Ильин съехал от Тита и перебрался на Большую Полянку в середине лета, помнилось – жарко было до испарины, асфальт под ногами гулял. Смешно, но факт: в память о переезде на асфальтовом порожке ведущей в полуподвал двери остался след ковбойского остроносого сапога Тита, любил он выпендрежный прикид. Тит помогал таскать вещи, которые сам с барского плеча отвалил: мебелишку кое-какую, пользованную, купленную с большой скидкой в Дорогомилове за Москва-рекой, там московский мебельщик Дербаремдикер склады держал. Тит раньше работал на одном из них, знакомства сохранились. Тит обустраивая полуподвал, будто под себя. Телевизор старый, но работающий, «Блаупункт», пятьдесят один сантиметр по диагонали, откуда-то притаранил, люстру о трех рожках тоже, шторы на окошки, посуду… Короче, упаковал Ильина. Ильин потом сам себе изумлялся: гордец когда-то, франт, за полеты свои испытательные в Той жизни крутейшие «бабки» сшибал и любил, любил посорить этими «бабками» налево и направо, а чтоб кому чужому за себя хоть жетончик в метро бросить позволил – быть того не могло! А тут принял подачку как должное, сглотнул, трогательное «спасибо» вякнул, принялся жить на ко времени поданное…
Что-то, видать, сломалось в нем, котла неземная та, страшная сила выбросила его «МИГ» из родного пространства-времени к чертовой матери, вырубила сознание и память, а когда все вернулось вроде бы на круги своя, когда ощутил себя, побитого и подпаленного, на пружинной койке в справном доме сестры Тита, а не в противоперегрузочном кресле родного аппарата тяжелее воздуха, то и вышло, что ни его сознание, ни его память здесь и на хрен не нужны. Что круги своя – не «своя» вовсе, а куда как чужие, и быть на них прежним Ильиным бессмысленно и невозможно. А он и не мог быть прежним, словно вместе с одеждой и – чуток! – кожей сгорело все внутри от той страшной силы.
Говорилось уж об инерции, да не вред и повторить. Велика ее мощь, если в любой жизни – что в Той, что в Этой – полстраны, коли не больше, существует именно по инерции. По инерции работает, тянет лямку, ненавидит свою работу, но тянет, поскольку жрать надо. По инерции любит не любит, живет с мужьями и женами, с постылыми, с нелюбимыми давно, потому что лень и страшно чего-то ломать, искать, рвать сердце, строить, куда проще опять-таки тащить лямку, пришпандоренную к семейной лодке. Так у Маяковского?.. И детей воспитывает полстраны по инерции, ни фига в сей хитрый процесс не вкладывая: ни души, ни разума… Притерпелость – кем-то, не автором, к сожалению, точно придуманный бытийный синоним инерции. Славный, однако, синоним, страшненький…
А в физике, к примеру, инерция – замечательное явление. Сколь же далека наука от реальной жизни, сколь оторвана! Умозаключение.
Вот так и зажил Ильин в полуподвале на Большой Полянке, да только инерция, ведущая его, была все ж не притерпелостью, то есть не естественно-бытового происхождения, как у названной половины (или поболе?..) страны, а будто извне впрыснутой, занесенной, как инфекция, и нелеченой. Лечить Ильина было некому, кроме гебистских эскулапов, а у них не получалось: Ильин не хотел выздоравливать.
Странная штука: Ильину уже нравилось полурастительное существование, он не просто смирился с ним, но именно ловил кайф. Ловил кайф от скудного однообразия дней, от примитивной, не по его знаниям, работы, от невеликого набора развлечений, который можно было получить на его заработок. От всего этого медленного, затягивающего, как в тину, странно завораживающего и легко оболванивающего ловил он крутой кайф, поскольку главное, что обронил он в катастрофе, была воля к борьбе. К борьбе «за» и к борьбе «против». Надо ли разъяснять?.. Не надо, пошли дальше… Да и на кой, скажите, хрен бороться, если не с кем, не с чем и не за что? Жизнь осталась вся – там, и вернуться к ней никак не возможно, разве что поднять из болота разбитый «МИГ», восстановить его, взлететь и найти на сверхзвуке ту самую дырку в пространстве-времени (Ильин невинно употреблял сей термин, уперев его из читанной когда-то фантастики…), которая завела его сюда и которая отсюда его выведет. А вот это уже бред. Фантастика, и притом суперненаучная…
Кто-кто, а Ильин, в отличие от гебистов или, к примеру, друга Тита, все про себя знал, иллюзий на свой счет не строил. Жить ему здесь было приговорено – до смерти.
Правда, как раз здесь можно было жить. А с головой и руками Ильина можно было жить очень даже ладно. Можно было круто и без передыху лезть вверх, как все, и залезть соответственно таланту высоко, много выше, чем в Той жизни. И денег можно было заработать кучу, и потратить их с толком, перебраться из полуподвала в тот же рентхаус, в торцевую, например, квартиру, и купить себе красный «Мерседес-500», и гонять на нем по шикарным российским автобанам с красивыми телками в платьях от Кардена или от Зайцева, и обедать не в дешевом и грязноватом, хотя и с добротной кухней «Медвежьем ухе» на Якиманке, а в разгульном «Метрополе», или в старом «Яре» с цыганами, или в жутко дорогом филиале знаменитого французского «Максима», что на Тверской – в доме, где в Той жизни имел законное место книжный магазин «Дружба». Местоположение «Яра» и «Метрополя», полагает автор, пояснений не требует.
Много чего можно было, а Ильин не хотел. Или не мог. Он сам не знал: не хотел или не мог. Часто, надев пристойную одежку, была у него пристойная, доходил он до любимого опять-таки в Той жизни Цветного бульвара с донельзя разросшимися тополями, с клумбами, из коих летом торчали разноцветные, а не только красные тюльпаны, с детишками, катающимися на роликах и велосипедах по асфальтовым тропкам, проложенным позади зеленых скамеек, усаживался на одну из них и тупо, подолгу смотрел на обыкновенный многоэтажный – не выше Ивана Великого! – черного стекла дом, в котором уместилось множество офисов: от правления «Макдоналдс – Москва» до акционерного общества свободных газет «Росмедиа», от агентства авиакомпании «Люфтганза» до «Товарищества московских поваров». Дом тот совсем придавил старый цирк Саломонского, который, впрочем, придавленным себя не чувствовал, а напротив: нагло пускал по вечерам из мощных динамиков медные марши, захватывал тротуар стилизованными под начало века афишными тумбами с рекламой знаменитых Терезы Дуровой, Игоря Кио-юниора, великих цирковых семей Грюс, Буглионов или Растелли. А черный дом стоял на месте привычного Ильину рынка, о котором в Этой Москве даже не помнили. В Москве вообще не было рынков, а те, что остались, – кучковались где-то на окраинах, поближе к земле. Картошку, свеклу, редиску, мандарины, бананы, соленые огурцы, фейхоа, укроп и пр., и пр. москвичи брали в суперладенах или гроссерийках, сонм которых понасажали на каждом углу первопрестольной предприимчивые корейцы. Не северные и не южные – просто корейцы, одна Корея здесь существовала… Так вот, смотрел Ильин на черный дом и на пестрый цирк, то на чужой черный дом, то на родной пестрый цирк, смотрел, словно пытаясь соединить Ту и Эту жизни. А они не соединялись, как ни пялил глаза Ильин, и что-то холодело внутри, и немели ноги, и сильный когда-то Ильин начинал плакать – беззвучно, но со стороны заметно, потому что не раз к нему подруливали детишки на роликах и, притормозив, любопытствовали: мол, не случилось ли чего с вами, дяденька?.. Законное любопытство! В Этой Москве люди на улице не плакали. В Этой Москве вообще мрачных людей на улицах не видно было, вот так славно здесь жили – улыбаясь.
А у Ильина не получалось улыбаться. Старый цирк его детства мешал ему, видите ли, улыбаться вечерами на Цветном загульном бульваре, где, не стесняясь юных роликобежцев, парили под тополями сладкие девчоночки с соседней Драчовки, которые всегда готовы были незадорого утешить плачущего мужика. И, как уже говорилось, утешали, Ильин мужиком остался, в схимника не превратился. Да и хата, как в Той жизни говорилось, имелась…
Давно когда-то читал Ильин на английском, прилично он его знал, словаря не требовалось, любопытную фантастику американского писателя. Тоже – про параллельное (или перпендикулярное?..) время, в котором не СССР Германию прижал, а Германия – его, как и в Этой жизни. Часто она здесь вспоминалась Ильину, та скучноватая, в общем, книжка. Все наврал американский фантастический классик, лауреат какой-то престижной премии. И вожди рейха у него чуть ли не до шестидесятых дожили, и мир был поделен между Германией и Японией, и Соединенные Штаты Америки в полном дерьме пребывали, и русские за Уралом клюкву жрали, евреи все перевешены были или сожжены, а негров, как Ильину помнилось, тоже не осталось… Вспоминал Ильин книжку… как она называлась?.. «Человек в замке»?.. в каком-то замке, в высоком, кажется… вспоминал и удивлялся непрозорливости американца, завороженного всесильностью Идеологии. Да ни одна Идеология – коммунизм ли, нацизм ли – не выживет перед натиском Здравой Экономики. Время лечит – точно оказано. Это в Той жизни Ильина коммунисты семьдесят с лишним лет прорулили, поскольку социалистическая экономика верно служила Партии и Идеологии, до поры служила, а пришла пора – все перевернулось. А в гитлеровском рейхе промышленники лишь использовали нацизм, а потом, когда он своей бездарной свирепостью стал мешать Его Величеству Делу, усмирили его до положения ручного. Как опять-таки в Той жизни – Чили и Пиночет, Южная Корея и Ро Де У, Тайвань и Чан Кайши… Время лечит…
Да и что с него взять, с американского фантаста? Одно слово – фантаст. Врун. А Ильин в реальность попал…
«Амбулансия» ехала по столице, где-то притормаживала», куда-то сворачивала, но Ильин в окно не смотрел, а смирно лежал на койке – по совету Ангела. Да и что бы он увидел в матовом-то окне? Только волшебное слово из трех букв, криво нацарапанное на стекле неизвестным предшественником Ильина. Но слово Ильин и так видел, не вставая… Он лежал на-койке и ощущал в себе что-то странное: вроде бы знакомое, хотя и давно забытое. Вроде бы намеревались включиться в работу какие-то клетки мозга (или нейроны? или синапсы? черт их разберет!..), до сего дня крепко спавшие и тем самым невольно позволявшие Ильину вести спокойную растительную жизнь. Они еще никуда не включились, повторим, а лишь, повторим, намеревались, но Ильин уже недоумевал, уже нервничал, уже чего-то неведомого страшился, а Ангел, гаденыш, опять не ко времени заткнулся, закуклился и сгинул. Была у него такая подлая манера: исчезать в самый нужный момент. Как, впрочем, и появляться в пресамый нужный, будем честными…
Авто остановилось окончательно, потому что мотор умолк, невидимые Ильину качки невидимо хлопнули невидимыми дверьми, а один из них отпер заднюю дверцу, стал видимым и гавкнул:
– Вылезай, убогий!
Ильин вылез и обнаружил себя во дворе явно больницы. Подтвердить это «явно» труда не составило, поскольку авто тормознуло у дверей корпуса, на коих красным по матовому (опять!..) стеклу значилось: «Приемный покой». Покой достал Ильина в районе Сокольников, которые он вмиг опознал по торчащей из-за красных больничных корпусов пожарной каланче, хорошо знакомой ему по Той жизни. Если он верно знал и помнил, а свои Сокольники он знал и помнил отменно, приемный покой должен был прямиком вести в психушку имени писателя Гиляровского, раскинувшуюся на улице Матросская Тишина. Похоже, капризы пространства-времени на местоположение психушки не повлияли.
Похоже, утреннее карканье Тита сбывалось.
Похоже, Ильин начал трястись от страха не зря, а пытающиеся проснуться синапсы хотели (синапсы хотели? Ну-ну…) сей страх объяснить, предупредить – вместо слинявшего Ангела.
Похоже, Ангел слинял круто.
А может, зря Ильин на него тянул, может, он помалкивал лишь оттого, что «пресамый» момент для Ильина еще не настал?..
– Пошли, убогий, – сказал разговорчивый качок, а неразговорчивый дверь приемного покоя распахнул: мол, иди, убогий, не задерживай занятых медицинских работников. – Щас тебя лечить станут.
И тут Ангел, как всегда нежданно, проклюнулся.
– Повыкобенивайся, – сказал он. – Нельзя же так… Ну, прям как баран на бойню… Фу!
– Зачем меня лечить? – на высокой ноте, на грани ультразвука заверещал Ильин, не выходя, впрочем, из образа барана, влекомого на бойню. А и то верно: может же баран малость взбунтоваться!.. – От чего лечить? Я здоров. Никуда не пойду…
И сел прямо на землю, на холодный асфальт. Один качок усмехнулся, другой не стал, но оба синхронно и споро взяли Ильина под мышки и вмиг поставили на ноги.
– Сейчас врежут, – предупредил Ангел. – Тот, что справа.
Тот, что справа, коротко размахнулся, но Ильин, упрежденный Ангелом, дернул головой, и качковый кулак просвистел мимо скулы, мимолетом задев ухо Ильина. Ухо Ильин убрать не успел, уху стало больно.
– Ты чего? – заорал Ильин. – С ума спятил? А ну пусти, гад!..
И рванулся из качковых захватов, и, представьте себе, вырвался, и помчался по больничному двору в сторону ворот, которые как раз и выходили на улицу с матросским именем. И ведь убежал бы, а там, на матросской улице, как и в прежней жизни, гремел трамвай, и Ильин мог уцепиться за поручень, вскочить на подножку и уехать в далекое далеко, скрыться, уйти в подполье, эмигрировать. Но так поступил бы прошлый Ильин, который «все выше, и выше, и выше», а вместо сердца пламенный мотор. Ильин же нынешний, с мотором давно не пламенным, а заглохшим, затормозил у запертых ворот и обреченно оглянулся. Качки, не слишком даже торопясь, нагоняли беглеца, а вот и нагнали, даже бить не стали. Просто ухватили под руки и повели назад. А Ильин уже и не сопротивлялся. Тит бы сказал: сопротивлялки все вышли.
– Все путем, – заявил Ангел, пока Ильина влекли к приемному покою. – Повыкобенивался – теперь поглядим, что дальше. Чтой-то я большой опасности пока не наблюдаю…
Что ж, Ангелу можно было верить.
А качки впихнули Ильина в приемный покой, который и оказался приемным покоем, провели мимо медсестренки, ожидающей залетных психов за регистрационным столиком за интересной книгой исторического писателя Пикуля, которую, к слову, Ильин читал еще в Той жизни. А в Этой – видал на витрине книжного на Арбате, почему сейчас и узнал. Медсестренка плавно оторвалась от жизнеописания великого князя Потемкина и глянула на троицу. Молча и с отвращением.
– В четырнадцатую, – бросил на ходу правый качок. Медсестренка согласно кивнула и вернулась к князю. Видимо, сообразил Ильин без подсказки Ангела, четырнадцатая – комната? палата? камера? пыточная?.. – не входила в ее приемно-покойную компетенцию.
А качки подвели Ильина к беленькой дверце с черным на ней номерком – «14», левый качок вежливо постучал в филенку, и все немедленно услыхали из-за двери приветливое:
– Валяйте без церемоний.
Левый качок открыл дверь и без всяких церемоний втолкнул туда Ильина.
В пятьдесят седьмом немцы зафигачили в околоземное пространство искусственный спутник, который вертелся вокруг планеты и верещал: «Бип-бип». Сенсация была мировая, хотя и ожидаемая: бюро Вернера фон Брауна давно и многозначительно на эту сенсацию намекало. Американцы поднатужились и тремя годами спустя, в шестидесятом, забросили в космос живого майора ВВС США Джима Далтона и сразу обскакали Германию. Руководитель американского проекта профессор Сергей П. Королев заявил, правда, что (цитата) «космос принадлежит всем людям Земли», но бундестаг это заявление не утешило, и он заметно срезал своим ученым умникам финансирование космических программ.
Пустяк, казалось бы, но он внятно вмазал по международному престижу Германского содружества. Именно в шестидесятом на территории России образовались две суверенные республики – Сибирская и Дальневосточная. Они формально не вышли из состава Российского государства, но подлое словечко «суверенность» позволило им – при мощной поддержке Британского содружества и с голоса Штатов – завести свои парламенты, свои конституции (не слишком отличающиеся от общероссийской, но все же свои), свои полиции и свою экономику, которая откровенно ориентировалась на Восток: на Японию, на Корею, мощно рванувшую после войны, ну и на Америку, вестимо. Тогда-то Сибирская республика внезапно заявила об открытии у себя месторождений нефти и газа, япошки тут же провели – по просьбе правительства республики – экспертизу месторождений, оценили их как гигантские и захапали кучу концессий.
Произошло это в шестьдесят третьем. Тогда-то семь ведущих держав мира в ООН объявили о создании МЭС (аббревиатура: Международное экономическое сообщество). Перечислим Большую семерку (так она с тех пор называлась): США, Канада, Германия, Франция, Италия, Российское государство (включая Сибирскую и Дальневосточную республики), Япония.
Странно, но экономический и амбициозно-территориальный раздрай Германского содружества вообще и в России в частности резко укрепил мировую экономику.
Эдакий парадокс двадцатого столетия: через разделение – к единению…
К единению – всюду, кроме социалистического юга знойной Африки. Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне. Опять песня.
Ильин покупал в газетном киоске ежедневно не меньше десятка газет, пролистывал их, искал знакомое. Когда дежурил, в обед выходил на Волхонку, там в киоске и отоваривался. А в выходные – где попадется, где мимо шел. Чаще всего, конечно, у дома: на Полянке и киоскер знакомый имелся, старик, разговаривал с Ильиным о погоде, о футболе – летом, о хоккее – зимой, только о политике помалкивал по крепко нажитой привычке помалкивать. Сам Ильину не рассказывал, но Ильин знал – от консьержки дома: сидел киоскер до войны в Сасумане по забытой здесь пятьдесят восьмой, в тридцать седьмом сел, а в сороковом его вдруг реабилитировали, выпустили домой, в сорок первом война грянула, в сорок первом под Вязьмой попал в окружение вместе с полком, загудел в немецкий концлагерь – теперь уже на Запад, и опять через три года домой вернулся. С тех пор о политике – ни слова. Ильин сначала его доставал, а потом, как узнал о нем у консьержки, перестал. О политике здесь с кем угодно можно было полялякать, хлебом не корми, для таких разговоров в Нескучном парке, бывшем имени Горького, как ни странно – известного здесь писателя, специальное поле выделено было, как в лондонском Гайд-парке, не говоря уж о парламентской, газетной, телевизионной, ежевоскресно митинговой болтовне. А вот с киоскером – лишь о спорте. Ильин, несмотря на армейскую свою принадлежность, болел в Той жизни за «Спартак». Здесь «Спартак» очень мощно пер, только при Ильине Кубок европейских чемпионов в матче с Дортмундской «Боруссией» вырвал, а до Ильина этим кубком после войны четырежды владел. Киоскер тоже за «Спартак» болел, иной раз по часу обсуждали они с Ильиным достоинства и недостатки Черенкова, Черчесова или купленного у «Ромы» Скилаччи. Это – что касается футбола. Хоккей здесь был поскучней. Лучшие игроки немедленно перекупались за океан, играли в НХЛ, крутые «бабки» имели, а европейцы разыгрывали свой нищий чемпионат, единственно чем богатый – молодыми талантами. А уж старились таланты, повторим, в Канаде и Америке…
Поговорив, Ильин складывал в аккуратную стопку ежедневные свои «Известия», «Московские новости», «Спорт», «Куранты», «Московский свисток», русскоязычный вариант «Бильда» и еще еженедельники – непременную сварливую «Литературку», откровенно прозападную «Столицу» и наоборот – русофильское «Вече», опять-таки на русском доступном языке «Штерн», засовывал стопку под мышку и шел домой. Игра у него родилась такая: искать в здешней жизни приметы прежней. Похожие события. Факты – совпадения. Людей-двойников. Повторим: знакомое. Мно-о-ого знакомого было! И события, и факты, и люди. Как старый цирк на Цветном бульваре, они связывали потерянного в пространстве-времени Ильина с реальной для него жизнью, мигом оставленной по ту сторону аварии с «МИГом».
Мигом – с «МИГом». Каламбур.
Когда Тит нашел Ильина, в деревню примчался корреспондент местной газетки, повыпытывал у Тита подробности, и наутро они, подробности, были оттиснуты типографским способом на всю губернию. Центральная пресса очухалась попозже, но тогда уже на Ильина и его престранную историю наложили лапу гебисты, поэтому все публикации в Москве ограничились вольной перелицовкой заметки из губернской газеты. Но Тит хранил их все. Говорил, что ни о нем, ни о его знакомых газеты никогда раньше не писали, а тут…
Но это Тит. А Ильин с пытливым идиотизмом искал и находил в прессе знакомые фамилии государственных деятелей, которые и здесь оставались деятелями – только деятельность их направлялась «на благо развитого национал-социализма», по-мичурински прижившегося на крепких корнях русской национальной идеи. Просто социализм ей, идее, особо расти не давал, охорашивал ее приставкой «ИНТЕР». Ильин ловил фамилии известных журналистов, которые – так выходило! – складно врали о том же, о чем столь же складно врали в газетах из прежней жизни Ильина, которую он – вопреки здравому смыслу – числил более реальной, нежели нынешнюю. И когда какой-нибудь двойник писал в «Известиях» о… О чем?.. Ну, например, о собранных всем миром и легко потерянных денежках, бездарно вбуханных в строительство Суперпамятника Окончания Войны и Воцарения Всеобщего Мира на Поклонной горе в Москве; или о мощном торговом рэкете, свившем себе подлое гнездо в огромном торговом центре у Крестовской заставы, где тысячи мелких торгашей выкладывали еженедельную дань посыльным так называемого «люберецкого картеля»; или о гражданской, по сути, войне в суверенном Закавказье; или о мощном пожаре в пятизвездочном отеле «Петербург» – в Петербурге, естественно; или об очередном захвате террористами самолета в каком-нибудь Симферополе или Сочи, – когда вылавливал он такие до боли знакомые еще по Той жизни мерзости, радовался как дитя. Почему? Да потому – вот же странная человеческая натура! – что искал-то он не просто знакомое, но тоже больное. Словно безмерно печалил его ясно видимый со всех сторон факт, что Эта жизнь оказалась куда здоровее прежней…
Парадокс, имевший место и в Той жизни: проигравшие войну живут лучше победивших.
Но ему-то чего переживать за свое прошлое? Оно осталось в прошлом (прошлое – в прошлом, так!) и только шепотом, только памятью окликало Ильина, ибо даже глухие вести из социалистической Африки, попадавшиеся там-сям в газетах и журналах, пробивавшиеся сквозь «железный занавес», повешенный неокоммунистами на жарких границах Системы, даже вести эти ничем не напоминали знаемое Ильиным. Социализм, взращенный в саванне, в пустыне Калахари, на снежных вершинах Капских гор, если и походил на тот, что прорастал в Цюрихе, а крепнул на просторах Родины чудесной, закаляясь в битвах и труде, то лишь его тоталитарными амбициями и казарменной свободой. Так по крайней мере писалось в любимых Ильиным газетах унд журналах. Но Ильин-то, социализмом взлелеянный, не верил газетам унд журналам – социализм его и приучил не верить. Ильин, вон, весь истосковался, как лермонтовский парус. Бури ему, видите ли, бури!.. Или просто «мучительно жалко» (откуда цитатка? Не из Николая ли Островского?..) было себя и своих оставленных в прошлом соотечественников, у которых, если верить тоже прошлой песне, всего-то и было в хозяйстве, что одна Победа, одна на всех, – и ни хрена больше?.. У нынешних соотечественников Победы не было, зато всего иного до хрена имелось…
Так неужто и впрямь жалость Ильина вела, жалость плюс острая ностальгия по навеки утерянному и никому на фиг не нужному прошлому? Может, и так. Скорее всего так.