовсе работы, чтобы его приманить. У неё достаточно ухажёров, не считая мужа.
Староста вдруг прервался и стоял какое-то время молча.
– Вы, наверное, слышали о стольнике? – спросил он, понизив голос.
– Он в Петербурге, – сказал кисло Брюль. – Фамилия старается сделать из него великого человека, которым он никогда не будет. Не сомневаюсь только, что от отца и дядюшек он унаследует большую ловкость и умение сидеть в необходимости на двух стульях.
– Стольник вернулся из Петербурга, он в Вильне и усердно сидит при дворе около польной гетановой.
– Ах! – воскликнул Брюль. – Не слишком ли много – две Сапежины на одного Понятовского? Ведь известно, что он в больших милостях у княгини воеводивичевой Мстиславской. Достаточно бы было этой одной!
Платер рассмеялся.
– Ему приписывают не только эту новую добычу, но и надежду, что императрица на будущей элекции поставит его среди кандидатов на корону.
– Это уж слишком! – взрываясь смехом, воскликнул Брюль. – Вы грешите, мой староста, избыточным легковерием. Кому могло прийти в голову выдумать такую чудовищную нелепость! Стольник Понятовский! Кандидатом на корону!
– Relata refero, – ответил Платер, – хотя сам вижу, что слух нелепый. Для характеристики нынешней минуты и он имеет своё значение. Привезли его из Петербурга, не родился в Вильне.
– Он мог появиться на свет в Волчине, – сказал Брюль, – потому что Чарторыйским удобней было бы иметь на троне послушное существо своей работы, чем даже самим править.
Собеседники задумались. Затем, когда Платер думал, чем бы ещё накормить жадного до новостей Брюля, вошёл капеллан Августа III с поручением пригласить министра немедленно к королю. Брюлю хорошо были известны эти всегда по несколько раз на дню появляющиеся дела, для которых он был нужен, кончающиеся каким-нибудь очень банальным вопросом.
Король не мог без него жить, чувствовал себя покинутым и тревожился, и когда не о чем было с ним говорить, хотел хоть смотреть на него.
И на этот раз ничего более или менее важного он найти не надеялся, хотя капеллан уверял, что пришли письма от коронного подстольничего Любомирского, которые Август III сам распечатывал и велел их себе читать.
Узнав об этом, министр нахмурился, потому что боялся, как бы королевское своеволие не вошло в привычку, когда до сих пор всё проходило через его руки.
– Что же это случилось с его величеством, – сказал он капеллану, – что сам вскрыл письмо. Он мог найти в нём что-нибудь неприятное и беспокоящее, чего бы я мог предотвратить.
– Его величество, – ответил клирик, – так нетерпелив, потом что боиться, как бы вы не приказали отложить его отъезд в Дрезден.
Брюль, не дослушав до конца, тут же бросился в Саксонский дворец. Всегда запряжённые кони ждали команды.
Он застал короля с погасшей трубкой, тяжёлыми шагами прохаживающегося по покою. На столе лежало открытое письмо. Август III, ничего не говоря, отчаянным жестом рук показал его Брюлю, который жадно его схватил.
Коронный подстольничий имел обширные имения на границе с Валахией, ему было трудно там уследить.
Люди Любомирского, встретив татарских купцов, ограбили их и убили нескольких из их челяди. От этого поднялся вопль и нарекания не на Любомирского и его людей, а на саму Речь Посполитую.
Хан, угрожая, объявил, что если не будет удовлетворён, то стянет Орду и пойдёт с ней внутрь Речь Посполитой искать вознаграждения за свои обиды.
Испуганный король дрожал. Война с татарами, следовательно, с дикарями, жестокость и разбои которой были у всех на памяти!
Любомирский письмо хана с переводом переслал в оригинале королю, оправдывая своих людей, а в то же время подавая вторую жалобу татар, что Чарноцкий, богатый шляхтич из Сандомирского, который также имел собственность на пограничье, усмотрев возможную минуту, внезапно напал на них и привёл несколько сотен коней, пойманных на пастбище.
Поэтому татары имели даже два справедливых повода для объявления войны, и угрожали суровой местью, если бы не были награждены. Любомирский не признавал вину и татарские претензии удовлетворять не думал, а Чарноцкий, хотя дело было громким, сеном из неё хотел выкрутиться. Ни с одного, ни с другого сначала ничего нельзя было вытянуть, а татары кричали, что ждать не думают.
Король предвидел уже, что его из-за татар могут задержать в Варшаве.
– Брюль, – воскликнул король, – этому нужно быстро помочь. Мне уехать отсюда не дадут, покуда мы не удовлетворим прожорливость татар. Скажут, что я спасаюсь от татар, направляясь в Дрезден, а ты знаешь, как мне туда не терпится. Шесть лет я не имел ни одного достойного меня зрелища. Клеопида ждёт меня.
Брюль стоял, глядя на раскрытое длинное письмо хана и разбросанные бумаги; казалось, он думает над средствами обороны.
Король торопил.
– Ваше величество, – сказал он наконец, – кто осмелился отдать прямо в ваши руки эти бумаги, которые только при моём посредничестве должны доходить до вашего королевского величества? Я старался предотвратить, чтобы вам не доставляли напрасных забот. Это заговор на спокойствие, здоровье и жизнь вашего величества. Я сначала требую наказания этой наглости.
Август III немного задумался, но с благодарностью принял это возмущение Брюля.
– Брюль, – простонал он, – мы оставим это нарушение для расследования на будущее. Сначала нам нужно избавиться от татар.
Министр хорошо знал, что татар и христиан, когда с ними воевать нельзя или не хочется, можно одинаково сбыть деньгами. Жаль ему их было пачкать о грязные кожухи Орды, но угрозы его не тревожили.
Желая, однако, сойти за спасителя и приобрести у короля новую благодарность, он должен был хоть на мгновение испугаться языческой дичи.
– Да, ваше величество, – отвечал он с суровым выражением лица, – да, сперва нужно устранить всяческую опасность от Орды. Позвольте мне этим заняться.
– Всё сдаётся на тебя, ты один можешь меня спасти, – прервал Август, – Татары, должно быть, уже стоят на границе, когда мы и предчувствия не имели того, что нас ждёт. Татары и канцлер!
Брюль, во-первых, прошу тебя, пусть духовенство прикажет устроить богослужения в костёлах, чтобы отвратить от нас эту катастрофу, а потом…
– Мы начнём с Бога, – сказал министр с сильным вдохновением. – У меня та же самая идея, а потом… энергично возьмёмся за дело.
Задумчивый король простонал, с трудом выговаривая:
– Посполитое! Посполитое!
– Я надеюсь, что посполитое рушение не потребуется, – прервал Брюль. – Татары больше лакомы на грош, чем на кровь. Кто же знает? Может, нам удасться.
Август зарумянился и живо сказал:
– Но имеем ли мы деньги?
– Мы их всегда имеем, – отвечал министр, – но имеет их и коронная казна, которая за грехи шляхты должна платить. Прошу вас, ваше величество, соблаговолите быть спокойным, сбросьте на мои плечи эту тяжесть. Надеюсь с ней справиться.
Растроганный Август III обнял любимого министра, который, собрав бумаги, немедленно поспешил с ними в свой дворец.
Там он бросился на канапе, не поглядев даже на него, и спокойно занялся несравнимо больше интересующей его корреспонденцией, которая его ждала.
Были это доверительные письма, из которых по крайней мере половина выдавала своим почерком происхождение из будуаров и женских спален. Но не имели они уже для престарелого и остывшего министра никакого очарования и притягательной силы. Гораздо более интересными были тайные записки, которые приходили из разных сторон, донося о людях, о делах, об интригах, в которые Брюль был более или менее вовлечён. Умел он всем пользоваться и поэтому смотрел во все стороны. Только через него делалось то, что зависело от королевской воли, а Август III так к этому привык, что ничего сам собой или через кого-нибудь сделать не смел без Брюля. Ежели случайно что-нибудь решалось, минуя его, почти всегда случалось потом чудо, сделанное нужно было переделывать, обрабатывать и отзывать.
Брюль явно совсем в это не вмешивался, это получалось само собой.
Нужно было иметь неординарную ловкость, знать характер короля и иметь отвагу, чтобы в течение нескольких десятков лет удерживать короля в этой опеке, не дать ему двинуться, ничего предпринять, подумать даже. Брюль выделывал эти штуки очень простым способом. Подкреплял в Августе III все его слабости, помогал их развитию, для перерождения в зависимость, заботился о страстях, вкусах, фантазиях.
Любовь и почтение к памяти отца были пружиной, которая побуждала короля подражать ему во всём, кроме романов. Театр, созданный Августом II, он поддерживал как творение, свою излюбленную охоту он сделал своим самым главным развлечением, для себя только собирал картины, которые привозил и дорого оплачивал.
Брюль наперёд старался о том, чтобы всегда этих забав его пану хватало, занимал его ими до той степени, что на другое потом ни времени, ни сил не оставалось.
В наследство от отца король взял также вкус к Лейпцигской ярмарке, на которую для забав съезжались тогда немецкие князья, все их дворы, дамы и молодёжь. Чрезвычайно оживлённая Лейпцигская ярмарка была венецианским карнавалом севера. Август III сколько мог раз, прибывал в Лейпциг на масленицу, развлекался вплоть до Великого поста и радовался, когда находил многолюдный съезд. Брюль, естественно, никогда его сопровождать не отказывался.
Привозили французских актёров и торговля также этим пользовалась.
Всё то, чего король во время Семилетней войны был лишён, тянуло его теперь в Дрезден и Лейпциг, в Хубертсбурский лес и в галерею, где царила «Мадонна» Рафаэля и два шедевра Корреджио.
В то время, когда он надеялся это самое горячее своё желание удовлетворить, ему угрожали татары, это привело его чуть ли не в отчаяние.
Но для чего был Брюль, тот Брюль, который вышел целым из противостояния с Фридрихом и спас своего монарха?
По крайней мере Август III ему это приписывал, его благодарность не имела границ. Он заботился только о том, как сумеет вознаградить любимца за все потери, какие он понёс, будучи выставленным на месть короля Прусского, за ограбленные дворцы, уничтоженные коллекции, опустевшую казну.
Татары приходили к министру почти желанные и вовремя, потому что, предотвратив опасность, которая от них угрожала, он мог заслужить себе новые права на благодарность.
В действительности же угрозы от Орды не были никакой новостью, знали их все и в один голос советовались. Договорились о дани, которую им должны были заплатить.
И в этот раз никому ничего не угрожало, кроме коронной казны, которая, хоть опустевшая, могла легко найти несколько или несколько десятков тысяч червонных золотых.
Брюль также не заглядел в письма Любомирского, а занялся своими личными делами. Несколько вакансий было предоставлено тем, кто больше заплатит. Предложений хватало. Дело было в том, чтобы взять как можно больше денег и раздать выгоду тем людям, которые наимение мог быть вреден или полезен. Теперь Польша после отъезда короля была выставлена на театр противостояния группировок, враждующих друг с другом.
Чарторыйские имели не только императрицу, но неординарные способности, авторитет, значение людей, которые всю жизнь занимались политикой.
Брюль не скрывал от себя, что эта партия, сколько её не поддерживай, была против него, оснащённая необычной дерзостью и спесью.
Приехав в Вильно, княгиня-гетманова, хотя была смела и не подвержена каким-либо страхам, когда въезжала и направлялась на Антокол через город, могла уже получить представление о том, чем будет борьба за сам Трибунал, из приготвлений, какие нашла около Вильна и в нём самом.
Улицы и дома полны были вооружённых людей, толпы пьяных пехотинцев, гайдуков, казаков, драгун заполняли дворы, рынки и дома, из которых выбросили владельцев.
Были это только одни дворы могущественных панов, которые в этой драме должны были играть важнейшие роли.
Из этих всех королевские посланцы: Красинский, епископ Каменецкий, Бжостовский, каштелян, меньше всего были заметны и видны. Бжостовский ходил незаметно, действовал осторожно и потихоньку, страша одну и другую сторону не только корлевской немилостью, но и силами противников. У Радзивилла он поведал о полках, высасывающих in viscera (внутренности) Речи Посполитой, введение которых страна хотела сбросить на тех, кто вынуждал их призвать. У князя-канцлера он перечислял Радзивилловские регименты, его надворную милицию, и наконец, помощь войск, которые польный гетман будет вынужден ему дать.
Ещё точно не знали, сделает ли это Сапега, потому что княгиня не терпела воеводу Виленского, но Бжостовский находил полезным заверить, что это решено.
Красинский был ещё деятельней, красноречивей, ловчее, но как сам король, от имени которого он тут находился, не имел авторитета и значения. Королём-то был Брюль, а у него всё делали деньги. Чарторыйский и Радзивилл придавали очень большое значение основанию Трибунала по их умыслу и готовы были не щадить жертв.
У одних и других епископ Красинский находил железное сопротивление и нетерпение помериться силой с неприятелем.
Высмеивали князя-воеводу Виленского, что у него была постоянная пьянка и шум, что во дворах стреляли, по улице бегали и не скрывали военных планов. Чарторыйские сидели относительно тихо, но это вовсе не означало, что считали себя победителями.
Не было дня, чтобы за закрытыми дверями не совещались обе стороны, что следует делать. Совещания иногда продолжались до поздней ночи. Естественно, княгиня Сапежинская не могла в них участвовать, но выслала Толочко, который сопровождал гетмана и давал отчёт со всего. Толочко был поверенным её мыслей, а Сапега знал о том и должен был на него оглядываться.
Чем ближе было основание Трибунала, тем больше росла горячка. Сторонники Чарторыйских объясняли, что подвергать себя неминуемому поражению не стоило, когда в переговорах, для которых Красинский предложил себя, могли приобрести хорошие условия. Королевский посланец не колебался обещать.
Было известно, что Радзивилл, жалуясь на то, что в такое время военные силы ему нельзя было привести, вёл четыре тысячи придворной милиции, под предлогом ингреса (захвата власти) на воеводство Виленское.
На протяжение веков князья устраивали такие торжественные въезды с великой помпой, а вся шеренга воевод, стоящая за князем, представляла неоспоримый praecedens. Нельзя ему было запретить того, что было разрешено раньше.
Мнения разделились между лавированием и решительным выступлением.
На следующий день по прибытии гетмановой в Вильно Толочко с подробностями донёс, как обстояли дела у князя-канцлера.
Созванный с великой поспешностью совет приятелей Фамилии после несколькочасовых бурных прений постановил ждать дальнейших событий, а именно позволения поддерживать войсками, на что великий гетман согласиться не хотел.
Чарторыйскому улыбался слишком дерзкий план молодого Браницкого, старосты Галицкого, который обещал всё войско Радзивилла стереть в порошок. Другие в нём видели опасный эксперимент, который мог не получиться и привести к несчастью.
Браницкий, у которого был большой военный опыт, и который во время войны с пруссами служил в австрийском войске, – заключил, что необходимо ночью уничтожить мост через Вилью, который мог служить для соединения разрозненных сил воеводы, и на половину их ударить всей силой.
Но для зацепки нужны были предлог и уверенность, что нога не поскользнётся. Гетман подвергать войска эксперименту не хотел.
Рекомендовали старосту Галицкого по причине его службы в австрийских войсках, на что остроумно ответил не принадлежащий к роду пан Бурба:
– То, что образование получал в австрийских войсках, в которых только мог научиться, как получать удары кнутом, не рекомендует пана старосту.
Поэтому этот план расшатался, а епископ Красинский постоянно настаивал на переговорах, мучил и имел надежду, что они осуществятся.
Князь-канцлер не хотел переговоров, которые, по его мнению, подрывали авторитет партии, показывая её слабость. Даже из поражения можно было вытянуть какую-какую-нибудь пользу, а принимая пакты и их добиваясь, признавались в немощи.
Не смели, однако, напрямую показать сопротивление, отталкивая переговоры; князь-канцлер обещал вести их так, выставляя всё более новые требования, чтобы они окончилось ничем.
Епископ Красинский уже поздравлял себя с успехом, когда Чарторыйские знали заранее, что сорвут в конце концов соглашение. Радзивилл с обычной своей гордостью пошутил над князем-канцлером и сказал, что готов вести переговоры, лишь бы его условия приняли.
– Потому что я, пане коханку, шагу назад не сделаю и не дам себя одурачить.
Хуже было тем, кто хотел понять Сапегу, который сам не знал, где ему выпадет стоять, а жена его от всякого ясного решения воздерживала. Его тянули к князю-воеводе, и он поддался бы, но женщина согласиться на это не могла. Особенно испортились отношения с князем-воеводой, когда, захмелев, он её грубо задел, напоминая о романе с молодым Брюлем, которому, как гласила молва, Сапега был обязан польной булавой.
Также другим тайным побуждением, чтобы стряхнуть Радзивилла, было то, что Сапежина, занятая и влюблённая в стольника Понятовского, захочет его оттащить от ненавистной соперницы, княгини-воеводичевой Мстиславской.
Обе они в то время боролись за сердце племянника Чарторыйских, о котором таинственно разглашали, что его ждало великое будущее.
Стольник, который в то время находился в Вильне, восхищал всех женщин, принадлежащих к большому свету. С красивым и слишком очаровательным лицом, кокетливый как женщина, остроумный, полный жизни, по-настоящему созданный для правления в салонах, стольник имел уже за собой славу, привезённую из Петербурга. Был это, несмотря на свою молодость, человек универсальный, отлично говоривший на нескольких языках, которому никакая наук не была чужда, умеющий быть серьёзным со старшими, легкомысленным в молодом обществе, приобретающим всех за сердце.
В шутку говорили, что до совершенства только одной вещи ему не хватало – не умел пить; а в Польше в то время без рюмки ничего не происходило, с неё начиналось и ею заканчивалось. Был он медиатором, суперарбитром, наилучшим защитником и самой эффективной пружиной.
Его почти не видели в обществах в Вильне, где больше, казалось, ищет людей, чтобы их узнать, чем чтобы быть узнанным, однако в женских кругах обращался охотно и те ему были милее всего. Брат пани воеводичевы Мстиславской служил ему там проводником и адъютантом.
Используя Толочко для публичных дел, особенно там, где на мужа рассчитывать не могла, гетманова поручила ему также, чтобы старался приблизиться к молодому Браницкому, к стольнику и даже к молодой воеводичевой, за каждым движением которой хотела следить.
Послушный ротмистр старался завязать контакты, но в этом ему не очень везло. Во-первых, пан Клеменс был воспитан на латыни, а тот круг имел чисто французскую физиогномику и обычаи. Большое огорождение отделяло эти две части шляхты и одна на другую вовсе не была похожа.
Латинисты хранили народные обычаи, уважали их, не хотели подражать чужим и даже отвращение к ним чувствовали, когда французы, влюблённые в свой прообраз, снимали старую одежду и все стародавние традиции заменяли современной элегантностью. Латынь вела в костёл, французский язык навязывал атеизм и неверие. В моде было насмехаться над священниками, ругать и издеваться над монахами и до небес превозносить Вольтера.
Несколько панов, вскормленных на латыни, в то же время примирилось с французишной, но и таких можно было встретить. Среди женщин только матроны придерживались старых традиций и молитв христианской из «Героини», молодые уже вместо благочестивых книжек носили в кармане Руссо.
Толочко, несмотря на воспитанность, которая ему позволяла занимать место в салоне, хоть немногу понимал французский, не говорил на этом языке, дабы смешным не показаться, и в глубине души гнушался им.
Это ему мешало, когда нужно было иметь дело с молодыми дамами. Ловко, однако, прислуживаясь другими, он приносил гетмановой новости из того менее ему доступного света.
Он работал для неё тем рьяней, что случайно встретил в Вильне именно ту девушку, заполучить руку которой он задумал с помощью своей покровительницы. Он знал её большое мастерство в этих делах, а некоторые обстоятельства давали ему надежду, что княгиня больших трудностей в исполнении своих обещаний иметь не будет.
На небольшом расстоянии от Высокого Литовского, в котором гетманова чаще всего жила, находилась Кузница, собственность пани Коишевской, стражниковой Троцкой, которая в течение нескольких лет пребывала там с единственной дочкой Аньелой. Раньше Коишевская не была тут известна, проживая со своим мужем около Вильна.
Прибыв в эти края, стражникова заявила о себе тем, что особенным образом могла со всем справиться. Мало нуждалась в помощи юристов, потому что устав и корректуры на пальцах знала. Хозяйством занимался её старый эконом, который на этом собаку съел. С одной только модной французишной, хоть язык этот понимала, она не была в согласии, и к новым обычаям не дала себя обратить. Всё в ней было по-старому аж до преувеличения, согласно традиции, как когда-то бывало.
Разумеется, что дочку Аньелу она хотела воспитать согласно своему уму и раположению, не на чужеземный манер, а по-старопольски. Когда это происходило, стражникова поселилась у Вильна, где была у неё двоюродная сестра, модница, и уже обращённая в старую веру.
Имея много дел с имением и состоянием, Коишевская часто отдавала дочку к сестре, не предполагая, что она там может заразиться ненавистной ей французишной.
Тем временем случилось то, что панна Аньела всем сердцем прильнула к моднице и, научившись щебетать и писать, больше стала похожа на тётку, чем на мать.
Коишевская слишком поздно опомнилась, забрала дочку, начала её переделывать на свой манер, но девушка тем сильней привязалась к тому, что ей показалось лучшим и более красивым. Девушка не была чрезвычайно поразительной красоты, но вовсе не уродлива, а особенно её отличали пышные волосы и большие глаза.
Между матерью и дочкой начался конфликт, сначала без объявления войны, потом открытый. Панна Аньела не смела выступать против родной матери, но плакала, мучилась, а переделать себя не могла. Стражникова хотела сделать из неё хорошую хозяйку, а ей снились большой свет и такое общество, какое видела у тётки.
Поскольку влияние той, живущей по-соседству, всегда панне Аньела давало знать о себе, чтобы затруднить отношения, Коишевская даже переселилась в Кузницы, но попала из-под дождя под водосток. Нашла там гетманову, которая любила общество молодых весёлых девушек, а там всё было на французском соусе.
Познакомившись сначала с княгиней, Коишевская потом почти совсем отстранилась от неё, чтобы не баламутила ей дочку.
Повсеместно сочувствовали судьбе панны Аньели, страдающей под тяжёлым ярмом деспотичной матери, но с Коишевской было тяжело. Никто не мог её убедить, делала что хотела, согласно убеждению.
От окончательного разрыва с Высоким, который бы неминуемо наступил, защищало то, что Коишевская с дочкой, будучи набожной, должна была ездить в приходской костёл в Высоком.
Там она встречалась с княгиней, которая из милосердия к панне, а немного также, чтобы поставить на своём, навязывалась Коишевской.
Мать и дочь были недовольны друг другом, но ни та, ни другая измениться не могли. Стражникова была женщиной старой школы, а панна Аньела – ребёнком иного света.
Единственной надеждой матери было то, что сможет выдать её за такого шляхтича, о каком для неё мечтала, который бы сделал её счастливой и оторвал от легкомысленного общества.
Было известно, что девушка имела наличные деньги под подушкой, двенадцать тысяч злотых, а кроме того, и деревню, хотя её обременяли разные отчисления и кондикты. Двенадцатью тысячами нельзя было пренебрегать, девушка также была свежая, молодая, любила элегантность, умела щебетать и могла понравиться.
От кавалеров не было бы отбоя, но всякий боялся стажникову Коишевскую. Говорили, что держала мужа в строгости, знали, что с дочкой обходилась так же деспотично, никто не отваживался добиваться её руки.
В доме стражниковой людей бывало мало, она также не любила визиты и часто выезжала. Только в воскресенье и праздники видели, как она с матерью приезжала в костёл и молилась с грустным выражением лица. Сочувствовали её судьбе.
Толочко, который редко когда в воскресенье просиживал у гетмана, обычно направляясь к дому и хозяйству, панну Аньелу почти не видел и вовсе не знал. Его поразили фигура и личико, сердце его забилось. После мессы, когда выходили, он сразу на пороге спросил резидента гетмана, Снегурского, кто это такая.
– А что же это, пан ротмистр, вы нашей панны стражниковны не знаете? – спросил хорунжий.
– Если не ошибаюсь, первый раз её вижу, – сказал Толочко. – Панна вовсе ничего, а носит такую грусть в глазах, что мне её почему-то жаль, – сказал ротмистр.
– Потому что действительно доля её незавидна, – говорил далее хорунжий. – Коишевская, стражникова Троцкая, – почтенная и достойная матрона, но казак в юбке, трудно с ней жить. Также, я слышал, дочка там крест Господень носит с ней.
– Почему? – допрашивал Толочко.
– Потому что воспитывалась или часто жила у тётки в элегантном доме, согласно новой моде, и это к ней прицепилось, а Коишевская этого обычая и parle franse терпеть не может. Отсюда, по-видимому, между матерью и дочкой недопонимание. Коишевская, переехав в те края, приехала с субмисией и к гетмановой, а как там унюхала французишну, так её уже не поймать, ни втянуть, девушка в этой Кузнице одиноко мучается. Панна имеет приданое наличными двенадцать тысяч, а в дальнейшем будет иметь гораздо больше, ну, и красивая, и в голове, я слышал, хорошо, а никто не просит её руки. Взять дочку – это пустяки, но вместе с ней мать, вот это твёрдый орех.
Толочко слушал, но ни словом не отозвался, чтобы внешне не дать понять, что было в его голове.
– Если бы она хотела за меня выйти, я бы склочницы стражниковой не испугался.
Потом как-то дошло у них с гетмановой до разговора о женитьбе; она обещала его сватать. Толочко это напомнил. Того же дня в разговоре, когда княгиня Магдалина отправила его в Вильно, он, смеясь, вставил:
– Княгиня готовьте мне заранее обещанную компенсацию, потому что я о ней напомню. Даст Бог.
Гетманова, которая уже забыла о чём шла речь, спросила:
– Что же я обещала?
– Женить меня, – сказал Толочко.
– Правда! Правда! Припоминаю, – ответила она, – но я выполняю обещания. Что обещали – свято. Только послужи мне на этом Трибунале, чтобы я была хорошо обо всём осведомлена. Ты знаешь, что мой достойный гетман многим пренебрегает, я за него и за себя должна быть бдительной, а на вас рассчитываю как на Завишу.
– Если только – как на пана воеводу Миньского, – прервал Толочко в шутку.
– И не лови меня на слове, – добавила прекрасная гетманова, – а думай, как бы своё сдержать. Что касается меня, будь спокоен.
У Толочко, который завязал себе узелок на стражниковне Коишевской, она уже не выходила из памяти, была постоянно перед его глазами и, прибыв в Вильно, он только раздумывал, как бы её заслужить.
Тем временем, точно специально, когда был на мессе у ксендзев Бернардинцев, он увидел её там снова, потому что мать прибыла туда ради дел в Трибунале и привезла её с собой. В этот же день ротмистр знал, где остановилась стражникова, и искал уже, кто бы его представил.
Коишевская легко догадалась, что его сюда привело, но не показала этого, приняла его хорошо, расспросила, вытянула что было можно, и начала сразу собирать у знакомых информацию о Толочко. Но мало кто его знал, и она немного могла проведать.
Ротмистр уже не спускал с них глаз.
Приезжая на этот Трибунал, о котором ещё неизвестно было, отроется ли, будет ли, Коишевская имела целью два дела.
Во-первых, был устаревший процесс, и уже в третий раз он должен был обсуждаться de noviter repertis с Флемингом, а по сути нужно было отделаться от дочки и выдать её замуж за такого, который бы не дал ей превратиться во французскую модницу, потому что тех стражникова ненавидела. Она сама чувствовала, что не справляется с ней, поскольку не могла постоянно следить за ней; муж серьёзный, честный, мягкий и энергичный одновременно мог один её спасти, в скромной домашней жизни сделать её счастливой.