bannerbannerbanner
Евпраксия

Павел Загребельный
Евпраксия

Полная версия

Чеберяйчики

Все дальше и дальше едет Евпраксия, направляясь в какую-то неизведанную даль и оставляя все знакомое до всхлипа в горле, оставляя свое детство, самое себя. А что же тогда она везет?! И кто возле нее и что впереди?

Генрих Штаденский, названый муж, далекий и пока неведомый, прислал, кроме исповедника, который должен быть также и за толмача, еще небольшой отряд из шести воинов и седьмого воеводы, высокого, вельми спесивого, хотя и привлекательного лицом, Рудигера. Краснорожие саксонцы наливались пивом по самые брови – они так и липли к телегам с бочками, пили и чавкали от самого Киева без передыху, чавкали даже во сне, кряхтели от удовольствия, не могли нахвалиться киевским пшеничным пивом, да еще не простым, а княжеским, ибо ясно же – коли везешь княжну, то и пиво получаешь соответственное. Рудигер, совсем молодой, возможно, даже стеснительный где-то там в глубинах души, внешне старался никак не отстать от кнехтов, точно так же упиваясь пивом до рези в пузыре, что-то кричал самодовольно, безмерно важничая.

Киевские дружинники, числом восемь, данные Евпраксии для сопровождения в далекую Саксонию, то и дело посмеивались над перепившимися саксонцами и лукаво напевали:

 
Котилося яблучко до города,
А хто ж його взяв? Воевода!
 

Намекалось здесь на того графа, который вынюхал в дальней дали красивое дитя Всеволода – дитя сравнивалось с яблоком, а граф, за отсутствием в песне настоящего ершистого слова, назван был по привычке воеводой. И настоящий воевода Кирпа, поставленный над дружинниками, не принимал песни на свой счет и в мыслях не имел обижаться, потому что принадлежал к людям характера незлобливого, можно бы сказать даже – веселого, коли можно применить такое слово к его суровому, подчас даже жестокому житью-бытью.

Кирпа достался князю Всеволоду от князя-смутьяна Олега Святославовича, отбыв с тем своим князем все странствия и приключения, которые выпали на долю Гориславича (как называли Олега в народе), но все это было когда-то, все это лежало за пределами памяти маленькой Евпраксии.

Она ведь могла воспринимать людей из своего окружения или как что-то надоедливое, или как что-то приятное, не видела за ними ничего больше, кое-кого и вовсе не замечала – они были для нее не людьми, а словно тенями. Рудигера знала, должна была знать, потому что он представлял самого графа Штаденского при торжественном обряде покладин и даже целовал ее тогда от имени далекого мужа под пьяные крики свидетелей княжеских. А Кирпа был в глазах Евпраксии просто смешным человеком.

Невысокий, мосластый и весь какой-то перекошенный, одна рука свисает чуть ли не до земли, другая согнута в локте, вскинута будто из-за плеча, замахивается мечом иль секирой, а плечища тоже вперекос просто распирают корзно, глаза светлые, в пятнышках, будто птичье яйцо, нос длинный, рот великоватый и в улыбке открывает все зубы, которые есть, да к тому еще зубы у него крупные, крепкие, какие-то словно бы веселые, что ли, самой хочется засмеяться, взглянув на Кирпу.

Евпраксия допытывалась у Журины:

– Он чеберяйчик?

– Дите, то ж воевода Кирпа.

– А каковы чеберяйчики?

Про чеберяйчиков ей рассказывала Журина. Давно-давно. Может, рассказывала она и не для Евпраксии, а для своего сыночка Журилы, но Журило теперь в Киеве, он принят после пострижения в княжескую дружину в знак особой милости Всеволода, а молодая мать должна была поехать на чужбину с не своим «дитем» – вот так и остались чеберяйчики только им двоим, и остались, может быть, ради хотя бы малого их утешения.

Но только каковы же они, чеберяйчики? Неужели они не похожи на вечно веселого воеводу Кирпу? Евпраксия не давала Журине покоя:

– Расскажи про черебяйчиков.

– Да я уж рассказывала.

– Каждый раз неодинаково!

– Потому что и чеберяйчики неодинаковые.

– А в этих лесах и травах они есть?

– Должны быть, дите мое.

– И повсюду будут?

– Пока будем ехать по земле русской.

– А потом?

– Потом не будет.

– Там мы их покинем?

– Или мы их, или они нас, дите мое.

– А я не хочу! Не хочу! Остановиться всем! Дальше не поедем! Не велю!

И обоз останавливался, стоял и день, и два, выходили к нему местные люди, несли маленькой княжне цветы, мед, напевы, любовь, а она смотрела на них изумленно и в отчаянии хваталась за Журину.

– Это не черебяйчики?

В землях, расположенных неподалеку от Киева, навстречу княжне звонили, били в била, гудели рога, бояре встречали на меже своих вотчин с приглашениями и угощениями, священники выходили с молитвой, люд провожал ребенка-княжну слезами, дарами и зелеными венками.

Когда по прихоти Евпраксии обоз задерживался в лесных чащобах, приветствовать княжну или просто посмотреть на нее шли смолокуры, углежоги, лесовики, бортники, косари, лыкодеры, дровосеки – несчастные, ободранные, но такого доброго вида, что девочка невольно принимала их за чеберяйчиков, мягчала душой и велела ехать дальше.

А дальше пошел люд не то чтобы равнодушный, а просто темный. Какого мы князя? А кто же о том ведает? Княжна киевская проезжает по нашим пущам?

Пускай себе проезжает.

Были незаметны и вроде неприступны, будто в самом деле чеберяйчики.

Ведь чеберяйчиков тоже никто никогда не видел, хотя и ведомо, что живут они в лесах и средь трав. Пастухи могли видеть? Но пастухи – от природы ленивые иль по привычке, потому они и не встречают никогда чеберяйчиков, хотя вечно ищут отбившуюся от стада скотину.

А существуют ли вообще чеберяйчики и какие тому доказательства? Они существуют больше, чем что бы то ни было. Можно даже утверждать, что они вечные, потому что рождены фантазией. Человек умирает, а дом, сделанный им, стоит, и песня, сложенная им, поется тысячу лет, и сказка живет испокон веков. Создания мысли и фантазии живут дольше человека. И правда о человеке точно так же существует дольше, чем сам человек.

А какова же она, правда о чеберяйчиках?

Считается, а может, это наверняка, что чеберяйчики все одинаковы.

Увидеть одного – одинаково, что увидеть всех. Поэтому никто не может сказать, умирают они или живут вечно. Они просто есть. Не живут и не умирают, а присутствуют на этом свете всегда, как правда и мечта. Ибо что значит жить? Идти неминуемо к смерти. Умирать во времени, двигаясь вместе с ним. Для чеберяйчиков время не движется. Вечность неподвижна, как вода в пруду. Всегда – и ныне. И наоборот: ныне – и всегда. Им присуще вечное сегодня, как богам, но они не боги, потому что никуда не идут и ни во что не вмешиваются. Им неизвестна торопливость, не знают они суеты, дрязг, все согласуют с солнцем, с луной, с временами года, с их постепенной сменой.

Вечный кругооборот.

Есть ли у них дети и взрослые? Никто не знает. Если не умирают, то нет старости, а если нет старости, то зачем расти? Наверное, они всегда молоды, ведь только молодые считают себя бессмертными.

Едят они хорошо и часто, как у князя, хотя и не работают. Что едят?

Может, росу, может, запахи цветов. Если так, то их знают хорошо пчелы.

Может, чеберяйчики и странствуют вместе с пчелами, перелетая с места на место, чтобы повсюду встречать людей, выглядывая из-под каждого гриба, из-под каждой ягодки, из-под каждого листочка.

Какая у них работа? Удивляться миру, его чудесам и богатствам, никогда не знаючи ни отдыха, ни усталости в этом удивлении. Еще – они разносят звуки. Эхо – дело чеберяйчиков. Они охотно подхватывают каждый красивый звук и разносят его повсюду. Если же звук им не нравится, они никуда не хотят его нести и он умирает. Скажем, хрюканье дика. Или ругань плохого человека. Или…

Есть ли у чеберяйчиков золото? У них есть даже то, что до времени скрыто от людских глаз. Все скрыто под землей и под водой, это самое лучшее укрытие.

Есть ли у них имена? Плачут ли они? Пугаются ли? Знают ли воспоминания и молитвы? Существует ли среди них любовь?

На это не может быть однозначных ответов. Потому что чеберяйчиков много, и они, хотя и одинаковы, в то же время разные. Одни все время ждут чего-то страшного, как мы – конца света. Другие смеются. Третьи плачут, четвертые тащат в свое жилище кусочки дерева, всякую мелочь. Пятые любят одеваться. Шестые любят раздеваться. Некоторые боятся темноты. Другие боятся тишины. А кое-кто не переносит одиночества. Но все это мудрые страхи. Хуже тем, кто с перепугу стал невидимым даже для самих чеберяйчиков. Тогда таким перепуганным вешают на шею колокольчики, чтобы их, по крайней мере, было слышно, если уж не видно.

Зимой чеберяйчики преимущественно спят. Ну-ка проснись средь снегов – умрешь от тишины и таинственности. Ведь мир хотя и удивительный, но таинственный, и с этим ничего не поделаешь. Не помогут ни молитвы, ни книги, поможет разве лишь язык. Они влюблены в язык. У каждого чеберяйчика собственный язык. Как они понимают друг друга? Называют каждый свое. Тот – цветок, тот – ручеек, тот – дерево. А потом рассказывают друг другу, обмениваются словами-названиями. И все называется неодинаково, но всем понятно.

Они безмерно терпеливы, лишены озлобленности, а если так, то и не выказывают своей власти. У них каждый делает, что хочет, нет послушности и покорности, а есть понимание потребностей.

Есть ли среди них глупые? Трудно сказать. Ведь глупые всегда молчат и ждут, чтобы им сказали, что следует говорить.

Есть ли у чеберяйчиков князья, тиуны, дружина, восминники? Если есть на самом деле кто старший над другими, то он каждый раз плачет, когда вынужден причинить кому-нибудь неприятность. А тот его успокаивает. Власть проявляется в желаниях, ну а у чеберяйчиков нет очерченных желаний. Если, скажем, кто-то из них хочет понюхать цветок, он никогда не знает, какой именно. Тогда для определения желаемого цветка собирается совет утонченных прихотей, в который входят чеберяйчики с нужным опытом и строго ограниченной фантазией. Ибо неограниченность недопустима, она ведет к испорченности. Может завести иногда слишком далеко. Прихоти же чеберяйчиков, какими бы неожиданными они ни были, вращаются, как известно, в установленном кругу привычек. Скажем, те, которые живут в травах, одеваются травами, питаются травами, лечатся травами, наслаждаются травами. Все очень просто. И каждый должен жить просто, как все чеберяйчики, только мудрее. Состязание в мудрости. А мудрость – это ограничение. Для того и существует совет утонченных прихотей. Власти у чеберяйчиков нет, ибо там над всем господствует мысль. Если же сталкиваются мысль и власть, то мысль, будучи от природы гибче власти, всегда сможет уклониться, выскользнуть и временами наделать беды. Лучше не допускать таких нежелательных столкновений. И для этого у чеберяйчиков существует совет утонченных прихотей. Но разве не так повелось, что лишь власть устанавливает, кто мыслит справедливо и по правде? Так, но не у чеберяйчиков. Правда порождает беспокойство, а они превыше всего ценят покой. Они дарят его людям. Может, ради этого и существуют в нашей земле.

 

А если ты покинешь свою землю, что тогда? Тогда чеберяйчики покинут тебя тоже.

И не заметишь этой страшной минуты, ведь ты никогда не видела чеберяйчиков.

Лишь через много-много лет великий поэт твоего народа первым увидит чеберяйчиков, а чтобы ему поверили, он назовет его… зайчиком:

 
Ой, на горе-горе
Сидит зайчик.
Ножками чеберяет,
Ручками чеберяет —
Чеберяйчик.
 

В самом деле: какие же ручки у зайчика? Чеберяйчик – и никто больше.

Но о поэте не могла тогда знать ни мамка Журина, ни Евпраксия.

Евпраксии хотелось забыть, что она княжна, – стать бы снова ребенком и поверить, что это чеберяйчики послали с нею вечно улыбающегося, беззаботного, с перекошенными плечами Кирпу. Тогда бы слышались не грустные напевы о том, как «отдавали молоду в чужедальную сторону», а лишь веселое покрикивание Кирпы, когда он проскакивал на коне мимо их серебром окованной повозки: «Не журись, Журина!»

Летопись. Напоминание

Князья яростно грызлись за власть и славу. Каждый был доволен собою и не заботился о том, доволен ли кто-нибудь им. Не боялись ни бога, ни черта, ни людских законов чести и совести.

Летописец должен был бы записать: «Князья грызлись за власть, аки волки». Но пугливое его перо не отваживалось на такое, выводило лишь:

«Бога забыли». Но ведь бог – на небе, а на земле – короли и князья. С позором изгнали киевляне Изяслава за то, что не смог защитить землю от чужаков, а вскоре он возвратился в Киев с войском польского князя Болеслава Смелого, отомстил киевлянам, в каждом из них и потом видел врага, возможно, и супротив родных братьев имел злые намерения, кто же о том знал? Зато брат его Святослав, сидевший в Чернигове, смекнул, что тот самый Болеслав польский еще с большей охотой помог бы добыть киевский стол ему, Святославу, ибо женой у него была дочь Святослава Вышеслава. Может, Святослав не просто думал о такой возможности, но и заручился словом Болеслава, может, натолкнула Святослава на такие мысли его молодая жена Ода, графиня Саксонская, – обо всем этом летописец мог бы ведать, но опять-таки трусливо смолчал, хотя со временем и вынужден был занести на пергамент: «Святослав же бе начало вигнанью братию, желая большее властi».

Святослав почувствовал силу, когда ему удалось, как об этом уже говорилось, с малой дружиной разбить возле Сновска двенадцать тысяч половцев. Тогда он позвал из Переяслава брата своего Всеволода, ученнейшего, тихого, богобоязненного. Встретил пышно, много хвалил Всеволода, хвалила его и княгиня Ода, рыжая белотелая саксонка, хвалили переяславского князя высокоученые мужи, которых Святослав собрал у себя в Чернигове для сложения «Изборника» всяческих мудростей; были устроены многодневные ловы, затем начались пиршества, на которых восхваляли обоих князей и Антония Печерского, бежавшего из Киева от гонений Изяславовых, что распространились, выходит, не токмо на простых киевлян, но и на отцов церкви, людей святых. Святослав, круглолицый, с большими усами, с подстриженной бородой, чубатый, как варяг, наклонился к надушенному ромейскими благовониями Всеволоду, горячо шептал: «Разумная справедливость требует, чтобы сильнейшие были обузданы и чтоб благодаря тому привлекательность мира и тишины распространялась одинаково на всех.

Изяслав хочет лиха и нам, брат; ежели не опередим его, прогонит нас». «А что скажут люди?» – осторожно полюбопытствовал Всеволод. Хотел было еще добавить: А бог?» – но Святослав не дал ему закончить, оглушил еще более жарким шепотом: «Люди? А что они говорили, когда я выступал супротив половцев? И что бы они сказали, если бы я побежал с поля под Сновском?

Когда ты даешь им князя смиренного, они называют его никчемным; когда предлагаешь человека с характером гордым, зовут его спесивым; когда возьмешь непросвещенного, его засмеют; когда же, наоборот, князь будет ученый, как ты, его ученость заставит говорить, что он надут чванством; будет суров – его будут ненавидеть, как жестокого; захочет быть снисходительным – обвинят в чрезмерной слабости; простого станут презирать, как послушного пса; обладающего проницательностью отвергнут, как хитреца; ежели он точен – назовут мелочным; ежели умеет прощать – обвинят в нерадивости; ежели у него тонкий ум – припишут празднословие; спокойного будут считать ленивым; умеренного, так и знай, назовут скупым; если будет есть, чтобы жить, прозовут обжорой; если же станет поститься, обвинят в лицемерии. Можно ли угодить людям?»

«А бог?» – все же сумел прорваться сквозь поток слов спокойный Всеволод. «Лишь то свято, что не может быть нарушено никакой враждой, – ответил уже спокойнее Святослав. – Изяслав же преисполнен враждебности ко всему, никому не верит, всех подозревает, после того как прогулялся аж до Болеслава. Слишком далеко бегал, дабы мы с тобой, брат, могли сидеть теперь спокойно. Или ты предпочитаешь побежать еще дальше, чем бегал Изяслав?»

Братья объединились дружинами и пошли против Изяслава. Спокойно встали в Берестове, послали старшему брату требование: «Выезжай из Киева!»

Куда – не говорили: тот уже знал, как и куда бежать, когда выгоняют.

Разница была лишь в том, что сначала его изгонял простой люд, а теперь – князья-братья. Всеволод еще раз попытался было повести со Святославом примирительные разговоры, но тот в молчаливом присутствии своей княгини, которая, кажется, так и не заучила хотя бы одно русское слово, ответил своему высокоученому брату столь же учено: «Чем суровей истина, тем больше возмущает против себя тот, кто проповедует ее во всей обнаженности».

Святослав сел в Киеве, Всеволоду был отдан Чернигов, Изяслав побежал в Польшу, а затем – к германскому императору Генриху.

Дочери Всеволода Евпраксии было тогда всего лишь два года. Она была слишком маленькой, чтобы на нее тратили чернила и пергамент летописцы. Они упоминали о старшем брате ее, Владимире Мономахе, который уже к тому времени прославился отвагой и справедливостью, зато ничего не найдем о четырехлетнем брате Ростиславе и четырнадцатилетней сестре Анне, называемой просто Янкой.

Янка, как и Мономах, была от ромейской царевны Марии, потому и неудивительно, что уже восьмилетней обручили ее с сыном ромейского императора Константина Дуки, тоже Константином. Царская кровь должна была соединиться с царской же кровью. Ромейский царевич подрастал в далеком Царьграде, маленькая княжна ждала в Переяславе того мига, когда сядет на украшенную красную лодию под золотым парусом и поплывет за Русское море.

Вскоре пришли вести о смерти Константина Дуки – императора и о том, что василевсами провозглашены трое его сыновей – Михаил, Константин и Андроник, а поскольку они были малолетними, установлено над ними регентство матери – императрицы Евдокии. Так Янка получила возможность стать со временем одной из императриц при условии, если в Царьграде будут управлять три брата-василевса, чему подтверждение уже имелось в недалеком прошлом, во времена Ярослава, когда ромеями управляли братья-императоры – Константин и Василий Македоняне. Однако восьмилетняя Янка пробыла «императрицей» одно лишь лето, потому что престол в Царьграде захватил Роман Диоген, который вскоре попал в плен к туркам-сельджукам, после чего ромейский люд провозгласил василевсом уже не троих братьев Дук, а лишь одного Михаила; Константина и Андроника вместе с их матерью Евдокией отправили, чтоб не мешали и не учиняли раздора, в монастырь – действие опять-таки привычное для предусмотрительных ромеев. Это произошло как раз, когда в Киеве была передряга с возвращением Изяслава; Всеволод переживал смутные дни, не имел возможности позаботиться о своей двенадцатилетней дочери, да и что бы он мог поделать? Помолвленная с ромейским царевичем, ставшим теперь малолетним монахом, – получалось, тоже должна была посвятить себя богу, как требовало княжеское достоинство. Если бы тот ромейский царевич умер, она считалась бы вдовой несовершеннолетней, теперь же должна была разделить его участь. И как бы в возмещение такой тяжкой утраты для князя, в том же году родилась дочь Евпраксия от новой княгини.

Янка должна была бы возненавидеть свою сводную сестру с самого появления на свет, потому что имя «Евпраксия», то есть по-гречески – «Счастливая», кололо ей глаза, намекая на собственную судьбу, несправедливую и тяжкую.

Летописцу было не до душевных переживаний маленьких княжон. Он ведь не успевал проследить даже за тем, как метались по земле князья, как племянники грызлись с дядьями, как опустошались земли от рати и продаж, как горели города и нищали целые волости.

Летописец записал, что через три года после захвата киевского стола Святослав умер от болячки на шее, которую разрезали очень неудачно. После смерти тело Святослава было перевезено в Чернигов и похоронено в соборе Спаса – впервые киевского великого князя предали земле за пределами Киева, а игумен Печерский Стефан даже не велел поминать его в монастыре, ибо «через закон седишу на столе».

Вдова Святослава Ода возвратилась к себе в Саксонию, и вот через несколько лет, видно, вспомнив о маленькой Евпраксии, посоветовала родичу своему маркграфу Генриху Штаденскому сосватать киевскую княжну, соединив свое богатство с киевским.

Почему Всеволод, который тогда уже пять лет был великим князем киевским, согласился отдать дочь в жены человеку, может, и богатому, но все ж такому, что никак не мог быть ровней его дочери по значению и положению? Никто не знает о том, если же летописец и знал, то умолчал, выжидая, что из этого всего получится, и лишь потом, через много лет сделал запись в хартиях о смерти Евпраксии, когда после тяжких скитаний она возвратилась на родную землю.

Но где еще тот далекий год, а пока мы про иное: двенадцатилетнее чистое дитя должно в угоду и на радость кому-то ехать в дальнюю даль, и жизнь была полна слез и безнадежности; все, кто окружал девочку, были безмерно стары, весь мир словно бы состарился, а впереди могли ждать ее тоже лишь старость и безнадежность.

Ее назвали Евпраксией, что означало: «Счастливая», и теперь это казалось тяжкой насмешкой.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru