bannerbannerbanner
Валигура

Юзеф Игнаций Крашевский
Валигура

Полная версия

II

Уже прилично смеркалось, когда на одном из трактов, который вёл через лес, вдалеке показалось нечто похожее на высокое огорождение и ворота.

– Вот и граница Белой Горы! – воскликнул Збышек.

В эти времена, когда у большей части владений рубежи были сомнительны, а межей, курганов и границ так тщательно не отслеживали, потому что пустой земли было достаточно, такое точное обнесение стеной казалось чем-то особенным. Епископ стоял и долго, молча, смотрел, другие также приподнимались на конях, шепча и усмехаясь. Пожимали плечами.

Весь лагерь, который задержался на короткое время, тянулся к ограде, уже всё более видимой…

Дорога пересекала глубокий овраг, вал, а на нём стояло огорождение и виднелись раньше довольно сильные, а теперь немного заброшенные закрытые ворота. Не доходя до вала, находилось припёртое к нему бедное, широко расставленное строение, крыша которого, кое-как забитая повылезшими досками, вся курилась дымом от горящего внутри очага. Сквозь маленькие отверстия в его стенах в вечернем сумраке блестел красноватый свет.

Значит, там были люди.

Недолго нужно было ждать их появления, потому что, как только услышали в хате шаги приближающихся лошадей, сначала одно окно потемнело, потому что кто-то, выглядывая, закрыл его головой, потом скрипнула дверь, и какой-то человек вышел навстречу подъехавшим. Остановился как вкопанный у порога, казалось, не верит глазам, когда увидел столько коней и людей.

Збышек хотел к нему подъехать, когда епископ, дав ему знак рукой, чтобы остался, сам приблизился к стражнику и поздоровался с ним христианским обычаем.

Стражник был человек старый, ещё сильный, с седой постриженной бородой и открытой уже полысевшей головой. Одет он был в короткий кожушек с волосом наружу, полотнянные штаны и башмаки.

В руке, для знака ли своей должности, или для обороны, он держал огромный штырь, на конце которого был прикреплён кусок железа. Он что-то невыразительно пробормотал в ответ на приветствие епископа.

– Отворяй мне ворота, – сказал Иво, указывая на них рукой. – Я брат Мшщуя и еду его навестить и благословить.

Стражник, казалось, не понимает, поднял голову, чутко прислушиваясь, вытаращил глаза, его беззубый рот широко открылся, не отвечал…

Терпеливо, не спеша епископ повторил ему приказ, указывая на ворота, но человек не двигался, не отвечал… Иво обернулся к Збышку, а тот уже спешился и подошёл к стражнику.

Он повторил ему, настаивая, волю епископа, и добавил, что всадник был наивысшим пастырем и принадлежал к родне пана с Белой Горы. Всё это ещё не убедило молчащего стражника.

Из него нельзя было добиться ни слова…

Люди епископа уже собирались идти к воротам и силой их отворять, что бы без труда получилось, когда молчаливый стражник перегородил им дорогу собой и штырём. Иво дал знак не применять силы.

Испуганный человек начинал бормотать. Что-то говорил, но из-за отсутствия зубов и голоса, который сдавил страх, понять его было трудно. Размахивал только энергично штырём, пытаясь перегородить дорогу всадникам.

Испугавшись нападения людей, которые спешились и стали приближаться к нему и воротам, как бы от отчаяния, он начал дрожащими руками что-то искать под кожухом, и, достав рог, так отчаянно затрубил, что кони зафыркали, а несколько из них бросилось в сторону.

Только конь епископа, выставив вверх уши, ни дрогнул… за что его Иво поласкал по шее.

Крикливый голос рога среди тишины по ночной росе разошёлся широко, словно его несли воздушные потоки.

Прошла минута неопределённости – глядели друг на друга и на епископа, который дал знак, чтобы ждали.

Довольно долго все стояли неподвижно на месте, пока Збышек первый не услышал вдалеке топот коня. Кто-то мчался от взгорья, за которым ничего было не видно. Топот копыт становился всё выразительнее, и за воротами мелькнул человек на коне, который, не спешиваясь, стал заглядывать через щели.

Збышек подошёл к нему. Прежде чем прибывший имел время спросить, услышал, кто ждал, и приказ, чтобы отворили ворота.

– Никому эти ворота не отворяются, хоть бы и сам пан, князь, и король был, потому что здесь единственный пан – наш пан. Мы ни к кому ничего не имеем, и хотим, чтобы и к нам не имели.

– Всё-таки брат и епископ… – воскликнул гневно Збышек, – слышишь, мы тут не потерпим, чтобы Божьему слуге препятствия кто-то ставил, выломаем ворота!

– Что это? – крикнул человек за воротами. – Выламывайте ворота, подъедете к гроду, а всё-таки его не получите, потому что мы в нужде умеем защищаться, вместо тех ворот, пойдёте к этим…

Затем епископ сам возвысил голос.

– Слушай, дитя моё, – сказал он мягко, – езжай на Белую гору и скажи Мшщую, что брат Иво у ворот стоит. Иво из Кракова…

Какую-то повелительную силу имели эти слова, потому что человек, услышав их, замолчал, не отвечая ничего, повернул коня и помчался…

Стражник со штырём, отодвинувшись немного в сторону, но от ворот не отходя, опёрся на своё оружие обеими руками и стоял неподвижно.

На дворе постепенно темнело, а епископ, терпеливо опустив голову, молясь, потихоньку ждал ответа, задержка которого явно раздражала Збышка. Лёгкий ветерок сорвался с запада, и хотя небо местами было чистое, он гнал порванные тучи, которые казались посланцами, отправленными на разведку, обещающими перемену погоды. Воздух становился более холодным, как обычно осенью, когда зайдёт солнце.

После довольно продолжительного ожидания снова послышался топот коня, стражник обратил глаза и голову к воротам, выпрямляясь и готовясь как бы к обороне позиции, потому что был уверен, что из гродка придёт отрицательный ответ. За воротами показался всадник и Збышек как можно скорей подбежал к нему.

– Милостивый наш пан, – сказал прибывший, немного запыхавшись, – хоть никого чужого у себя не хочет видеть, но брата готов принять. Только не с кортежем и не с двором, но одного.

Среди придворных епископа возник достаточно громкий ропот, только Збышек глядел на пана, ожидая, что тот скажет…

– Разбейте тут себе шатры и зажгите огонь, – сказал пастырь, – а я поеду на ночлег на Белую Гору, раз иначе быть не может. Жаль мне вас, дети мои, но иначе не достиг бы цели путешествия.

Затем канцлер-епископ, ксендз Сильван, не в состоянии сдержаться, сильно воскликнул:

– Но отпускать вашу милость так одного не подобает и небезопасно! Как это может быть, чтобы хотя бы одному из нас сопровождать вас нельзя было!

Услышав это, посланец у ворот начал повторять:

– Одного только ксендза-брата пустить мне вольно, одного!

Ксендз Иво улыбнулся и рукой начал прощаться со своим духовным двором и кортежем.

– Збышек, – сказал он своему ожидающему охмистру, который стоял с беспокойно опущенной головой, – я прошу тебя, пусть на вынужденном лагере всем будет хорошо… Сделай, что можно…

Он поднял руку и благословил.

Лошади епископа не очень хотелось отходить от группы, но ксендз Иво мягко обратился к ней и послушный конь двинулся к воротам, которые сторож, поставив штырь к огорождению, с трудом начал отворять!

Стоявшие у ворот люди следили, чтобы никто больше втиснуться не мог за ним.

Только когда епископ немного отдалился и ворота снова заложили засовом, среди двора громче закричали возмущённые ксендзы и Збышек на чудака-пана с Белой Горы, который посчитал их недостойными переступить порог своего гродка.

Только старый капеллан, епископ Амброзий, привыкший к тихому подчинению событиям, ненавидящий пустые сетования, после первой вспышки сразу закрыл им уста тем, что, не зная человека, судить не годится.

– А разве мы знаем, – говорил он, – почему этот человек стал диким, и почему с людьми не общается! Что говорить, если делает это из набожности и потребности духа? Не судите, да не судимы будете…

И так постепенно бормотание начало утихать.

Епископ, между тем, ехал, не спрашивая о дороге, дав волю коню, задумчивый и будучи уверенным, что попадёт в гродек.

За ним в некотором отдалении тащился с открытой головой замковый слуга. Довольно заросшая тропинка шла немного в гору, которую с запада освещал остаток вечерних отблесов.

Однако долго на той вышине ничего видно не было, кроме земляного вала и забора, который в течение долгих лет принял землистый цвет и покрылся зеленью, что его прикрывала. Только подъехав, на валу на его глазах стала подниматься замковая башенка, но деревянная, построенная из больших старых балок, похожая на большую кучу брёвен, покрытую крышей. Больше ничего из-за валов не выглядывало, хоть к ним приблизились. Проводник епископа опередил его, едучи в стороне, и крикнул, чтобы им отворили первые ворота. Проехав эти ворота, взбирались они ещё в гору к другому валу и другим воротам, которые были не напротив первых, но чернели в стороне от них среди окопа.

Построены они были очень старым способом, из непомерно толстых стволов, обмазанных и облепленных глиной. Какой-то человек отворил епископу дверку и, проехав через неё, он нашёл мост через глубокий ров, за которым как бы в котловане на верху горы лежало городишко.

Серый сумрак не давал хорошо различать разбросанных строений, разной вышины и форм, сосредоточившихся у подножия деревянной башни, серый цвет которых не много отличал их от земли, на которой находились. Тихо тут было и казалось пусто, хотя кое-где в отверстиях стен изнутри блестело. Когда епископ проехал мост, увидел стоящего перед собой мужчину необычайного роста, настоящего гиганта, и хотя лица его не мог разобрать, по этому росту, из-за которого Мшщуя у обычного народа прозвали Валигура, узнав брата, обе руки вытянул к нему. Конь остановился.

Этот гигант схватил руку Иво и, не говоря ни слова, но плача, начал её целовать.

Только через мгновение, когда Иво спешился и встал, опираясь на руку брата, послышалось:

– Мой Иво… Иво!

– Мшщуй! Бог с тобой!

 

Оба были так взволнованы, что не могли говорить; в молчании, прерываемом рыданием и вздохами, они пошли к дому.

В сером сумраке видны были под стенами тихо, тревожно проскальзывающие силуэты слуг, вскоре исчезающие…

Послышались лай и рычание собак и затем исчезли…

Хозяин вёл прелата к зданию, обременённому подсенями на столбах. Челядь, которая тут стояла, расступилась при виде пана и ушла в сторону.

Открытая большая и тяжёлая дверь вела в сени, такие обширные, точно были нужны для размещения сотни людей.

С её бока горел костёр. Не задерживаясь там, привёл Мшщуй ксендза Иво в комнатку слева… и в ней ясно горел костёр, освещающий деревянные почерневшие стены.

Стародавним обычаем комната была убрана вокруг тяжёлыми лавками, над ними висели полки. Маленькие отверстия в стене, прикрытые ставнями, днём со двора, должно быть, впускали мало света. Хотя над очагом висел дымник, огромный как капюшон, прокопчённый сажей смолистых досок, немного синего дыма распространялось по избе и как бы полосы лежали под потолком. Стол, вбитый ножками в землю, занимал один угол комнаты, а на нём видны были по старой традиции расстеленное полотенце, хлеб, нож, кувшин и деревянные кубки. Всё это было до избытка бедное и простое.

Когда Валигура в свете горящего огня под дымником показалася брату, который его раньше в сумраке хорошо видеть не мог, – лицо ксендза Иво задрожало как бы чувством радости. Он ожидал найти его сломленным и постаревшим, а был перед ним муж, полный сил, точно готовый к бою.

Действительно, буйные и тёмные волосы на голове и на бороде уже местами, полосами, начинали серебриться, лицо было распахано глубокими броздами, но чёрные огненные глаза смотрели жизнью, блестели огнём, плечи не согнулись под бременем лет, широкая сводчатая грудь дышала свободно. Только в выражении этого лица и глаз было что-то грустное и гневное одновременно, быть может, некий волнением зажжённый огонь редких дней – потому что с ним жить долго нельзя. Этот гигант дрожал, глядя на епископа, который, всматриваясь в него взаимно с мягкостью и спокойствием, не покидающим его никогда, казалось, жалеет.

– Мир тебе и дому! Бог с вами! – сказал он сладким, успокаивающим голосом.

Огляделся…

– У тебя по-старому, бедненько и просто! – прибавил он.

– Потому что я старый человек, – отпарировал Мшщуй, – старый человек и простой… нового я ничего не хочу, и мудрого и искусственного, и упаси Боже чужого.

Хозяин сказал это почти пылко и, не желая дольше разговаривать, поспешил добросить:

– Что вам дать на ужин?

– Пятница, пост, – сказал епископ, – а недавно я подкрепился ломтиком хлеба и водой. Свежую воду всегда с радостью пью, попробую также пирог или хлеб, не откажусь, больше мне ничего нельзя.

Валигура потёр волосы… поглядел на непокрытые лавки и, отвернувшись в угол, достал толстый кусок сукна, которым застелил сидение, указывая епископу:

– Хотя я не хочу есть, но не обижусь, – сказал Иво, – если вы велите подать себе непостный ужин; буду иметь в том большую заслугу, когда подвергнете меня искушению, с которым справлюсь.

– Я уже ел и сыт, – сказал Валигура.

– Садись при мне, дай на тебя посмотрю, говори, дай послушаю, объяснись, дай я тебя пойму. Сосчитай-ка лета, сколько их уплыло с того времени, когда тебя укусил этот слепень, – потому что я этого иначе назвать не могу – и ты без всякого повода порвал со светом и с роднёй.

Валигура улыбнулся, но так горько глядя на брата, и такие тяжёлые вздохи вырвались из его груди, что епископ положил руку ему на плечо, видя, что страдает.

– Хорошо, – сказал он, – брат, слепень меня укусил, слепень, и рана от этого укуса до сего дня болит. Только, хоть ты духовный и брат, не спрашивай, как его звали и когда мне рану нанёс, – не время говорить… не время! Порвал я со светом и с роднёй… Да! Потому что там мне нечего было делать.

– Брат! Брат! – прервал епископ. – Я как раз сюда прибыл тебя обращать. Не спрашиваю, что болит, хотя, может, с помощью и милостью Божьей залечил бы рану или уменьшил боль – насильно больному такой лекарь, как я, навязываться не может… больной сам должен прийти к нему, дабы лекарства были эффективны. Только мне жаль тебя, брат мой, и грустно мне за тебя, а та родня, от которой ты отказался, оставил её, нуждается в тебе…

Валигура, слушая это, напряг свою огромную жилистую, сильную правую руку со сжатым кулаком и проговорил:

– Руку вам нужно… ха! Уж она не та, что дубки с корнем вырывала из земли, не та!

– И кулак бы пригодился, может, – ответил епископ, – больше сердце.

– И оно умерло! – вздохнул Валигура. – Что вам уже от него и от меня?..

– Слушай, милый мой, – отозвался епископ. – Христовы слуги, каким я есть, никому насилия не наносят; их оружие – слово и любовь, иного не имеют. Стало быть, слушай мои слова, которые иногда Дух Святой и бедным может вдохновить… Хорошо в этой пустыне, спокойно? Не видишь злобы людской, нет необходимости бороться с ней. Тебе хорошо, но скажи мне по совести: был ли ты создан на то и крещён ребёнком Христова сообщества, чтобы себе только служил, или чтобы разделил судьбы братьев и твоего народа? Скажи мне.

Что значит тот святой крест, ежели не призыв на вечное служение, которое побег сделает позорным?

Наш король Болеслав трусам, что сбегали с его войны, посылал кудели и заячьи шкурки. Что же Христос пошлёт тебе, что вышел из его рядов?

– Всё же я от Господа Христа не отказывался! – живо ответил Мшщуй. – Всё-таки молюсь и ксендза держу, исповеди совершаю, постов не нарушаю…

– Думаешь, что этого достаточно! – сказал епископ мягко. – Ты отказываешься от гетмана и хоругви, что говорить, когда тебя в бою нет, а пошёл в безопасности под куст и ищешь под ним приюта?..

Валигура содрогнулся.

– Я с тобой на словах сражаться не сумею, – проговорил он, – побьёшь меня ими, но, брат, послушай и ты меня, послушай из сострадания – не осуждай!

– Сядь при мне, – шепнул епископ, – буду тебя слушать, охотно, потом бы и ты послушал меня. Говори! Садись!

– Не приказывай мне садиться, – отозвался Валигура, – кровь мне не даёт на месте остаться, должен двигаться.

Он сильно вздохнул и, видя, что огонь в печи гаснет, пошёл подбросить в него несколько головешек. Епископ сидел молча, он тёр лицо и разбрасывал волосы, глаза его горели.

– Говоришь, что я военный дезертир, – сказал он. – А!

Если бы, отдавая жизнь, можно было добыть победу, я бы не колебался. Не о моей жизни речь, только о том, чтобы не запятнать себя и не запачкать душу… чтобы, глядя на то, что делается, не сказал, в конце концов, безумец, что так и должно делаться.

– А что же такого плохого делается, или стало? – прервал епископ, складывая руки. – Благодарение Всевышнему Богу, благословение над краем, вера умножается, костёлы строятся, народ от язычества отмывается… свет приходит!

– Смотря только в небо, – воскликнул Мшщуй, – верно, многого не видно, а на земле? Что?

Он на минуту замолчал.

– Наша земля развалилась на куски, за куски бьются братья, мало того – кто нами правит? Ты говоришь – христианские паны – точно, только не нашей уже крови, языка, обычая…

Епископ вздрогнул.

– Что ты говоришь? – спросил он.

– Ведь я смотрел на двор и на особу Тонконогого, на силезских князей, на других, на их дворы, на их челядь, на их забавы и совещания… Всё это немцы, а число немцев у нас растёт, растёт, и мы – в доме их слуги… Ваши монастыри – немецкие, ваши костёлы, что имеете, из Германии взяли, брони нет лучше, чем из-за границы, мечи хорошие только от них. Сукно вам ткут немцы, драгоценности куют, хорошо, что хлеба не пекут. Я должен был смотреть на это со сложенными руками и благодарить, что мне сердце выедали!

Епископ мягко посмотрел на него.

– Это у тебя желчь возмутилась? – спросил он. – Стало быть, утешься, брат, потому что ты плохо видел и заранее отчаился. И я на это смотрю, но весёлыми глазами, не страшась… Чем же вредит, что они нам служат? Живущий с нами немец переродится… а что принёс с собой, останется. Ты, должно быть, знаешь, что Бог дал мне сделать святых людей из двух наших племянников, из Яцка и Цеслава? Те все-таки в Риме немцами не стали – монастыри также не все немецкие… да и те, что есть, чтобы жить, должны стать нашими.

– А князья? Князья? – прервал Мшщуй. – Разве не знаешь того, что с их двора течёт, как из источника, и что, когда они чёрные, все от них должны испачкаться? Покажи ты мне двор и пана, что бы к немцам не льнул, что бы обходился без них. Соседнюю Силезию немцы уже наводнили, поселившись в ней, города строят, свой закон привозят, чтобы нашего не слушаться, заслоняются крестом, дабы им ничего не было…

– Милый брат, – вздохнул епископ, – ты печалишься и в Божью опеку не веришь… Бог и такие инструменты использует для обращения. Я спокоен, нас тут больше; чем мне вредят пришельцы, когда наша жизнь их захватит и должна переделать?

– Немца! Чтобы наши силы немца из кожи его выволокли и новую ему дали? – воскликнул Мшщуй. – Я, на самом деле, видел много наших, что онемечились, и ни одного немца, что бы стал нашим. Если бы и говорить научился, и одежду надел, и дал приласкать себя, в нём всегда что-то сидит, что смердит.

– А все христиане являются братьями, – произнёс епископ, – о том ты забыл.

– Нет, я только хочу, чтобы каждый брат у себя сидел и к забору моему не прижимался, – сказал Мшщуй. – Им хочется нашей земли! Не могли завоевать оружием, хотят на ней осесть без проливания крови… переодеваясь в челядь и служа нам. Беда тому жупану, что в грод пускает торгашей, не зная… Ночью его ворота откроют неприятелю. Я их ни панами, ни слугами не хочу иметь, а братьями за дверью…

Видя, что епископ молчит, опустив голову, он продолжал далее:

– Не могли с нами жить иначе, мудрый народ за искусство взялся. Королям и князьям начали жён рекомендовать, чуть ли не из монастырей.

Епископ шикнул.

– Так было, – добавил Мшщуй. – Болеслав женился на монашке, не отлучили его.

– Это было плохо, – сказал епископ.

– Никто не пискнул, – говорил Валигура, – за такой женщиной должны были идти служки и челядь, и капеллан, и ремесленники, и вооружённые… На дворе все из-за любви к ней начали тараторить и болтать по-немецки… Родился князь, первое слово, что сказал он матери, а она ему – было не нашим… ради сына должен был учиться отец, а потом это так пришлось ему по вкусу, что с первейшими и со своими придворными предпочитал говорить этой речью, которую дьявол выдумал.

– Брат! – воскликнул епископ.

– Прости, во мне уж желчь кипит, – прибавил Мшщуй. – Так было. Что наше не было нам по вкусу… не хватало, хоть веками мы так жили. От ремешка до пряжки должно было всё идти из-за гор, из-за морей, иначе не нравилось…

Так наши питомцы переменились в Тонконогих… что если бы человек их встретил на тракте, принял бы за чужого.

– А святой, честный и любящий мир человек… – сказал епископ.

– Я бы предпочёл, чтобы он любил войну и немцем не был, – пробормотал Мшщуй. – Тонконогого упрекать ни в чём нельзя, кроме того, что, хоть, вроде бы кровью наш, а душу немцам продал. Всё-таки добрый был пан, потому что, когда его в Краков вызвали, не хотел Кракова брать, пока бы ему Лешек не позволил, потом, когда после Завихоста Лешека полюбили наши краковяне, которым всегда нового сита на круге нужно, Тонконогий не сопротивлялся и пошёл прочь.

Может ли быть человек лучше? А плохо возмущался, потому что при нём всё онемечивалось…

– Чем же провинились немцы? – спросил мягко епископ. – Скажи!

Мшщуй покраснел.

– Мне они не сделали ничего, – воскликнул он, – я человек маленький, и от меня, хоть бы умер, не много бы земля наша потеряла, но наше государство пропадает от этой немчизны. Посмотри на соседнюю Силезию, как её наводняют… Ещё немного и не поговоришь своим языком на своей земле…

И, прервав, Мшщуй добавил:

– Плохо у нас! Плохо! При Мешке и сыне, и при Кривоустом ещё земли и поветы объединялись в группы, господство распространялось широко, мощь росла… а сегодня что? Что мне из того, что дуб, порубленый на доски, гладко выглядит, мощи уже той нет, как если бы толстым был и в себе одном.

Так и это панство наших Больков сегодня на доски и щепки распилило потомство… Немцам в этом игра, потому что обрезанные кусочки приятней глотать.

Епископ насупился и молчал, глядя в пол.

– Слушай, Мшщуй, – сказал он, – тебе хочется могущества, а не знаешь, вырастит ли оно и дотянется ли до твоей головы. Большие паны и императоры, когда в силу вырастут, не уважают ничего, ни прав костёла, ни прав человека. После Кривоустого королевство должно было распасться, чтобы у религии, у духовных особ и у вас, свободных людей, на шеях не тяготела тирония! Всё-таки все эти кусочки имеют одну главу в нашем архиепископе гнезненском и духовенстве – все подчиняются Риму и метрополии своей столицы. Духовенство вас защищает от своеволия и тирании! Оно бдит, король ваш, наш пан – Иисус Христос. У нас есть, как несокрушимое оружие, проклятье, которое исключает из общества, и мы показали, что и на стоящих выше её использовать не поколеблемся…

 

– Да, но попробуйте бросить вашу анафему на половцев и русинов – чем она поможет? – спросил Мшщуй.

– По нашему призыву все князья объединятся, пойдут на язычников, – сказал епископ, – и победят…

– Пойдут, да, – пробормотал упрямый гигант, – но вместо язычников, они друг с другом поссорятся, чтобы один у другого кусок земли захватил и вырвал! Для вас, духовных, наверное, лучше со множеством маленьких панов, чем с одним сильным; но спросите ту землю, ту землю, которую они, вырывают друг у друга и, на которую нападая, обагряют кровью?

Эта земля вам ответит, как я некогда слышал, что читали в Писании, – беда королевству, в себе разделённому, беда!

– Ты смотришь на эти дела по-мирски, – отозвался епископ, немного помолчав. – Нашей земле наперёд были нужны святая вера и свет. Мы не спрашивали и не спрашиваем, кто нам её приносил, потому что без них жизни не было. Крест нас освободил от гибели, от завоевания императором. Первые бенедиктинцы, первые монахи и священники, немецкие, чешские, французские, итальянские всё-таки нас не сделали ничем иным, только христианами…

– Подождите-ка, – воскликнул Мшщуй, – когда наплывут немцы; только тогда увидите, чем мы будем…

– А если бы и так было, как говоришь, – прервал епископ, – что же за повод убегать и скрываться, когда именно, как сам говоришь, немцев отражать нужно?

– Не время уже, слишком поздно! – крикнул Мшщуй. – Силезия пропала! Не знаю, что делается на свете, но не дай Боже, чтобы и Мазовия, и другие земли были оторваны… Князей, что бы немцами не воняли, нет… все…

– Не говори мне ничего на пана моего, Лешека, потому что он добрый и самый лучший, самого благородного сердца, как отец был, набожный, благочестивый, справедливый… – живо отозвался епископ. – Дай нам Боже таких больше…

Глаза Мшщуя блеснули, а уста сжались – он вдруг замолчал. Епископ, глядя на огонь, думал, будто потихоньку молясь.

– Не напрасно я сюда к тебе сам прибыл; чтобы вытянуть тебя из этой ямы, в которой, как медведь, ты лапу лижешь, – сказал он, вставая. – Пан у нас добрый, милостивый, благородный… но… но угрожают ему неприятели, всякие силы, какие есть, должны около него сосредоточиться; прежде всего, мы, Одроважи, всей громадой, от которой ты отделиться не можешь. Весь род тебя зовёт. Кто не имеет уже отца, как мы, тому род – отец и мать; кто не отвечает на его голос, тот от своих отрекается и остаётся один. Мшщуй, я прибыл сюда за тобой…

Валигура стоял немой, удивлённый, но молчание его, казалось, не объявляет о послушании. Чувствовал это епископ и заговорил ещё живей:

– Да, брат, нашему пану угрожают тайные и явные враги… Вы…

– Я ни о чём не знаю, потому что со времени Тонконогого на свет не выглянул, – прибавил Валигура.

– Вы должны и обязаны идти с нами, – говорил епископ. – Внешне всё подчиняется нашему пану, но в действительности ему завидуют из-за Кракова, из-за силы и добродетели, и любви, какую имеет, и считают его слабым… Родной брат Конрад, хоть явно ему послушный, высматривает только, не представится ли ему возможность захватить и этот участок, а он резкий, неуправляемый, жадный и суровый… У князей силезских не развеялась ещё мечта, что они на Краков имеют больше прав, чем Лешек, имеет приятелей Тонконогий, имеет Плвач, а хуже всего, что Яксы по-старому ненавидят нас, стряпают заговоры против того, при котором мы стоим.

– Значит, согласия с ними нет? – спросил Мшщуй.

Епископ вздохнул.

– Видит Бог, что не мы, Одроважи, этому пречиной, – сказал он, – я, как слуга Христов, со всеми желаю согласия.

Однако же мы с Яксами пробовали не раз заключить мир и мы дали им ребёнка из нашего дома в их ложе, а взяли дочку от них для нашего ребёнка – ничуть это не помогло.

Враждебные друг другу, как были.

Завидуют нам в панской милости, мне – в столице епископской, в опеке, какую я имею в Риме, завидуют мне в двух благочестивых племянниках, Яцке и Цеславе, злыми глазами глядят на монастыри, которые строю, и костёлы, которые возвожу. Тайно составляют заговоры с Конрадом, с Плвачем, а голова их, Святополк, которого посадили в Поморье, сначала отца губернатором, потом сына князем, – тот уже пана, что ему дал ту землю, знать не хочет и думает оторвать… Яксы им сильны…

– Но у вас, брат, есть Лешек! – сказал Мшщуй. – А тот сильнее Святополка Поморского.

– Пока к одному предателю не присоединятся другие, – отпарировал епископ. – Упаси Боже от падения нашего пана, падём и мы всем родом, и пойдёт эта земля снова на жертву онемеченным силезцам или Плвачу, не лучшему, или жестокому Конраду Мазовецкому, который уже стягивает в помощь Орден Братьев госпиталя немецкого дома, что родился в Иерусалиме, и Хелмно им уже дал…

Мшщуй, слушая, схватился за голову.

– Как! – крикнул он с великой пылкостью. – Ещё один немецкий орден у нас? И ему уже землю выделяют!

– Это действительно так, – произнёс епископ, – и угрожает не одна эта опасность! Поэтому мысль, что и ты, Мшщуй, мне нужен, что я без твоей руки, сердца, головы и совести обойтись не смогу… что время вылезти из своей скорлупы…

Когда епископ это говорил, запели первые петухи.

– Пора идти на отдых, – сказал он, – завтра после святой мессы поговорим больше…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru