bannerbannerbanner
Валигура

Юзеф Игнаций Крашевский
Валигура

Полная версия

V

Едва ксендз Иво вернулся из своего путешествия в Краков и приехал в епископскую усадьбу, едва имел время, спешившись, поговорить с собравшимися на его приём духовными лицами, когда уже в замке о нём знали, и от князя Лешека бежал каморник с приветствием, который одновременно нёс просьбу, чтобы епископ как можно скорее навестил тоскующего по нему пана.

Валигура, которого Иво привёз с собой, по мере того как приближались к столице, навевающей какие-то старые немилые воспоминания, грустнел и казался всё более молчаливым и понурым. Даже мягкие и добрые слова брата не могли его вырвать из этой тяжкой задумчивости. Когда въезжали в город, епископ сам начал молиться и то же рекомендовал брату.

– Помолимся, – сказал он, – молитва – это великое оружие и эффективное лекарство…

Мшщуй тоже начал шептать молитвы… Но невольно этот город, раньше хорошо ему знакомый, неожиданно, спустя столько лет притягивал к себе глаза.

Вырос, изменился, широко разложился, дома похорошели, прибавилось костёлов…

Ксендз Иво бросил отцовский взгляд на деревянный костёльчик Св. Троицы, при котором на Рождество Богородицы поселил доминиканцев, он стоял на рынке. Глаза его увлажнились и он думал:

– Дал бы Бог ещё немного жизни, прибавится святынь, прибудет людей, увеличится сила духовенства… на славу Господу!

Мщшуй вместе с епископом, не давая узнать, кем был, и заняв скромное место в кортеже, прибыл в усадьбу, где по данному знаку ксендза Иво его сразу поместили в отдельных комнатах. В этот день он уже не показался.

Епископ не мог направиться в замок, потому что и час был поздний, и дома много оставалось работы после нескольких дней отсутствия…

Посланцы чуть ли не от всех епископов со всей Польши ждали его писем; также ждали послы с важными делами.

Если бы присматривался к этим духовным, которые спешили на приветствие брата, Валигура очень бы огорчился, потому что численность ксендзев и монахов чужеземцев почти преобладала. Чёрные, серые, белые, коричневые рясы всяких орденов, разных стран тиснулись к любимому пастырю, который, как мог, увеличивал отряд этого Христова войска.

Слышались тут все языки, начиная от латинского, который был повсеместным, до итальянского, французского и немецкого, потому что много наплыло монахов из разных стран. Сам же епископ Иво, который в молодости закончил учёбу в Париже вместе с будущим папой Григорием IX, а потом много раз ездил в Италию, говорил на этих языках так же хорошо, как на своём. Ему был дан тот дар Святого Духа, что учил их с лёгкостью и не давал забывать никогда. Не имел также той исключительной любви к своим, какой славился Валигура, а лишь бы человек был набожный, не смотрел он какого рода.

Глаза ревностного священника с великой любовью обратились на запад и юг, потому что там расцветала эта духовная жизнь, которая знаменовала тот век. Там лилась огненная река, которой тут едва текли маленькие струйки.

Одновременно двух великих апостолов выдали тогда южные страны, Испания – св. Доминика, Италия – св. Франциска, того любителя бедности, который прошёл через жизнь в опьянении, в экстазе, в небесном сне, с песней на устах, весь в Боге, с чудесными ранами, с видениями архангелов, окружённый бедностью, разговаривая с птицами, опекая овечек, целуя прокажённых. Тысячи людей бросало по его примеру оружие, шёлк, удовольствия, богатства, власть и силу, чтобы кричать, вторя ему:

 
«O beata solitudo
Sola beatitudo!..»
 

Когда Франциск ушёл в пустыню, Доминик с огненным словом, пёс Божий с факелом в руке, бежал среди неверных, жаждущий мученичества. Два этих человека, что взаимно дополняли друг друга, встретились в одном объятье по дороге к небесам.

Прежние ордена съели, как ржа, богатство и распутство, дети Франциска хотели ничего не иметь, кроме выпрошенного хлеба, дети Доминика ходили в власянице и были жестокими к самим себе.

Уже двоих своих племянников Иво отдал Доминику, ему было мало цистерцианцев, премонстратов, старых орденов, которые уже были на его земле, желал новых борцов, превыше всего требовал, чтобы ему принесли искру того огня благодати Божьей, который горел за горами!

Ему было нужно воспитать будущие поколения в детей тех отцов, для которых земля была только дорогой к небесам.

Действительно, христианская вера буйно распространялась и почти все светские власти были ревностными сынами церкви; говоря по правде, Генрих Бородатый с супругой жили почти монастырской жизнью, она – с монахинями, он – в костёле, Тонконогий сыпал щедрою дланью духовенству, Плвач дарил широкие пространства земли и ещё более широкие права, от которых ради него отказался, Конрад, брат Лешека, стягивал немецких рыцарей-монахов – этого всего, однако, достаточно не было. Не раз те же такие святые и набожные князья своим сопротивлением епископам вынуждали их аж на анафему.

Молитва не защищала от желания единоличного правления, от отвращения к разделению власти – поэтому духовенство, что хотело править правящими, не могло остановиться в увеличении своих сил.

Ордена и священники были бойцами… Рассаживали их густо, чтобы этой сетью опоясать все земли и, что было разорвано светскими правами, объединить Божьим законом.

В эти минуты борьба духовенства с земными силами у нас, казалось, решалась в пользу первого. Рим стоял над коронами и скипетрами, распоряжался ими и там, куда не достигала императорская власть, он был властелином, которого почти никто не смел отрицать.

Из правищих на польских землях только тот был уверен, то удержится, с кем было духовенство.

Со времён Болеслава Щедрого росла мощь епископов, сосредотачивающаяся в одну силу под метрополичьей властью архиепископа Гнзненского. А всё-таки были ещё такие, что ей сопротивлялись, что переносили анафемы и жили с ними, и находились священники, которые им, несмотря на анафему, служили мессу… и костёлов не закрывали.

Поэтому ожесточённую борьбу со светской властью нужно было вести дальше… а внимательное духовенство, помимо собственных солдат, имело за собой почти всех могущественных и рыцарство, в защиту которого вставало.

Краковские епископы были страшны князьям, защищая права рыцарства и стоя за его свободы. Мешко Старый из-за них никогда не мог удержаться в Кракове, который четыре раза мог получить; из-за них правил Казимир Справедливый, духовенство вынесло и поддержало Лешека.

История этих дней – один фрагмент церковного боя, который почти бессознательно вырабатывает свободы общества и пробуждает любовь к ним неустанным бодрствованием над властью князей – чтобы она не увеличивалась…

В помощь тем усилиям приходит дух века, который велит всё земное презирать и пренебрегать им. По примеру святых аскетов дворы князей становятся монастырями, княгини надевают власяницы, князья клянутся в чистоте и отказываются от потомства ради наследования неба. Княжеские дочки вместо того чтобы выходить замуж за королей, выходят за небесного Жениха… Все сокровища идут на золочение алтаря на обогощение святынь…

В этом экстазе тысяч людей, презирающих землю, идущих в власяницах, с бичеванием, голодом, штурмом на небо, есть что-то такое великое и великолепное, такое поэтично красивое, что самый холодный человек не может на него смотреть равнодушно.

Эта горячка охватывает толпы, маленьких костёлов для размещения набожных не хватает, амвоны стоят, припёртые к стенам, чтобы тысячи могли слышать Божьи слова. Как недавно двенадцатилетние мальчики рвались с оружием на неприятеля, овеянные рыцарским духом, так теперь дети преобразуются в аскетов.

Пыл всеобщий, заразительный и захватывающий.

Иво тянет за собой всю семью, во власяницы одевает своих племянников, огромные волости отдаёт монастырям, – удивляет своей королевской щедростью, в которой не знает меры…

На мгновение блеск этой апостольской жизни затмевает даже митрополичью столицу и Гнезно гаснет при Кракове.

Там объединяются все усилия и планы, оттуда плывут приказы; там стоит настоящий вождь всего движения.

Когда Мшщуй, закрытый в комнате, которую для него приготовили, мучается переменой, какая произошла в его жизни, и бунтует духом против брата, который словом сумел его победить и приказом увести за собой, епископ Иво, окружённый своими солдатами, неутомимый, деятельный, занимается оставшимися делами, пока последний час не вынудит его идти на отдых, чтобы мог совершить завтрашнюю мессу.

В панском замке ожидали его напрасно допоздна, Иво обещал быть в Вавеле с мессой, на завтра…

Тут правит видимый мир и хорошее настроение… Лешек радуется сыну, почти все его враги повержены, Генрих Силезский идёт с ним, Конрад в нём нуждается, Тонконогий ему послушен, один Одонич – смутьян, один Святополк Поморский – непослушный, его помощник, возмущаются, бессильные, напрасно. Тех уже не оружием, но одним страхом легко будет усмирить.

Так думает Лешек и уверен, что всё духовенство придёт ему на помощь, чтобы упрямых вынудить к послушанию.

После святой мессы в Вавеле, которую епископ отслужил сам, король, королева и многочисленный двор, наполняющий святыню, пошли к замковым строениям. Кто бы присмотрелся к ним издалека, и не знал особ, легко бы мог ошибиться, ища глазами пана; все исчезали, даже тот, что им звался, при важном, занимающем первое место пастыре. Окружали его с почтением, приветствовали его с радостью – он был душой этого двора и головой этого княжества.

Лешек, сын Казимира, как отец, имел облик мягкий и весёлый, немного гордый, рыцарский, но на челе его не видно было особенно глубокой мысли и в глазах той смекалки, какую имел отец. Не наследовал также от него той любви к мудрости, той жажды правды и знаний, какими Казимир всю свою жизнь кормился. На ясном лице не было заботы, но желание покоя, много доброты и мягкости, как бы нужда в опеке и сильном плече. Глаза не видели далеко, ум не хотел достигать тёмных глубин. Лешек нуждался в тишине, согласии и маленьких рыцарских развлечениях, к которым привык с детства.

 

Победитель Руси под Завихостом имел рыцарскую осанку и был до забвения храбрым, но раздора не вызывал, но всегда желал примирения. Светловолосый, голубоглазый, с гладким румяным лицом, цветущим здоровьем, казалось, он не чувствует бремени царствования и старается сбросить его с плеч.

Он хотел быть со всеми в согласии, объединять и смягчать, чтобы ему жизнь не обременяли. Поэтому он охотно уступил Краков Тонконогому, охотно дал отряд брату, примирился с силезцами и теперь льстил себе, что Плвача и Святополка вынудит к переговорам и миру. За брата в Мазовии он вполне был спокоен – улыбалось ему то будущее, которое пророческое око епископа Иво видело хмурым и грозным, потому что он лучше знал людей.

Рядом с красивым Лешеком, который немного склонившись шёл при епископе, как дитя рядом с отцом, улыбаясь ему, следовала наряженная и прелестная жена его, Гжимислава, на женском челе которой отражались покой и весёлость мужа.

На лицах двора Лешека, хоть видно было желание вторить пану, некоторые из них, особенно старшие, были мрачными, отречёнными, задумчивыми.

И епископ также в этот день после вечерних и утренних разговоров с духовными лицами с какой-то заботой вошёл в замок. В глубоком волнении совершил он святую мессу; казалось, что его поражает эта неосторожная весёлость; но в первые минуты отравить её не хотел…

Едва войдя в замковый двор, Лешек после нескольких вопросов, брошенных епископу, изменил тему разговора, и начал рассказывать о прекрасном времени для охоты, к которой готовился.

– Если бы я не ждал вас, отец мой, – сказал он, оборачиваясь к нему, – уже бы двинулся в лес, но хотел поцеловать вашу руку, а Краков и дела, которые вы лучше, чем я, понимаете, оставить под вашей опекой.

– Охота – прекрасная и милая забава, – ответил епископ, – но, милостивый пане, на ваших плечах лежит много, множество бедных на вас глядит. Я думаю, что, когда столько дел обременяет, снова Colloquium нужно созвать, или в Краковском, или в Сандомирском…

– В Colloquium замените меня комесами и переднейшим рыцарством, – сказал Лешек, – мой придворный судья, подсудок, канцлер… Я, пожалуй, там только на то нужен, чтобы занять почётное место. А есть ли такие срочные дела?

– Всегда найдутся, лишь бы собрание было созвано, – ответил епископ.

Лешек вздохнул.

– Потому что люди, – добавил он, – никогда спокойно жить не могут.

– Это люди! – вздохнул епископ.

– Думать о делах! – добросил князь. – Думать о делах в то время, когда такая милая осень в лес зовёт; когда летняя жара прошла, а зима далеко ещё. Правда, отец мой, правление в то же время – неволя и, как говорят, чем выше кто сидит, тем больше трудится.

У замковых дверей княгиня очаровательной улыбкой попрощалась с епископом, спешила к своему Больку, которому оба так радовались, как первенцу и единственному ребёнку.

– Увидишь ребёнка и благословишь, отец наш, – сказал князь, – растёт на глазах, а такой умный, что все недоумевают.

– Пусть растёт на нашу радость, – ответил епископ, немного отвлечённый.

Лешек, постоянно весело спрашивая, провожал ксендза Иво в большую гостевую комнату, когда тот задержался на пороге и шепнул:

– Милостивый князь, я хочу с вами, канцлером Миколаем и Марком Воеводой немного лично поговорить, нам лучше будет в вашей комнате, чем тут, где к нам легко кто-нибудь может зайти.

Многочисленный двор как раз наплывал в комнату, облик Лешека омрачился, видно было, что этот личный разговор беспокоил его, мутил покой, так, что, пожалуй, рад был бы его отложить, – но когда Иво что-нибудь говорил, сопротивляться было трудно.

Тут же за ними шли те, которых он позвал: старый Миколай Репчол, канцлер, в чёрной духовной одежде, с бледным лицом, изборождённым большими морщинками, муж внешне сильного телосложения, но вынужденный опираться на палку. Лицо его, быть может, результатом внутренних страданий, ещё больше выражало заботы и задумчивости, чем лицо епископа. Иво также, вероятно, верил больше в будущее, чем он. Другим был Марек Воевода, муж также уже преклонного возраста, но рыцарской фигуры, неспокойные глаза которого, привыкшие к бдению, бегали, изучая одновременно лица епископа и Лешека. Из них двоих он большее и более пристальное внимание, казалось, обращает на пастыря. Там все так же ему подчинялись, как сам князь.

Лешек также сразу вынудил себя принять мягкое выражение и с поспешностью повернул к своей каморке, которую по панскому знаку отворили стоящие у дверей слуги. Было это самое милое схоронение пана, комната, в которой он принимал только желанных и близких гостей. По ней каждый мог легко узнать натуру и характер князя. Стен почти в ней видно не было – так были завешаны всем разнообразием охотничьего и боевого оружия, которое любил Лешек.

Был в этом некоторый порядок и видимое увлечение… Шеренгой стояли более лёгкие и более тяжёлые доспехи, восточные и итальянские, немецкие и старинные, состоящие из блях и нашитой чешуи. Рядами стояли шлемы от старинных тяжёлых и менее аккуратных, до тех, которые теперь украшали рогами, крыльями и фигурами зверей, позолоченные и разрисованные.

Рыцарские пояса светились дорогими каменьями и эмалью, висели при них мечи, мечики, пугиналы, охотничьи ножи; далее – кованые копья, влочны, боевые секиры, палицы с привязанными на цепях ядрами, щетинящиеся острыми стрелами, луки, колчаны, щиты… Одно пространство полностью светилось большими и поменьше щитами с изображениями львов, орлов, грифов, а посерёдке на одном был искусно вырезан и разукрашен рыцарь, скачущий на коне, который поражает копьём медведя, бросающегося на него. То же изображение, как на этом щите, хотел Лешек иметь на своей княжеской печати.

Весь пол панской комнаты был толстым слоем устлан шкурами животных, убитых рукой государя.

Хвалился он тем, что две комнаты застелил этой охотничьей добычей, среди которой лежал и памятный медведь, что уже схватил было лапами коня Лешека, когда тот ему нанёс смертельный удар…

Эта комната, сказать правду, была наиболее милой князу, но для серьёзного совещания очень опасной; епископ знал об этом по опыту, потому что, сколько бы раз тут не проходили заседания, Лешек их всегда прерывал, говоря о своих доспехах, оружии и охотничьих деяниях. Как охотник, как рыцарь, он любил о том рассказывать, а самыми приятными ему были те, что слушали его охотно и восхищались его ловкостью, которой, впрочем, никто не мог отрицать.

Указав ксендзу место на устланном кресле, сам князь стал напротив него, а за ним, опираясь на свою трость, стояли канцлер и отошедший в сторону Воевода.

Лицо Лешека снова, словно умоляя епископа о милости, улыбалось ему, из Иво смех вызвать не в состоянии. Видно было, что князь, ничего слишком важного в разговоре не ожидая, хотел от него быстро отделаться. Поглядев на епископа, который размышлял, думая, с чего начнёт, Лешек тоже нахмурился.

– Мне очень не везёт с тем, – отозвался Иво, – что почти всегда предназначен быть для вашей милости птицей, пророчащей плохое…

– Напротив, – отпарировал Лешек живо, – вы для меня лучший опекун и отец.

– Но из любви и заботы о вас всегда приношу плохие новости.

– Плохие ли? Отец мой? – спросил князь, складывая руки.

– Всякая жизнь трудна, а вы сами сказали, – отозвался епископ, – тем более у тех, кто сидит выше.

– Значит, помогите мне от этого зла… – живо сказал Лешек. – Помогите его избежать. Но вы, отец мой дорогой, – добавил он, – с этой вашей отцовской нежностью ко мне, часто, может, больше видите плохого, нежели есть. Я рад бы и во зло, и в злых, что его делают, не верить.

– Всё же, милостивый пане, – вздохнул Иво, – Бог допускает зло, чтобы было критерием доброго…

Наступила минута молчания.

– Сами будучи добрым, – доложил Иво, – вы не хотите, милостивый пане, верить в людскую превратность.

– Но о ком вы говорите? – торопя, чтобы быстрей освободиться, воскликнул князь.

– Начнём с Одонича, – отозвался епископ, – из плохих этот, по-видимому, самый худший, если не нужно ещё первенства перед ним дать его шурину, Святополку. Одонич, жадный до царствования, как дед его, Мешко, имеет его желания и железное упрямство, и его пример перед собой, но стократ более виновен Святополк, который, милостью вашей и вашего отца назначенный великорадцей Поморья, хочет его незаконно и неблагодарно захватить и оторвать.

– Ах! – воскликнул Лешек. – Святополк имеет в себе буйную кровь Яксов – это правда, но кто же знает, Одонич ли его, или он Одонича подстрекает и хитрит. Они оба не кажутся мне опасными.

– Милостивый пане, – прервал грубым, понурым голосом канцлер Миколай, – я боюсь, как бы к этим двоим ещё кого-нибудь третьего не пришлось присоединить в реестр твоих неприятелей.

Лешек повернулся к нему, нахмурившись, с упрёком на лице, почти с угрозой, к которой он не привык. Канцлер склонил голову и замолк.

– И я бы был того мнения, что Святополк с Одоничем не имели бы отваги, – прибавил епископ, – если бы они не глядели на кого-то, чьего имени выговорить даже уста содрогаются.

Лешек весь вздрогнул, поднял голову, возмущённый, и, казалось, на мгновение даже забыл о должном епископу уважении.

– Отец! – воскликнул он. – Вы разрываете мне сердце!

И разрываете его напрасно. Я догадался, кого вы мне как неприятеля хотите указать. Но нет! Нет! Не хочу этому верить, не верю, и если бы я ошибался, если бы должен был пасть жертвой ошибки, предпочитаю умереть, чем подозревать… брата. Мы дети одной матери.

– Вы разные, как Авель и Каин, – отозвался Иво с великой силой. – Вспомните, князь, молодость! Вы были когда-нибудь похожи друг на друга? Вы – любовь, тот – строгость; вы – доброта, он – жестокость, вы – равнодушный к власти, он – жадный до неё.

Лешек слушал с опущенной головой, хмурый, но не убеждённый.

– Конрад не такой плохой, как вы опасаетесь, – сказал он. – Он горячей, чем я, Бог ему дал больше силы, также больше желаний, но в его сердце…

Говоря это, он бросил взгляд на собравшихся, все удивительно недоверчиво, почти с жалостью, слушали. Лешек остановился на мгновение и докончил:

– Конрада мы оставим в покое.

Марек вздохнул, Иво поглядел на канцлера – замолчали.

– У меня плохие доказательства, – сказал после долгой паузы епископ, – нужно бдить, по крайней мере, знать, наблюдать, чтобы нас опасность не схватила врасплох.

– Одонич, – прервал вдруг Лешек, – сражался с Тонконогим больше, чем со мной, всё кончится, когда их разделим, и помирим.

– А есть ли способ примирения их, когда один всё хочет иметь и вырвать у другого? – спросил епископ.

– Вспомните, – отозвался Лешек мягко, – тот поход Генриха Вроцлавского на меня, когда он также хотел отобрать у меня Краков, хотел вырвать, и с войском стоял на Длубне.

Уже должна была пролиться кровь, всё-таки набожный, святой мой Генрих, услышал советы, дал успокоить себя, вы предотвратили эту бурю… и обнялись, как братья, вместо того чтобы воевать, как враги.

– Вы сказали, – отпарировал епископ, – Генрих был святым и набожным, потому услышал слова примирения, а Плвач им не является… а Святополк – предатель, знает, что согласия с ним быть не может!!

Услышав это, Лешек нахмурился и губы его сжались.

– Значит, советуйте, – воскликнул он с каким-то отчаянием, – я слепой и неумелый, советуйте!

– Вы не слепой и способный, – прервал епископ, поднимая для объятий руки, – но добрый до избытка, а зная эту доброту, враги пользуются!

Разговор снова прервался, все поглядывали на Лешека, который, несмотря на мягкость, не уступал в своих убеждениях.

– Советуйте, – сказал князь медленно с какой-то нежностью, – я вам только одно припомню: что вот, благодаря Божьей опеке, я с моей слепотой и неспособностью, когда уже был лишён наследства Тонконогим, – царствую, когда должен был быть изгнан Генрихом, – сижу в моей столице. Ребёнком покойный дядя столько раз меня выгонял, Провидение мне возвращало то, что он отбирал; и вот в мире и благоденствии распоряжаюсь и правлю. Этому Провидению так доверяю, что если бы был окружён врагами, не испугаюсь, – и в спокойствии буду ожидать свою судьбу.

– Ежели так, – проговорил медленно Иво, вставая, – что же мы должны делать? Я этой веры в безопасность не разделяю, хотя Провидению верю… Мы за вами присматривать должны!

Лешек, как бы избавился от бремени, быстро приблизился к епискокопу и поцеловал его руку.

– Советуйте, – сказал он, – делайте, что считаете верным, я подчинюсь вашему святому совету…

В эти минуты он обратился к Мареку Воеводе.

– Милый мой, эти тяжёлые щиты, слишком обременяющие наших солдат, пора бы убрать. Не знаю, показывал ли я вам немецкие новые, как они предивно легки.

 

Говоря это, князь повернулся к ряду висящих на стене щитов. Марек Воевода пожал плечами.

Епископ встал со стула.

– Разговаривайте об оружии – я же должен к моим делам…

Князь поспешил с ним попрощаться, и с радостью, что избавился от тяжкого спора, с большой любезностью проводил Иво прямо до порога двора. Там, получив благословение и видя, что Марека Воеводу тот уводил от щитов, повернулся, возвращаясь к молодому Пакошу, своему любимцу, кивнув ему, чтобы шёл с ним в арсенал. Но там затем начались оживлённые прения о новом оружии и об охоте. – Святой человек – наш епископ Иво, – сказал он Пакошу, – но в рыцарских делах совсем не разумеет… и с ним ни о чём нельзя поговорить, пожалуй, только о таких святых, как он, и о тех, которых он хочет обратить, чтобы также святыми были. Я люблю его, как отца, но он грустный, как ночь, и с собой всегда приносит мне какую-то горечь. Пакош подтвердил головой то, что говорил пан, не смея словами. И они начали беседовать о лёгких щитах.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru