С другой стороны, мы не должны упускать из виду, что вытесненные мысли и импульсы не самостоятельно создают себе выражение в форме симптоматических и дефектных действий. Техническая возможность подобного рода промахов иннервации должна быть дана независимо от них; и затем уже ею охотно пользуется вытесненный элемент в своем намерении дать о себе знать. Установить картину тех структурных и функциональных отношений, которыми располагает такое намерение, имели своей задачей, в применении к словесным дефектным актам, подробные исследования философов и филологов. Если мы в совокупности условий дефектных и симптоматических действий будем таким образом различать бессознательный мотив и идущие ему навстречу физиологические и психофизические отношения, то остается открытым вопрос, имеются ли в пределах здоровой психики еще и другие моменты, способные, подобно бессознательному мотиву и вместо него, порождать на почве этих отношений дефектные и симптоматические действия. Ответ на этот вопрос не входит в мои задачи.
VI. После рассмотрения обмолвок мы ограничивались тем, что доказывали в дефектных действиях наличность скрытой мотивировки и при помощи психоанализа прокладывали себе дорогу к познанию этой мотивировки. Общую природу и особенности выражающихся в дефектных действиях психических факторов мы оставили пока почти без рассмотрения и во всяком случае не пытались еще определить их точнее и вскрыть закономерность их. Мы и теперь не возьмемся окончательно исчерпать этот предмет, ибо первые же шаги показали бы нам, что в эту область можно проникнуть скорее с другой стороны. Здесь можно поставить себе целый ряд вопросов; я хотел бы их по крайней мере привести и наметить их объем. 1. Каково содержание и происхождение тех мыслей и импульсов, о которых свидетельствуют дефектные и симптоматические действия? 2. Каковы должны быть условия, необходимые для того, чтобы мысль или стимул были вынуждены и оказались в состоянии воспользоваться этими явлениями как средством выражения? 3. Возможно ли установить постоянное и единообразное соотношение между характером дефектного действия и свойствами того переживания, которое выразилось в нем?
Начну с того, что сгруппирую некоторый материал для ответа на последний вопрос. Разбирая примеры обмолвок, мы нашли нужным не связывать себя содержанием задуманной речи и вынуждены были искать причину расстройства речи за пределами замысла. В ряде случаев эта причина была под рукой, и говоривший сам отдавал себе в ней отчет. В наиболее простых и прозрачных на вид примерах фактором, расстраивающим выражение мысли, являлась другая формулировка – звучащая столь же приемлемо – той же самой мысли, и не было возможности сказать, почему одна из этих формулировок должна была потерпеть поражение, другая – пробить себе дорогу (контаминации у Meiringer’a и Mayer’а). Во второй группе случаев поражение одной формулировки мотивировалось наличностью соображений, говоривших против нее, которые, однако, оказывались недостаточно сильными, чтобы добиться полного воздержания (например, Zum Vorchwein gekommen). Задержанная формулировка также сознается в этих случаях с полной ясностью. Лишь о третьей группе можно утверждать без ограничений, что здесь препятствующая мысль отлична от задуманной, и можно установить существенное, по-видимому, разграничение. Препятствующая мысль либо связана здесь с расстроенной мыслью ассоциацией по содержанию (препятствие в силу внутреннего противоречия), либо по существу чужда ей, и лишь расстроенное слово связано с расстраивающей мыслью – часто бессознательной – какой-либо странной внешней ассоциацией. В примерах, которые я привел из моих психоанализов, вся речь находится под влиянием мыслей, ставших одновременно действенными, но совершенно бессознательных; их выдает либо само же расстройство мыслей (Klapperschlange – Kleopatra), либо они оказывают косвенное влияние тем, что дают возможность отдельными частями сознательно задуманной речи взаимно расстраивать одна другую (Ase natmen: за этим скрывается Hasenauerstrasse и воспоминание о француженке). Задержанные или бессознательные мысли, от которых исходит расстройство речи, могут иметь самое разнообразное происхождение. Этот обзор не приводит нас, таким образом, ни к какому обобщению в каком бы то ни было направлении.
Сравнительное изучение примеров очиток и описок ведет к тем же результатам. Отдельные случаи здесь, как и при обмолвках, по-видимому, обязаны своим происхождением не поддающемуся дальнейшей мотивировке процессу «сгущения» (например, der Apfe). Интересно было бы все же знать, не требуется ли наличия особых условий для того, чтобы имело место подобного рода сгущение – правомерное во сне, но ненормальное наяву; примеры наши сами по себе не дают на это ответа. Я не сделал бы, однако, отсюда вывода о том, что таких условий – за вычетом разве лишь ослабления сознательного внимания – не существует; ибо другие данные показывают мне, что как раз автоматические действия отличаются правильностью и надежностью. Я скорее подчеркнул бы, что здесь, как это часто бывает в биологии, нормальное или близкое к нормальному является менее благоприятным объектом исследования, нежели патологическое. Я надеюсь, что выяснение более тяжелых расстройств прольет свет на то, что остается темным при объяснении этих, наиболее легких, случаев расстройства.
При очитках и описках также нет недостатка в примерах, обнаруживающих более отдаленную и сложную мотивировку. Im Fass durch Europa – очитка, объясняющаяся влиянием отдаленной, по существу чуждой, мысли, порожденной подавленным движением зависти и честолюбия и пользующейся словом Beförderung, чтобы установить связь с безразличной и безобидной темой, заключавшейся в прочитанном. В примере Burckhard связь устанавливается самим же именем Burckhard.
Нельзя не признать, что расстройства функций речи создаются легче и требуют меньшего напряжения со стороны расстраивающих сил, чем расстройства других психических функций.
На другой почве стоим мы при исследовании забвения в собственном его смысле, т. е. забвения минувших переживаний (от этого забвения, в строгом смысле, можно было бы отделить забвение собственных имен и иностранных слов, рассмотренное в главах I и II, его можно назвать «ускользанием»; и затем забывание намерений, которое можно обозначить как «упущения»). Основные условия нормального забывания нам неизвестны[57]. Не следует также упускать из виду, что не все то забыто, что мы считаем забытым. Наше объяснение относится здесь лишь к тем случаям, когда забвение нам бросается в глаза, поскольку оно нарушает правило, в силу которого забывается неважное, важное же удерживается в памяти. Анализ тех примеров забывания, которые, на наш взгляд, нуждаются в особом объяснении, каждый раз обнаруживает в качестве мотива забвения нежелание вспомнить нечто могущее вызвать тягостные ощущения. Мы приходим к предположению, что этот мотив стремится оказать свое действие повсюду в психической жизни, но что другие, встречные силы мешают ему проявляться сколько-нибудь регулярно. Объем и значение этого нежелания вспоминать тягостные ощущения кажутся нам заслуживающими тщательнейшего психологического рассмотрения; вопрос о том, каковы те особые условия, которые в отдельных случаях делают возможным это забывание, являющееся общей и постоянной целью, также не может быть выделен из этой более обширной связи.
При забывании намерений на первый план выступает другой момент; конфликт, о котором при вытеснении тягостных для воспоминаний вещей можно лишь догадываться, становится здесь осязательным, и при анализе соответствующих примеров мы неизменно находим встречную волю, сопротивляющуюся данному намерению, не аннулируя его самого.
Как и при рассмотренных выше видах дефектных действий, здесь наблюдаются два типа психических процессов: встречная воля либо непосредственно направляется против данного намерения (когда намерение более или менее значительно), или же по своему существу чужда намерению и устанавливает с ним связь путем внешней ассоциации (когда намерение почти безразлично).
Тот же конфликт является господствующим и в феноменах ошибочных действий. Импульс, обнаруживающийся в форме расстройства действия, представляет собой сплошь да рядом импульс встречный, но еще чаще это просто какой-либо посторонний импульс, пользующийся лишь удобным случаем, чтобы при совершении действия проявить себя в форме расстройства его. Случаи, когда расстройство происходит в силу внутреннего протеста, принадлежат к числу более значительных и затрагивают также более важные отправления.
Далее, в случайных, или симптоматических, действиях внутренний конфликт отступает все более на задний план. Эти малоценимые или совершенно игнорируемые сознанием моторные проявления служат выражением для различных бессознательных, или вытесненных импульсов, по большей части они символически изображают фантазии или пожелания.
По первому вопросу – о том, каково происхождение мыслей и импульсов, выражающихся в форме ошибок, – можно сказать, что в ряде случаев происхождение расстраивающих мыслей от подавленных импульсов душевной жизни может быть легко показано. Эгоистические, завистливые, враждебные чувства и импульсы, испытывающие на себе давление морального воспитания, нередко утилизируют у здоровых людей путь дефектных действий, чтобы так или иначе проявить свою несомненно существующую, но не признанную высшими душевными инстанциями силу. Допущение этих дефектных и случайных действий в немалой мере отвечает удобному способу терпеть безнравственные вещи. Среди этих подавленных импульсов немалую роль играют различные сексуальные течения. Если как раз эти течения так редко встречаются среди мыслей, вскрытых анализом в моих примерах, то виной тому – случайный подбор материала. Так как я подвергал анализу преимущественно примеры из моей собственной душевной жизни, то естественно, что выбор носил предвзятый характер и стремится исключить все сексуальное. В иных случаях расстраивающие мысли берут свое начало из возражений и соображений, в высшей степени безобидных на вид.
Мы подошли теперь ко второму вопросу: каковы психологические условия, нужные для того, чтобы та или иная мысль была вынуждена искать себе выражения не в полной форме, а в форме, так сказать, паразитарной, в виде модификации и расстройства другой мысли. На основании наиболее ярких примеров дефектных действий, скорее всего, хочется искать эти условия в том отношении, которое устанавливается к функции сознания, в определенном более или менее ясно выраженном характере вытесненного. Однако при рассмотрении целого ряда примеров характер этот все более и более растворяется в ряде расплывчатых намеков. Склонность отделаться от чего-нибудь в силу того, что данная вещь связана с потерей времени, соображения о том, что данная мысль собственно не относится к задуманной вещи, по-видимому, играют в качестве мотивов для вытеснения какой-либо мысли, вынужденной затем искать себе выражение путем расстройства другой мысли, ту же роль, что и моральное осуждение предосудительного эмоционального импульса или же происхождение от совершенно неизвестного хода мыслей. Уяснить себе этим путем общую природу условий, определяющих собою дефектные и случайные действия, нет возможности. Одно только можно установить при этих исследованиях: чем безобиднее мотивировка ошибки, чем менее избегает сознание мысль, сказывающуюся в этой ошибке, тем легче разрешить феномен, коль скоро на него обращено внимание; наиболее легкие случаи обмолвок замечаются тотчас же и исправляются самопроизвольно. Там, где мотивировка создается действительно вытесненными импульсами, там для разрешения требуется тщательный анализ, могущий порою встретиться с трудностями, а иногда и не удасться.
Мы имеем, таким образом, право вывести из этого последнего рассмотрения указание на то, что удовлетворительное выяснение психических условий, определяющих собою дефектные и случайные действия, можно получить, лишь подойдя к вопросу иным путем и с другой стороны. Мы хотели бы, чтобы снисходительный читатель усмотрел из этих рассуждений, что тема их выделена довольно искусственно из более обширной связи.
VII. Наметим в нескольких словах хотя бы направление, ведущее к этой более обширной связи. Механизм ошибок и случайных действий, поскольку мы познакомились с ним при помощи анализа, в наиболее существенных пунктах обнаруживает совпадение с механизмом образования снов, который я разобрал в моей книге о толковании снов, в главе о «работе сна». Сгущение и компромиссные образования (контаминации) мы находим и здесь и там. Ситуация одна и та же: бессознательные мысли находят себе выражение необычным путем, посредством внешних ассоциаций, в форме модификации других мыслей. Несообразности, нелепости и погрешности содержания наших снов, в силу которых сон едва не исключается из числа продуктов психической работы, образуются тем же путем (хотя и более свободно обращаясь с наличными средствами), что и обычные ошибки нашей повседневной жизни; здесь, как и там, кажущаяся неправильность функционирования разрешается в виде своеобразной интерференции двух или большего числа правильных актов. Из этого совпадения следует важный вывод. Тот своеобразный вид работы, наиболее яркий результат которой мы видим в содержании снов, не должен быть относим всецело на счет сонного состояния психики, раз мы в феномене дефектных действий находим столь обильные доказательства того, что она действует также и наяву. Та же связь не позволяет нам усматривать в глубоком распаде душевной жизни, в болезненном состоянии функций необходимое условие для осуществления этих психических процессов, кажущихся нам ненормальными и странными.
Верное суждение о той странной психической работе, которая порождает и дефектные действия, и сонные видения, возможно лишь тогда, если мы убедимся, что симптомы психоневроза, специально – психические преобразования истерии и навязчивого невроза – повторяют в своем механизме все существенные черты этого вида работы. С этого должны были бы, таким образом, начаться наши дальнейшие исследования. Но рассмотрение дефектных, случайных и симптоматических действий в свете этой последней аналогии представляет для нас еще и особый интерес. Если мы поставим их на одну доску с действиями психоневроза, с невротическими симптомами, то приобретут смысл и основание два весьма распространенных утверждения: что граница между нормальным и ненормальным в области нервозности не прочна и что все мы немного нервозны. Можно независимо от врачебного опыта конструировать различные типы такого рода едва намеченной нервозности, то, что называется formes frustes невроза: случаи, когда симптомов мало или когда они выступают резко или нерезко, когда, таким образом, ослабление сказывается в числе, в интенсивности, в продолжительности болезненных явлений; но, быть может, при этом останется необнаруженным как раз тот тип, который, по-видимому, чаще всего стоит на границе между здоровьем и болезнью. Этот тип, в котором проявлениями болезни служат дефектные и симптоматические действия, отличается именно тем, что симптомы сосредоточиваются в сфере наименее важных психических функций, в то время как все то, что может претендовать на более высокую психическую ценность, протекает свободно. Обратное распределение симптомов, их проявление в наиболее важных индивидуальных и социальных функциях – благодаря чему они оказываются в силах нарушить питание, сексуальные отправления, обычную работу, общение с людьми – свойственно тяжелым случаям невроза и характеризует их лучше, чем, скажем, множественность или интенсивность проявлений болезни. Общее же свойство самых легких и самых тяжелых случаев, присущее также и ошибкам, и случайным действиям, заключается в том, что феномены эти могут быть сведены к действию не вполне подавленного психического материала, который, будучи вытеснен из области сознательного, все же не лишен окончательно способности проявлять себя.
Лишь немногие детали сексуальной жизни первобытных народов так неприятно поражают наши чувства, как их оценка девственности, женской непорочности. Признание ее особо ценной просящим руки мужчиной представляется нам столь привычным и само собой разумеющимся, что мы теряемся, когда приходится обосновывать подобное мнение. Ведь требование, чтобы девушка не смела привносить в брак с одним мужчиной воспоминание о половом общении с другим, является не чем иным, как логичным продолжением права на исключительное обладание женщиной, что составляет сущность моногамии, распространением свойственной ей монополии на прошлое.
Позднее нам без труда удастся выделить и подтвердить в наших представлениях о любовной жизни женщины то, что поначалу показалось предрассудком. Первого, кто удовлетворил долгое, с трудом сдерживаемое любовное томление девственницы, преодолев при этом препоны, воздвигнутые в ней средой и воспитанием, она вовлекает в длительную связь, преимущества которой не откроются более никому. На основе этого события у женщины складывается чувство личной зависимости, служащее нерушимой порукой продолжительного обладания ею и делающее ее способной сопротивляться новым впечатлениям и соблазнам со стороны.
Термин «половая зависимость» Крафт-Эбинг[58] ввел в 1892 году для обозначения того факта, что некое лицо может обрести крайнюю степень подчинения и несамостоятельности относительно другого лица, с которым состоит в половой связи. Эта зависимость может порой заходить очень далеко, вплоть до полной утраты самостоятельной воли и до причинения тяжелейшего урона собственным интересам; автор, впрочем, не преминул заметить, что определенная мера такой подчиненности «совершенно необходима, если брачный союз призван быть хоть сколько-то продолжительным». Подобного рода зависимость действительно необходима для поддержания цивилизованного брака и для устранения угрожающих ему полигамных устремлений, и в нашем гражданском обществе этот фактор обычно учитывается.
Из соединения «неординарной степени влюбленности и слабохарактерности», с одной стороны, безграничного эгоизма – с другой, фон Крафт-Эбинг выводит происхождение этой сексуальной зависимости. Однако психоаналитические данные не позволяют ограничиться таким простым вариантом объяснения. Более того, следует признать, что решающим фактором ее возникновения является величина преодоленного сопротивления женщины, а еще кратковременность и неповторимость процесса преодоления этого сопротивления. Сообразно этому, зависимость встречается несравненно чаще и в гораздо более сильной форме у женщины, чем у мужчины; впрочем, в наше время у последнего все же чаще, чем в Античности. В тех случаях, когда мы имели возможность изучать сексуальную зависимость мужчин, она оказывалась результатом преодоления психической импотенции с помощью определенной женщины, к которой исцелившийся мужчина накрепко привязывался. Многие странные бракосочетания и трагический исход некоторых из них – вместе с далекоидущими последствиями – объясняются, видимо, подобным событием.
Относительно упомянутого отношения первобытных народов неправильно считать, что они вовсе не ценят девственность, приводя в доказательство тот факт, что они дозволяют дефлорировать девушек вне брака и до первого супружеского соития. Напротив, видимо, и для них дефлорация – весьма важный акт, но он стал объектом табу, некоего запрета, который правомерно назвать религиозным. Вместо предоставления права совершить ее жениху или будущему супругу обычай требует, чтобы они уклонились от подобной повинности[59].
У меня нет намерения собрать все литературные свидетельства о наличии этого нравственного запрета, проследить его географическое распространение и перечислить все формы, в которых он проявляет себя. А потому удовольствуюсь констатацией, что такая, вынесенная за пределы предстоящего брака, ликвидация плевы весьма распространена у живущих сегодня первобытных народов. Кроули высказывается так: «This marriage ceremony consist in perforation of the hymen by some appointed person other than the husband; it is most common in the lowest stages of culture, especially in Australia»[60].
Но если дефлорацию недопустимо совершать в ходе первого супружеского совокупления, то ее нужно провести до этого – каким-то иным способом или с помощью каких-то других лиц. Приведу несколько цитат из ранее упомянутой книги Кроули, которые сообщают сведения по этим вопросам, но заслуживают и нескольких критических замечаний с нашей стороны.
С. 191: «У диери и у некоторых соседних племен (в Австралии) есть одинаковый обычай разрывать плеву при достижении девушкой половой зрелости». «У племен Портленда и Гленелга эта операция у невесты выпадает на долю какой-нибудь старой женщины, а иной раз приглашают и белых мужчин с той же целью – лишить девицу девственности»[61].
С. 307: «Иногда умышленный разрыв плевы совершают в детстве, но обычно в период полового созревания… Часто – как, скажем, в Австралии – это действие сопровождается ритуальным совокуплением»[62].
С. 348: По сообщению Спенсера и Гиллена об австралийских племенах, у которых существуют известные экзогамные ограничения браков: «Плева искусственно прорывается, а затем мужчины, которые при этой операции присутствовали, совершают с девушкой коитус (подчеркнем, церемониальный)… У всего процесса два, так сказать, акта: разрыв плевы, а после того половое сношение»[63].
С. 349: «У масаев (в Экваториальной Африке) проведение этой операции входит в число важнейших приготовлений к свадьбе. У сакаи (Малайя), батта (Суматра) и альфоер на Целебесе дефлорацию совершает отец невесты. На Филиппинах существовали специально назначенные мужчины, профессией которых было дефлорировать невест, если плева не была порвана в детстве уполномоченной на это старой женщиной. У некоторых эскимосских племен право лишить невесту девственности предоставлено ангекоку, или шаману»[64].
Замечания, о которых я предупреждал, касаются двух моментов. Во-первых, приходится сожалеть, что в процитированных сообщениях не проведено более детальное различие между простым уничтожением плевы без совокупления и совокуплением с целью ее уничтожения. Только в одном случае мы четко усвоили, что процесс распадается на два действия: на дефлорацию (мануальную или инструментальную) и следующий за этим половой акт. Очень богатый, как обычно, материал Бартельса-Плосса почти непригоден для наших целей, потому что в его изложении психическая важность акта дефлорации ничтожно мала по сравнению с его анатомическими последствиями. Во-вторых, желательно было бы получить сведения, чем «церемониальный» (чисто формальный, торжественный, ритуальный) коитус отличается в этих случаях от настоящего полового сношения. Доступные мне авторы были либо слишком стыдливы, чтобы высказываться по этому поводу, либо опять-таки недооценивали психическое значение таких сексуальных деталей. Будем надеяться, что подлинные сообщения путешественников и миссионеров более обстоятельны и менее расплывчаты, но при нынешней недоступности подобного рода литературы, в основном иноязычной, не могу об этом сказать ничего более определенного. Впрочем, сомнениями в связи со вторым пунктом можно пренебречь, ввиду того что церемониальный псевдокоитус представляет собой всего лишь суррогат и как бы воздаяние за всерьез осуществляемое в более давние времена совокупление[65].
К объяснению этого табу на лишение девственности можно привлечь разнообразные факторы, которые я намерен кратко описать и оценить. Как правило, при дефлорации девицы проливается кровь; первая попытка понять истоки табу, кроме всего прочего, отсылает к боязни крови у дикарей, считающих ее обителью жизни. Это табу крови – плод многочисленных предписаний, ничего общего не имеющих с сексуальностью; оно явно примыкает к запрету «не убий» и служит оборонительным сооружением против изначальной кровожадности, против жажды убийства прачеловека. При таком понимании заклятие девственности соединено с соблюдаемым почти повсеместно табу менструации. Дикарь не в состоянии отделить загадочный феномен ежемесячного истечения крови от садистских представлений. Менструацию, особенно первую, он толкует как укус животного-призрака, предположительно как знак совокупления с ним. Иной раз поступают некие сведения, позволяющие узнать в нем ду́ши некоего предка, и тогда, опираясь на другие их представления[66], мы понимаем, что менструирующая девушка, будучи собственностью этого духа-предка, является табу.
Но, с другой стороны, остережемся переоценивать влияние единственного фактора вроде боязни крови. Ведь эта боязнь не сумела упразднить обряды, подобные обрезанию мальчиков или еще более жестокого обрезания девочек (удаление клитора и малых, срамных губ), которые зачастую практикуются у тех же народов, или пресечь отправление какого-то другого церемониала, при котором проливается кровь. Так что не было бы ничего удивительного, если бы она была преодолена при первом совокуплении во благо супруга.
Второе объяснение точно так же пренебрегает сексуальностью, но гораздо дальше углубляется в общие проблемы. Оно ссылается на то, что дикарь – жертва страха перед постоянно подстерегающей его опасностью, что он совершенно неотличим от людей, страдающих неврозом страха, как мы утверждаем в психоаналитическом учении. Эта склонность бояться проявляет себя сильнее всего в ситуациях, которые как-то отличаются от привычных, несут с собой что-то новое, неожиданное, непонятное, тревожащее. Потому-то и возникает принятый вплоть до появившихся позднее религий церемониал, связанный с любым новым почином, с началом каждого временнóго цикла, с появлением первенца человека, животного или первого плода. Опасности, в угрозу которых верит объятый страхом человек, никогда, будучи предчувствуемыми, не выглядят более грозными, чем в начале таящей опасность ситуации, и только тогда целесообразно защищаться от них. По своему значению первое брачное половое сношение определенно требует принятия мер предосторожности. Оба варианта объяснения – из боязни крови и из страха перед всем совершаемым впервые – не противоречат, а скорее усиливают друг друга. Первое сексуальное общение – это, несомненно, рискованное деяние, тем более если в ходе него должна пролиться кровь.
Третье объяснение – его предпочел Кроули – подчеркивает, что табу на лишение девственности входит в большую, охватывающую всю сексуальную жизнь систему. Не только первое совокупление с женой, но и вообще половой акт является табу; можно даже сказать: на женщину в целом наложен запрет. Она запретна не только в особых, вытекающих из ее половой специфики ситуациях с менструациями, беременностью, родами и с послеродовым периодом, даже за их пределами сношение с женой подвержено столь серьезным и многочисленным ограничениям, что у нас есть все основания усомниться в предполагаемой сексуальной свободе дикарей. Верно, что сексуальность первобытных людей в определенных случаях сокрушает любые препоны, но обычно она опутана запретами, пожалуй, сильнее, чем на более высоких ступенях культуры. Как только мужчина собирается предпринять что-то особенное – путешествие, охоту, военные действия, – он обязан воздерживаться от контактов с женщиной, тем более от половых сношений с ней; в противном случае его силы были бы подорваны и его подстерегала бы неудача. Да и в обычаях повседневной жизни явно проступает стремление к разделению полов. Женщины живут вместе с женщинами, мужчины – с мужчинами; семейная жизнь в нашем смысле слова у многих первобытных народов вряд ли имеет место. Это разъединение заходит иной раз так далеко, что один пол не вправе произносить имена лиц другого пола, а женщины формируют язык с особым запасом слов. Сексуальная потребность может опять и опять, снова и снова прорывать эти разделительные барьеры, но у некоторых племен даже свидания супругов должны происходить вне дома и тайно.
Там, где дикарь установил табу, он страшится некой опасности, и нельзя отрицать, что во всех этих предписаниях избегания проявляет себя боязнь женщины в принципе. Возможно, она основана на том, что та представляется иной, чем мужчина, вечно непонятной и полной таинственности, странной и потому недоброжелательной. Мужчина опасается, что, потратив силы на женщину, заразится ее женственностью и в таком случае окажется беспомощным. Усыпляющее, снимающее напряжение воздействие совокупления может служить оправданием этого опасения, а восприятие влияния, которое женщина оказывает с помощью полового общения на мужчину, почитания которого она тем самым добивается, оправдывает распространенность этого страха. Во всем этом нет ничего, что устарело бы, перестало жить среди нас.
У многих наблюдателей жизни нынешних дикарей сложилось впечатление, что их любовные устремления сравнительно слабы и никогда не достигают интенсивности, которую мы привыкли обнаруживать у цивилизованного человечества. Другие оспаривают такую оценку, но в любом случае перечисленные использования табу свидетельствуют о существовании силы, противящейся любви, поскольку она отвергает женщину как чуждую и враждебную.
В выражениях, которые только чуть-чуть отличаются от терминологии, используемой психоанализом, Кроули поясняет, что каждый индивид обособляется от другого с помощью «taboo of personal isolation» и что мелкие различия при сходстве в главном становятся основанием чувства отчужденности и враждебности между ними. Было бы заманчиво последовать за этой идеей и вывести из этого нарциссизма малых отличий враждебность, которая в любых человеческих отношениях успешно, как мы видим, борется с чувством единения и берет верх над заповедью любви ко всякому человеку. Основываясь на нарциссическом, обильно приправленном пренебрежением, отрицательном отношении мужчины к женщине, психоанализ утверждает, что сумел разгадать его основной смысл с помощью отсылки к комплексу кастрации и его влиянию на суждение о женщинах.
Между тем мы замечаем, что последние рассуждения далеко вывели нас за пределы нашей темы. Всеобъемлющее табу женщины не вносит ясность в особые предписания относительно первого полового акта с девственной партнершей. По его поводу мы предпочитаем придерживаться двух первых объяснений – из боязни крови и боязни первого деяния – и даже о них вынуждены сказать, что они не затрагивают сути обсуждаемой заповеди табу. В ее основе, совершенно очевидно, лежит умысел – именно будущему супругу отказать в чем-то или избавить от чего-то, что неотделимо от первого полового акта, хотя, согласно нашему ранее высказанному замечанию, как раз в связи с ним зарождается особая привязанность женщины к этому единственному мужчине.