bannerbannerbanner
Доля правды

Зигмунт Милошевский
Доля правды

Полная версия

2

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА СВИДЕТЕЛЯ. Гжегож Будник, дата рожд. – 4 декабря 1950 г., проживает в Сандомеже, ул. Кафедральная, д. 27, образование высшее, химик, председатель Городского совета города Сандомеж. Отношение сторон: муж Эльжбеты Будник (жертвы). За дачу ложных показаний к уголовной ответственности не привлекался.

Предупрежденный об уголовной ответственности по ст. 233 УК, сообщает следующее:

С Эльжбетой Шушкевич я познакомился зимой 1992 года в ходе мероприятия для детей «Зима в городе». Она приехала из Кракова, чтобы вести занятия в театральном кружке для детей во время каникул. Раньше я ее не знал, хотя детство ее протекало в Сандомеже. Я координировал тогда все мероприятия, проходящие в ратуше, и обратил на нее внимание, потому что для некоторых подобные культмероприятия – тяжкая повинность, а она под конец каникул сделала с детьми такое представление, «Рассказы для детей» Зингера, что зал устроил ей настоящую овацию. Была она молода, ей не было тогда еще тридцати, красивая, энергичная. Я влюбился без памяти, без робкой надежды на что-либо – провинциальный чиновник и девушка из большого города после окончания Театральной школы. Но через два года на Белое воскресенье[25] мы обвенчались в Сандомежском кафедральном соборе.

К сожалению, детей мы не нажили, хотя очень хотели. Когда оказалось, что для усыновления надо проходить массу медицинских обследований, мы решили, что и в дальнейшем будем заниматься детьми на общественных началах. Я – в меньшей степени, учитывая обязанности в горсовете, а Эля отдалась этому всей душой. Она учительствовала в школе, но прежде всего организовывала мероприятия, приглашала артистов, придумывала интересные кружки и занятия. Нашей общей мечтой было создать такое специальное место – центр искусств для детей, где можно было бы устроить лагерь в американском стиле. Но руки вечно не доходили, засасывала текучка. Мы уже точно решили – начнем в нынешнем году, поищем помещение, возьмем кредит.

Наша совместная жизнь складывалась хорошо, ссорились мы считаные разы, любили ходить в гости и принимать друзей у себя, теперь, пожалуй, и не так часто, зима длинная, а у нас лучше всего было сидеть в саду.

Шацкий ощутил себя разбитым. Этот краткий протокол стал результатом трехчасового разговора. Будник без конца отклонялся от темы, погружался в молчание, то и дело проливал слезы, каждую минуту считал нужным подчеркнуть, что без памяти любил свою жену, рассказать какую-нибудь историю из их жизни. От его искренности у Шацкого сердце обливалось кровью. Но прокурорский нос улавливал неприятный душок лжи. В одном только Будник наверняка говорил правду: его чувство к жене было по-настоящему трогательным. Во всем прочем – врал как сивый мерин.

Последние дни мы по большей части коротали с женой вместе. Зимой нам пришлось много работать, поэтому мы решили провести Пасху вдвоем. Впрочем, посещать было некого, да и приглашать – тоже. Моя сестра поехала навестить брата в Германии, родители Эли – в Закопане. Все должны были вернуться сейчас, в это воскресенье, на пятнадцатую годовщину нашей свадьбы, нам хотелось устроить пирушку, как бы вторую свадьбу. С субботы мы ни с кем не встречались, то есть виделись со знакомыми в костеле во время освящения даров, пошли мы не в собор, а в костел Святого Павла, чтобы хоть немного пройтись, а потом уже – ни с кем. В воскресенье мы проспали процессию, скромно, но по-праздничному позавтракали, немного почитали, немного поговорили, немного посмотрели телевизор. Вечером пошли погулять, потом заглянули в собор, но не на мессу, а только помолиться немного. Уж не помню, был ли там кто-нибудь, кто мог бы нас видеть, вроде бы да. Весь понедельник мы, по сути дела, провели в постели, у Эли заболело горло, в эти праздники было страшно холодно. Во вторник она все еще неважно себя чувствовала, у нас не было никаких обязательств, и мы остались дома.

На всякий случай мы отложили визит к Ольге и Тадеушу Боярским. Не помню, – кажется, жена позвонила им в понедельник вечером или во вторник утром. Я во вторник ненадолго заскочил в горсовет, там меня видели. Вернулся после обеда, принес еду из ресторана, из «Тридцатки», Эля чувствовала себя уже лучше, выглядела не так плохо, и мы даже пожалели, что отложили визит. Вечером смотрели на первом канале какой-то фильм с Редфордом, о тюрьме, забыл название. Спать легли очень рано, у меня разболелась голова. Ночью я не вставал. У меня нет проблем с простатой. Когда я проснулся, Эли не было. Не успел я встревожиться, как позвонила Бася Соберай.

Я рад, что меня допрашиваете именно вы. Для Баси это бы оказалось трудным.

– Допрашиваю, поскольку именно я веду следствие. Эмоции здесь ни при чем.

Гжегож Будник молча кивнул. Выглядел он страшно. Выслушав рассказы о легендарном депутате, Шацкий ожидал увидеть толстячка с усами или посеребренной бородкой, с разрастающейся плешью, в едва сходящемся на животе жилете – словом, этакого депутата или бургомистра из телевизора. А тем временем Гжегож Будник был типом пенсионера-марафонца: низенький, худощавый, жилистый, как хищник, будто в теле у него не было ни единой жиринки.

В нормальной ситуации способный в армрестлинге пригвоздить к столу не одного провинциального силача, сегодня он выглядел как человек, проигравший затянувшуюся борьбу со смертельной болезнью. Коротенькая рыжая бороденка не могла спрятать запавших щек, влажные грязные волосы прилипли к черепу. Круги под красными от слез глазами, потухший взгляд, вероятно, от успокоительного. Сгорбленный, замкнутый в себе, Будник скорее напоминал Шацкому столичных бомжей, которых он допрашивал почти ежедневно, а не бескомпромиссного депутата, главу горсовета, грозу политических противников. Да еще этот свежеприклеенный пластырь на лбу – короче, впечатление удручающее. Гжегож Будник скорее смахивал на клошара, нежели на чиновника.

– Что это у вас на лбу? Что-нибудь случилось?

– Споткнулся и ударился о сковороду.

– О сковороду?

– Потерял равновесие, взмахнул рукой и ударил по ручке сковороды, а она подскочила и ударила меня по голове. Ничего страшного.

– Нужно пройти медицинское освидетельствование.

– Ничего страшного.

– Мы не о вас беспокоимся. Нужно проверить, не результат ли это драки.

– Не верите мне?

Шацкий лишь только посмотрел на него. Он никому не верил.

– Вы, вероятно, знаете, что имеете право отказаться давать показания и можете не отвечать на конкретные вопросы?

– Знаю.

– Но предпочитаете лгать. Почему?

Будник гордо выпрямился, словно это могло прибавить правды к его показаниям. Шацкий не дал ему возможности открыть рот:

– Когда в последний раз вы видели свою жену?

– Я же говорил…

– Я знаю, что вы говорили. А теперь я прошу мне сказать, когда вы на самом деле в последний раз видели жену и почему солгали. В противном случае мне придется задержать вас на сорок восемь часов, обвинить в убийстве супруги и обратиться в суд за разрешением на арест. У вас тридцать секунд.

Будник сгорбился еще больше, покрасневшие глаза, контрастирующие с бледным лицом, наполнились слезами. Шацкому вспомнился Голлум из «Властелина колец».

– Двадцать.

Голлум, шепчущий «наше сокровище», не существующий без него, зависимый от вещи, которая никогда не могла быть его собственностью. Не так ли выглядел брак Гжегожа и Эльжбеты Будник? Провинциальный Голлум, страхолюдина-общественник и девушка из большого города, красивая, умная, добрая, звезда высшей лиги на встречах школьных футбольных команд. Почему она здесь осталась? Почему за него вышла?

– Десять.

– Я ведь говорил…

Ни одна мышца не дрогнула на лице Шацкого, он набрал номер телефона и одновременно вытащил из ящика стола формуляр для предъявления обвинений.

– Говорит Шацкий, с инспектором Вильчуром, будьте добры.

Будник протянул руку и дал отбой.

– В понедельник.

– Почему вы лгали?

Будник сделал неопределенный жест, словно хотел пожать плечами, но не хватило силы. Шацкий придвинул к себе протокол и щелкнул авторучкой.

– Слушаю.

– Меняю свои показания. Последний раз свою жену Эльжбету я видел в Пасхальный понедельник около двух часов дня. Расстались мы в обиде друг на друга, повздорили из-за наших планов: она утверждала, что время идет, мы становимся старше, и, если хотим осуществить наши мечты о центре, нам надо наконец сделать первые шаги. Я предпочитал подождать до будущего года, до выборов в местное самоуправление, я собирался баллотироваться на бургомистра, и, если б удалось, все оказалось бы гораздо проще. Потом, как это бывает в ссоре, посыпались взаимные упреки. Она упрекала меня в том, что я все откладываю на потом, что занимаюсь демагогией не только на работе, но и дома. Я ее – в том, что она витает в облаках, думает, что достаточно захотеть и всё тебе поднесут на блюдечке. Мы кричали и оскорбляли друг друга. Господи, как вспомню, что моими последними словами были: «Забирай свою тощую задницу и возвращайся в свой Краков…» – Будник тихонько зарыдал.

Шацкий ждал, покуда тот успокоится. Ему захотелось курить.

– Напоследок она взяла куртку и молча вышла. Я не побежал за ней, не стал искать, я был зол. Я не хотел извиняться, не хотел каяться, я хотел остаться один. У нее масса знакомых, и я подозревал, что она пошла к Барбаре Соберай. Я не созванивался с ней ни в понедельник, ни во вторник. Я читал, смотрел телевизор, пил пиво. Во вторник вечером мне уже стало тоскливо, фильм с Редфордом был неплохой, но смотреть его одному казалось как-то досадно. Гордость не позволила мне позвонить ей вечером, я подумал, утром пойду к Барбаре Соберай или позвоню ей. Все эти факты я утаил, поскольку испугался, что ссора и тот факт, что я ее не искал, будут восприняты следственными органами не лучшим образом, и всю вину припишут мне.

 

– А вам не пришло в голову, что эти факты могут иметь значение для следствия? Найти убийцу – для вас не суть важно?

Будник снова как-то странно пожал плечами.

– Нет. Теперь для меня всё не важно.

Шацкий дал ему прочесть протокол, а сам размышлял, задержать его или нет. Обычно в подобных ситуациях он прислушивался к голосу интуиции. Но тут его внутренний компас оплошал. Будник был политиком, провинциальным, но политиком, то есть профессиональным лжецом и темнилой. И Шацкий был уверен, что по каким-то соображениям, о которых он, по-видимому, еще узнает, тот не сказал ему всей правды. Тем не менее горе его казалось неподдельным. У Шацкого было немало возможностей наблюдать разные эмоции – и полное самозабвения отчаяние из-за невосполнимой утраты, и полное страха отчаяние убийцы, – и он научился их различать.

Шацкий вытащил из ящика папку с фотографиями и в протоколе предъявления предмета для опознания заполнил шапку.

– Вы когда-нибудь видели этот инструмент?

При виде снимка бритвы-мачете Будник побледнел, а Шацкий изумился, как такое возможно при его и без того меловом цвете лица.

– Неужели это…

– Ответьте на вопрос.

– Нет, я никогда не видел такого инструмента.

– Знаете ли вы, для чего он служит?

– Не имею понятия.

3

Ближе к шести вечера в солнечном свете наконец-то появилась теплая нотка – робкий признак весны. Прокурор Теодор Шацкий, подставив лицо солнцу, пил колу из банки.

После допроса Будника он встретился с Вильчуром и попросил разыскать всех, кто мог бы их видеть на Пасху. В костеле, на прогулке, в закусочной. Нужно подтвердить каждую деталь показаний, допросить каждого знакомого. Кузнецов, услышав половину таких распоряжений, давно бы пришел в бешенство, а инспектор Вильчур только кивал своей высушенной головой; в черном костюме он выглядел как смерть, принимающая заказ на жатву. Шацкий чувствовал себя неловко в присутствии старого полицейского.

Теперь, сидя на лавочке у здания полиции, он поджидал Соберай, чтобы вместе с ней выбраться на романтическую прогулку в сандомежскую больницу. Кстати, его сильно удивило, что у них есть своя лаборатория патоморфологии, он был уверен, что придется ехать в Кельцы или Тарнобжег.

Услышав клаксон, он лениво приоткрыл один глаз. Соберай махала ему из окна «опеля». Он вздохнул и неторопливо поднялся со скамейки.

– Я думал, мы пройдемся.

Почему так происходит: чем меньше дыра, тем чаще там ездят на машине?

– Сорок пять минут в одну сторону? Вряд ли бы мне захотелось. Даже с вами, пан прокурор.

«Да за сорок пять минут я до Опатова дойду, заглянув по дороге в каждую деревеньку», – уже крутилось на языке у Шацкого, но он молча сел в машину. Там пахло освежителями и автокосметикой; была она на ходу, надо полагать, не первый год, а выглядела так, будто только вчера выехала из салона. Пепельница пуста, из динамиков доносится легкий джаз, нигде ни крошек, ни бумажек. Выходит, детей нет. Но замужняя, окольцованная, лет этак тридцать пять. Не хотят? Или не могут?

– Почему Будники не могли иметь детей?

Она взглянула на него подозрительно. Машина двигалась по Мицкевича к выезду на Варшаву.

– Это он не мог, так ведь? – поторопил ее с ответом Шацкий.

– Правда. Почему вы спрашиваете?

– Печенкой чую. Не знаю, почему именно, но это существенно. Будник рассказывал об этом как бы мимоходом, с какой-то легкостью – так говорят мужчины, которые столько раз слышали, что это ничего не значит, что почти поверили.

Она посмотрела на него внимательно. Миновали здание суда.

– Мой муж тоже не может иметь детей. И я ему тоже повторяю, что это не имеет значения, что важно кое-что другое.

– Ой ли!

– Конечно, не в той степени.

Шацкий замолчал, проехали круговой перекресток, оставив позади современный костел – неприглядный, мрачный, гнетущий, который не вязался ни с городом, ни с окружением и был похож на груду красного кирпича – этакие врата в ад.

– А у меня одиннадцатилетняя дочь. Живет в Варшаве с мамой. Мне кажется, она с каждым днем все больше отдаляется от меня.

– И все равно я вам завидую.

Шацкий ничего не сказал, он ожидал чего угодно – только не такого разговора. Доехали до кольцевой дороги (вот уж и впрямь громкое название!) и свернули к Висле.

– Мы с вами начали не лучшим образом, – произнесла Соберай, не отрывая взгляда от дороги. Шацкий тоже не смотрел на собеседницу. – Я вчера об этом думала, мы – пленники стереотипов. Я для вас – глупая провинциалка, вы для меня – самонадеянный нахал из Варшавы. Можно, конечно, и дальше играть в эти игры, но только мне на самом деле хочется найти убийцу Эли.

Она съехала с кольцевой в боковую улочку и остановилась возле большого здания больницы в форме буквы «Г» – шесть этажей, восьмидесятые годы. Лучше, чем он предполагал.

– Можете смеяться, мол, захолустная экзальтация, но Эля отличалась от других. Она была ярче, чище, не чета остальным – это трудно объяснить. Я знала ее, знала всех, кто ее знал, знаю наш город даже лучше, чем хотелось бы. А вы, ну что ж, не буду темнить, мне известно, сколько раз вам предлагали перейти в окружную или в апелляционную прокуратуру, какую предсказывали карьеру. Известны ваши дела, известны и легенды об убеленном сединами Теодоре Шацком – рыцаре Фемиды.

Они наконец-то взглянули друг на друга. Шацкий протянул руку, Соберай деликатно ее пожала.

– Теодор.

– Баська.

– Ты запарковалась на месте для инвалидов.

Из бокового кармана дверцы Соберай вынула табличку с голубым логотипом человечка в коляске и положила на приборный щиток.

– Сердце. Два инфаркта. Скорее всего, я бы и так не смогла родить.

4

– Вот бы где поселиться Артуру Жмиевскому[26], – заметил Шацкий, осматривая чистенькое приемное отделение сандомежской больницы. – Мог бы ездить на велосипеде из своего прихода прямиком до Лесной Гуры.

– Он здесь бывает, – отозвалась Соберай, спускаясь вместе с Шацким по лестнице в подвал. – Когда снимали «Отца Матеуша», он так наклюкался, что не обошлось без госпитализации. Нужно было выровнять уровень электролитов в крови. Об этом все знают, ты что, не слышал?

Он сделал рукой неопределенный жест. Что сказать? Что не слышал, потому что не общался с людьми, потому что в одиночестве переживал депрессию? Шацкий перевел разговор на больницу. Он и вправду был удивлен – ожидал увидеть заплесневелые старые корпуса, а тут пусть и чувствовались восьмидесятые годы, но внутри все было совсем неплохо. Скромно, мило, врачи улыбаются, сестрички молоденькие – можно подумать, что снимают рекламный ролик для Национального фонда здравоохранения. Даже зал для вскрытий не вызывал отвращения. По сравнению с варшавским заваленным трупами моргом сандомежский выглядел примерно как пансионат по сравнению с бараком в исправительно-трудовом лагере. На одном из столов лежало алебастровое тело Эльжбеты Будник.

Прокурор Теодор Шацкий попытался думать о ней как о жене Будника, но ничего не получалось. Он никогда никому не сознавался, что, глядя на мертвое тело, не думает о мертвеце как о некогда живом человеке, для него это всегда кусок мяса – такой подход не дает сойти с ума, хоть со смертью он сталкивался не раз и, казалось бы, мог к ней привыкнуть. Он знал – то же происходит и в голове патологоанатомов.

Шацкий смотрел на тревожащее своей белизной тело и, естественно, различал подробности – темно-русые волосы, слегка вздернутый носик, узкие губы. Была она миниатюрной: маленькие ступни, узкие бедра с торчащими костями таза, небольшая грудь. Роди она детей, выглядела бы, пожалуй, по-другому. Была ли красивой? Почем знать. Труп – он и есть труп.

Взгляд его вновь и вновь возвращался к горлу, рассеченному почти до самого позвоночника, – по мнению евреев, а не исключено, и арабов тоже, это был самый гуманный способ умерщвления. Значит ли, что она не терпела мук? Он сильно сомневался, да и гуманность кошерной бойни была для него неочевидной.

Хлопнула дверь, Шацкий повернулся, и ему чудом удалось, во-первых, скрыть изумление, а во-вторых, не попятиться назад. Вошедший человек в длинном анатомическом фартуке выглядел как представитель неизвестной расы гуманоидных великанов. За два метра ростом и чуть ли не столько же в плечах, телосложение медведя; своими ручищами он мог бы закидывать в топку уголь быстрее, чем обычный человек лопатой. К огромному телу крепилась голова с добродушным румяным лицом и забранными в хвост соломенными волосами. Этакий мясник из многовековой династии мясников – у таких умение разрубать туши сидит в генах. Разве нашлось бы для него лучшее место?

Преодолев шок, Шацкий сделал шаг вперед и протянул руку.

– Теодор Шацкий, районная прокуратура.

Великан робко и мило улыбнулся, заключив ладонь Шацкого в свою теплую мясистую лапу.

– Павел Мясницкий, очень приятно. Бася о вас рассказывала.

Он не понял, шутка это или нет, но на всякий случай принял за чистую монету. Великан вытащил из кармана фартука резиновые перчатки и, подходя к столу, с треском их натянул. Прокуроры уселись на пластиковых стульчиках возле стены. Врач хлопнул в ладоши – ударная волна докатилась до дверей, и они содрогнулись.

– Мать честная, да она как раз с моей малышней представление делала.

– Мне очень жаль, Павел. Я бы отвезла ее в другое место, но у меня к тебе больше доверия. Впрочем, если для тебя… я знаю, ты был знаком с Элей…

– Это уже не Эля, – ответил Павел, включая диктофон. – Шестнадцатое апреля две тысячи девятого года, внешний осмотр и вскрытие тела Эльжбеты Будник, сорок четыре года, проводит Павел Мясницкий, судмедэксперт, в лаборатории патологоанатомии Сандомежской больницы. Присутствуют прокуроры Барбара Соберай и Теодор Шацкий. Внешний осмотр…

Хорошо, что Мясницкий заслонял собой многое из того, что делал, – Шацкий и Соберай могли спокойно поговорить. Да и смысла мучить великана расспросами не было, он пока еще знал никак не больше их. Шацкий вкратце изложил Соберай свой разговор с Будником. Разумеется, Эльжбета не встретилась с ней ни в понедельник, ни позднее; в последний раз они разговаривали по телефону в воскресенье, когда поздравляли друг друга с праздником.

– Откуда ты знал, что он врет? Шестое чувство?

– Опыт.

Потом рассказал о своей переписке с журналом «Лезвие». По мере того как он излагал подробности, она бледнела все больше, а ее глаза округлялись.

– Скажи, что это шутка, – выдавила она наконец из себя.

Он покачал головой, удивившись ее реакции.

– Ты понимаешь, что это значит?! – Ей пришлось повысить голос – рядом работала пила, Мясницкий вскрывал грудную клетку.

– Тот, кто подбросил нож, надеялся, что дело просочится в СМИ и начнется очередное польско-еврейское кликушество, а в такой обстановке нам будет труднее работать, потому что бо́льшую часть времени придется проводить на пресс-конференциях. Спокойно, я и не через такое прошел. Газетам и телевидению любая тема наскучивает на третьи сутки.

Соберай крутила головой. Скривилась, услышав неприятный хруст, – Мясницкий перепиливал ребра.

– Тут обычным кликушеством не пахнет, – заметила она. – Здесь целыми неделями будут топтаться журналисты. В Сандомеже, как нигде, живо предание о заклинании кровью, а польско-еврейские взаимоотношения принимают здесь разные формы – от мирного сосуществования до обвинений и кровавых погромов: последние антисемитские выступления случились тут сразу же после войны. Если кто-то, не дай Боже, произнесет «ритуальное убийство», нам крышка.

– Ритуальное убийство – сказка, – спокойно ответил Шацкий. – Каждый знает, что это сказка, ею пугали детей, чтобы были послушными, иначе придет плохой еврей и съест их. Не будем впадать в истерику.

– Не такая уж и сказка. Еврей – не волк и не злая царица, это реальный человек, которому можно предъявить претензии. Знаешь, как все выглядело? Мать-христианка не уследила за ребенком, а потом в крик: дескать, евреи похитили и убили. Слово за словом, и оказывалось, что этих евреев мало кто тут любит, кто-то им задолжал, а поскольку нашелся повод – неплохо бы и поджечь детоубийцам пару лачуг и мастерских.

 

– Хорошо, тогда не сказка, а давно минувшая история. Евреев и мастерских уже нет, обвинять некого, поджигать нечего. Тот, кто подбросил эту бритву, наверняка хочет, чтобы мы пошли по этому следу.

Соберай тяжело вздохнула. Тем временем Мясницкий монотонно диктовал для протокола, что все поочередно вынутые им внутренние органы не имеют ни следов травм, ни патологических изменений.

– Проснись, Теодор. Сандомеж – международная столица ритуального убийства. Место, где обвинения в похищении детей и связанные с этим погромы случались так же регулярно, как времена года. Место, где зверская месть католиков вершилась под церковными хоругвями, где Церковь ее почти узаконила. Место, где до сегодняшнего дня в кафедральном соборе висит холст, изображающий умерщвление евреями католических детей. Как часть цикла о христианском мученичестве. Место, где сделано все, чтобы эту мрачную часть истории замести под ковер. Господи, как подумаю… просто омерзительно…

Шацкий смотрел на секционный стол, теперь Мясницкий не прикрывал его собой, а на боковом столике вскрывал внутренние органы Эльжбеты Будник. В отношении увиденного Шацкий не употребил бы слово «омерзительно» – мертвое тело со свисающей по бокам кожей, выпирающими из грудной клетки белыми окончаниями ребер было ужасно, но не омерзительно. Смерти в ее завершенности свойственна физиологическая элегантность. И спокойствие.

– Омерзительно, что кто-то пытается это связать с Элей и Гжесеком.

Он посмотрел на нее вопросительно.

– Гжесек всю жизнь воевал с этим суеверием, считал необходимым говорить о нем как о черной странице нашей истории, а не как о своего рода эксцентрической традиции предков. Долгие годы добивался, чтобы сняли холст или, по крайней мере, повесили рядом памятную доску с надписью, что эта картина остается здесь как предостережение, как напоминание о польском антисемитизме и о том, к чему приводит ненависть.

– И что?

– Церковь подобные дела устраивает по-своему. Холст не сняли, доску не повесили. А когда об этом заговорили во всеуслышание, закрыли занавесочкой, на занавесочку нацепили портрет Папы Римского и сделали вид, что проблема решена. Будь это не полотно, а мозаика на полу, уж точно прикрыли бы ковриком.

– Очень интересно, но не суть важно. Тот, кто подбросил ритуальный нож, хочет, чтобы мы этим занялись. Холстами, историями, легендами. Чтобы мы таскались по костелам, торчали в читальнях, толковали с учеными. Это ложный след, не сомневаюсь. Я лишь боюсь, что дезинформация хорошо продумана, а тот, кто готов разбиться в лепешку, дабы завести нас в дремучий лес, может оказаться настолько дошлым, что нам преступления не раскрыть.

Подошел Мясницкий, держа в огромной лапище пластиковый пакет с небольшим металлическим предметом. Фартук на нем был поразительно чист, почти без следов крови.

– Мой ассистент ее зашьет. Выйдем-ка, надо поговорить.

Кофе, который они пили из пластиковых стаканчиков, был настолько отвратителен, что рано или поздно все пациенты должны были оказаться в отделении желудочно-кишечных заболеваний. В этом Шацкий не сомневался. Мясник – у него и вправду было такое прозвище – переоделся. В серой водолазке он выглядел как большой валун с розовым мячом наверху.

– Я вам потом все в точности опишу, но дело практически ясно. Кто-то перерезал ей горло очень острым, прямо-таки хирургическим инструментом. Но не скальпелем и не лезвием, поскольку разрез очень глубокий. Большая бритва, которую вы мне показывали на фотографиях, тут бы пришлась к месту. Произошло это, когда она была еще жива, но, видно, потеряла сознание, иначе бы защищалась, и не выглядело бы всё, – он подыскивал слово, – так аккуратно. Ясно, что была жива, поскольку в ней нет крови. Прошу прощения за подробности, но если человек жив, то в момент рассечения шейной артерии в кровеносной системе еще какое-то время сохраняется давление, благодаря чему можно выпустить из организма всю кровь. Эта кровь запеклась у нее в ушах – наверно, в момент смерти она висела вверх ногами, как, – на лице у Мясника появилось болезненное выражение, – как, прошу прощения, корова на бойне. Что за выродок?! А потом он не пожалел усилий и обмыл ее. Она, поди, была вся в крови.

– Нужно искать кровь, – решил Шацкий вслух.

– И еще стоило бы узнать, что это такое, – сказал Мясник, протягивая им пластиковый пакет. Шацкий присмотрелся, сглотнул слюну – от пакета исходил мясной запашок прозекторской. Внутри лежал металлический значок около сантиметра по диагонали – такие носят на куртке или лацкане пиджака. Но не с булавкой, а с толстым штифтом, на который изнутри накручивается небольшая гайка. Выглядел значок старым. Соберай склонилась, чтобы рассмотреть вещественное доказательство, и рыжие волосы защекотали Шацкому щеку. Они пахли ромашкой. Прокурор взглянул на лоб в морщинках сосредоточенности, на обилие веснушек, которым удалось вырваться из-под макияжа на свободу. Было в этом что-то трогательное. Рыжая девчонка, которая давно выросла, но все еще прячет веснушки на носу.

– Я где-то это видела, – заметила она. – Не помню где, но наверняка видела.

Значок был красным, прямоугольным. Без каких-либо надписей, один лишь белый символ в виде стилизованной буквы S: два коротких отрезка примыкали к длинному под прямым углом – идеальная половинка свастики с той лишь разницей, что от нижнего короткого конца вверх отходил маленький отросток.

– Она его сжимала в кулаке. Пришлось сломать пальцы, чтобы достать, – сказал Мясник как бы самому себе, мягкий взгляд его голубых глаз остановился на чем-то за окном, по всей видимости, на одной из старых башен Сандомежа.

Зато Шацкий засмотрелся на симпатичный профиль недотроги Соберай, на морщинки вокруг глаз и в уголках рта, которые говорили, что она любила смеяться и что у нее сложилась жизнь. И он задумался: почему Буднику не хотелось, чтоб его допрашивала Соберай? Чтоб не причинить ей боль? Бред. Чтоб она чего-то не заметила? Тогда чего именно?

2525 Белое воскресенье – у католиков вторая неделя после Пасхи, следующая после Пасхальной октавы.
2626 Артур Жмиевский – польский актер. Одновременно снимался в двух сериалах – «Отце Матеуше» (в Сандомеже, где его герой ездит по своему приходу на велосипеде) и «В радости и в печали» (съемки проходили неподалеку от Сандомежа, вблизи Лесной Гуры).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru