Ильин здесь много читал – больше, чем в Той жизни. Не газет, о газетах уже сказалось, но книг – романов там, рассказов, повестей. Литературы. Времени было больше, больше желания узнать мир, в который чертом занесло… Книги стоили дорого, зато издавались шикарно – в твердых с золотом переплетах, на толстой бумаге, в пестрых суперобложках. Но для таких, как Ильин, все роскошные бестселлеры дублировались дешевыми карманными изданиями, вот их-то Ильин и покупал. Раньше, в Той жизни, он ловил новинки, о которых спорили в так называемых «толстых» журналах. Здесь тоже выходили «толстые» журналы, на самом деле очень толстые, сотни, может быть, ежемесячно, ежеквартально, даже еженедельно, но за всеми не уследишь, да и тиражи у них были крохотные – для узкого круга гурманов. То, о чем здесь спорили (если спорили – литература не входила в список тем для споров. Читал то-то? Читал. Или не читал. Понравилось? Да. Или нет. И весь спор. Может, в гуманитарных кругах споры были иными, бурными, только Ильин-то совсем в других кругах вращался…), а точнее будет – то, о чем писали в газетах серьезные колумнисты и вещали с телеэкранов умные комментаторы, выходило сразу книгой, сначала – в дорогом варианте (для нетерпеливых), позже – в дешевом (для всех). И готовилось издание таких книг загодя, толковая реклама каждодневно вбивала в сознание потребителя (книга – товар, ее тоже потребляют…): жди, жди, завтра, завтра. А когда «завтра» наступало, то рекламный бум достигал пика, и потребителю уже казалось, что без этой книги он – нищ. Духом, естественно. А быть нищим духом в России стыдным считалось всегда. Вот так, и не захочешь, а купишь.
Ильин хотел.
Ильин всегда покупал книги на Кузнецком мосту – в тесном двухэтажном магазинчике отца и сына Лифляндов, где в прежней жизни Ильина была Лавка писателей. Ильин хорошо знал суровую директоршу Лавки, наверно, потому и вошел сюда, когда однажды, в Этой жизни, забрел на Кузнецкий. Знакомой директорши он, вестимо, не обнаружил, зато познакомился с младшим Лифляндом – человечком лет сорока, русскую литературу отлично знающим. Ильин бережно хранил самую первую книгу, купленную в Этой жизни. Книга называлась «Хождение во власть», и написал ее неведомый тогда Ильину писатель Собчак. Это был так называемый политический крутой роман о хождении по коридорам власти пятидесятилетнего боевого офицера, только-только прошедшего ад войны в Ливии и ставшего – волею демократии! – членом российского парламента. Почему Лифлянд присоветовал ему купить этот вовсю разрекламированный, но все ж не шибко высокой литературной пробы триллер, Ильин до сих пор не знал. Может, принял не за того? А что? Наверно, так. Ильин, впервые после болезни попавший в книжный магазин – чужой книжный магазин! – выглядел абсолютной деревенщиной: глаза выпученные, челюсть отвисла… Чего ж такому советовать, кроме детективчика?.. Это уж потом, когда они с Лифляндом поближе сошлись, тот стал откладывать Ильину и нобелевского лауреата Стахова, гордость русской литературы – раз, общемировой – два, и знакомых незнакомцев Аксенова с Беловым, совсем не похожих на тех, прежних Аксенова и Белова, просто незнакомцев Рогова и Шага, пишущих сложную игровую прозу – с первого чтения не продерешься, и переводных Белля, Доктороу, Капоте, Ле Мина, Добсона, Берже, и черных философов братьев Араловых, и злую, но мудрую даму Валентину Распутину – куда как серьезные книги! Но крутой Собчак пошлому Ильину все же нравился, он его всего перечитал, вяло отбрехиваясь от эстетского осуждения Лифлянда-юнгера. Собчак напоминал Ильину оставленного в Той жизни американца Роберта Ладлэма, которого в Этой жизни почему-то не было. Или был, но его в России не переводили, своих крутых хватало. В России своих писателей – хороших и разных – было завались! И чем больше Ильин читал их – таких свободных, таких бесцензурных (один Эдуард Лимонов, провинциальный кумир, чего стоил!), таких высокопрофессиональных, таких всесветно известных (их, Ильин знал, на черт-те сколько языков переводили!), таких, наконец, всерьез талантливых! – тем больше влезал в ту вольную или невольную идеологию, которую несли их прекрасные книги. Да-да, идеологию, без которой литература мертва. И нация мертва – без идеологии плюс литературы. Стоило продираться сквозь неоднократно помянутую дыру в пространстве-времени, чтобы это понять!
Другое дело, что это была за идеология!..
Исподволь, крадучись, не исключено – работой авторского не сознания, но подсознания, влезала в податливую читательскую башку нормальная, здоровая идея российской силы, российской воли, российского благородства и российской широты духа, нежности и страсти, смелости и таланта, словом, всех тех качеств, которые еще классики русской литературы в своих героях воспевали. А всемирная критическая элита (та, что осталась в прежней жизни) вплоть до планового отлета Ильина (с неплановой посадкой. Шутка!) стонала по русской душе и русскому характеру, утерянным в суетливое время Советов. Этот стон и со страниц отечественных газет доносился: мол, где же, где же новые Толстые и Достоевские, что ж это они все не рождаются и не рождаются? А они, может, и рождались, да только совковость вбивалась в их, не исключено, гениальные головы с ясельных и детсадовских хоровых припевок. Встанем как один, скажем: не дадим! Единица – вздор! Единица – ноль! Голос единицы тоньше писка. За столом никто у нас не лишний! Нам нет преград!.. Один из поэтов – современников Ильина, ликуя от причастности к большинству, вякнул: по национальности я – советский! А он, поэт, русским родился, но совковое воспитание убило в нем, в его жизни, в его судьбе, в его литературе простенькую, но единственно верную идею величия России.
Как для грузина – идея величия Грузии. Для латыша – Латвии. Для туркмена – Туркмении. И тэ дэ, и тэ пэ.
Скажут: национализм чистой воды? А чем, простите, плох национализм, если только в его основе не лежит говеннейшая мыслишка о примате одной нации над остальными? Смешно предположить, но взросший в России после поражения в войне национал-социализм изначально отличался от его фашистского родителя в гитлеровской Германии. Он никого не давил, не ломал через колено, но, поставив во главу угла национальную идею вообще, дал толчок для развития идеи русской, татарской, башкирской, удмуртской, не говоря уж о тех нациях, которые, отбившись от России, создали свои государства. Итак, отбросив лошадиные шоры придуманного большевиками пролетарского интернационализма, российская литература естественно избавилась и от двух комплексов, которые означенный интернационализм неизбежно вырабатывает. И, кстати, у прежних соплеменников Ильина в избытке имевшихся. От комплекса «большого брата», который (брат, а не комплекс) прямо-таки обязан всех вокруг окормлять и крылом осенять. И тут же, как ни парадоксально, от комплекса собственной национальной недостаточности: мол, коли ты старший, то не выпячивай себя, поскромнее будь, молчи в тряпочку. Восемь почти десятилетий истории покинутого Ильиным эСэСэСэР страшно доказали, во что могут превратить страну и народ (и народы!) эти два миленьких комплекса. Ильину тем более страшно, больно, горько – что еще? – было Ту жизнь вспоминать, что он ее всю дорогу Этой поверял. В чью пользу, догадайтесь с трех раз?.. Пролетарский интернационализм, сочиненный дедушкой Лениным, сказался вульгарным имперским эгоцентризмом, не подкрепленным ничем – только «всебратскими» и «всепланетными» амбициями. Мы наш, мы новый мир построим. И писатели, верные, блин, подручные партии большевиков, вместо того чтобы лудить нетленки, кучно и радостно создавали Голема по имени «Советский Характер». Он, Голем, мог быть русским, грузином или чукчей (только, упаси Бог, не евреем!) – неважно! Важно, что он, Големушка, был советским, то есть лишенным национального… И к литературе эти Големы (как и их создатели) никакого отношения не имели. К настоящей, а не подручной партии…
Литература, всегда подсознательно считал, а теперь и вовсе уверился Ильин, просто обязана быть национальной – по духу, по форме, по сути, по чему там еще! Тогда она – Литература, а не халтурный учебник по прикладным способам выживания.
И не надо меня (то есть автора) и Ильина (то есть героя) упрекать в национализме. Национализм – это мета. Кровь. Пот. Князь Мышкин и Раскольников, Пьер Безухов и Печорин, Базаров и Гришка Мелехов – русскими они были, узнаваемо, до боли русскими! А Тевье – евреем, и никем иным. А Жюльен Сорель или Эмма Бовари – французами. А всезнающий доктор Хиггинс – англичанином. А Флем Сноупс или Скарлет О'Хара – американцами, и только американцами, потому что единственно Америка смогла родить абсолютно новую нацию, слив воедино негров, евреев, англичан, французов, русских, китайцев, индусов и еще множество народов, научив их гордиться тем, что они – американцы. И дай ей, Америке, Бог здоровья и счастья, коли так! Они в интернационализм не играли, они – американцы – все вместе строили свою страну.
Какая национальность у Павлика Морозова? У Павки Корчагина? У Мересьева? У Кавалера Золотой Звезды? (Кто, любопытно, помнит его фамилию?..) У Строителя Города-На-Заре?.. Нет у них национальности, нет корней, они безродны и, не исключено, бестелесны. И Родина у них – не Россия или Литва, не Грузия или Молдавия – Голем эСэСэСэР, который силой заставлял себя любить, а тех, у кого не получается, – тех к стенке, к ногтю, к кайлу, к шприцу с аминазином… Вот почему, попав в букладен на старом Кузнецком мосту и окунувшись с головой в накопленное за десятилетия без войны (без него, Ильина…) богатство, Ильин, всегда влюбленный читатель, ощутил в современных ему книгах могучие токи (или соки? что менее заштамповано?..), идущие в Сегодня из Вчера и Позавчера российской и русской литературы. И славно ему было почувствовать гордость за свою национальность, ибо гордость эта рождается из Поступка (Человека, Нации, Страны), а закрепляется Словом (писательским, и ничьим больше).
Правда, тот же Лифлянд как-то говорил Ильину, что в далекой Африке, среди кактусов и агав, тоже родится кое-какая изящная словесность, но поскольку южноафриканские комми существуют в изоляции от остального мира (и ООН к тому руку, то есть голос, приложила…), то узнать, насколько она изящна, не представляется возможным. Границы на замке.
Пуст был переулочек, пуст и глух, ну хоть бы какой-нибудь полицейский на своем желто-синем «мерсе» для смеха сюда зарулил, чтоб Ильин ему сдался, а этого рыжего террориста чтоб повязали. Так нет! Куда смотрит гебе, и не хотел, а удивился Ильин, какого фига оно недешево пасет безвинного слесаря-котельщика, а явных террорюг из очередных «ротенбригаден» бездумно терпит посреди Москвы? Или террорюги – сами из гебе?..
Мысль тенью скользнула по какой-то неглавной извилине в трахнутом взрывом мозгу Ильина, но не испарилась вовсе, а зацепилась за что-то в мозгу, за случайный синапс, и осталась там – до поры.
– Проходите, Иван Петрович, – повторил бородатый, в бороду же и улыбаясь, и еще ручкой пополоскал перед собой: – Милости просим.
– А если не окажу милости? – Ильин стоял посреди тротуара, засунув руки в карманы, и праздно задавал праздные вопросы. – Если я домой хочу? Если вы, милейший, мне подозрительны, а ваш бездарный водила и вообще мерзок? С каких это пор безвинного человека среди бела дня суют в лилипутскую машину, влекут невесть куда на опасной скорости и еще пинают в шею «вальтером», калибр 9 мм, с глушителем?..
– Неужто? – изумился бородач. – Миша, это правда? Пейсатый Миша тут же мелко приплясывал, будто рвался в сортир, вулканически распираемый изнутри, а его, блин, не пускали, вопросами мучили, потому он и заныл торопливо и склочно:
– Он меня убить грозился. Борода. Честно! Вы на его руки гляньте. Гляньте, гляньте! У него же кулак с голову скаута, он бы и убил, если б не мой «вальтер», не мой «вальтерчик» золотенький… – И вдруг завыл на высокой ноте: – Ой-ей-ей-ей-ей…
Ильин отошел подальше, Ильин уже был сегодня в психушке, а Борода (фамилия? Прозвище? Кличка?..) спросил:
– Ты чего?
Рыжий прервал вопль и деловито сообщил:
– Молоко. Молоко и огурцы. Мочи нет совсем…
– Ну, беги, – разрешил Борода, все, по-видимому, поняв, и рыжий снялся с места и сразу исчез, вроде бы телетранспортировался. Как Ильин со своим «МИГом». – Понос у него, – объяснил Ильину Борода. – Обожрался, гад. Вы понимаете, Иван Петрович, с каким материалом приходится работать? Но другого нет. В революцию, любезнейший, всегда тянуло убогих, обиженных Богом и людьми, закомплексованных, ибо что может быть лучшим ключом к собственным комплексам, как не стихия революции, позволяющей тем, кто был никем, стать всем… – И эдак-то он за талию Ильина прихватил, мягко-мягко повел по ступенькам, тираду свою излагая, и ввел в прихожую, где помог снять куртку и повесил оную на оленьи рога, торчащие из стены. Олень, похоже, остался по ту сторону стены, проткнул ее с ходу да так и сдох, не выбравшись на волю.
– Как бы и мне здесь не сдохнуть, – праздно посетовал Ильин. А Ангел согласился:
– Болотом пахнет, чтой-то мне здесь не нравится.
– Из-под машины ты меня спас, паром я обварился – в «Максиме», что теперь по предсказанию? В околоток? – Ильин отлично запоминал прорицательства Ангела, привык запоминать, потому что они все – как один! – сбывались. Или не сбывались, если Ангел успевал вмешаться. – Или «Максим» и психушку в Сокольниках можно считать околотком?
– Не знаю, – сказал Ангел с сомнением в голосе. – Пожалуй, нельзя считать. Ресторан – это ресторан, а околоток – совсем другое… – Высказав сию мудрость, он предположил: – Может, это вот и есть околоток? А Борода – главный околоточный… – засмеялся. Закончил: – Бди, Ильин. Я с тобой.
Прозвучало, по-бухгалтерски отметил Ильин, вредное слово «революция». Рыжий дристун, оказывается, шел, Шел и пришел в революцию, а ее, оказывается, Борода делает. И материала для делания не выбирает. Доброму вору все впору (В. И. Даль, естественно). А что? Пресня же, в прошлом – Красная, издревле революционный район!.. только какая революция ковалась Бородой со поносны товарищи в покосившемся особнячке на Пресне? Буржуазная али социалистическая?.. Если честно, Ильину очень неинтересен был ответ на сей праздный вопрос, плевать он хотел на любую революцию. Кроме плевать он еще хотел есть и смыться отсюда подальше, потому что ему в принципе не нравился киднеппинг, а особливо когда киднепают его самого. И Ангелу киднеппинг не нравился. Но Борода шел сзади, смрадно дышал, мерзко буравил пальцем спину Ильина, и, не исключено, под толстым свитером у него торчал из портков какой-никакой «смит-энд-вессон-энд-магнум-энд-кольт». Энд-что-нибудь-еще…
– Лады, – осторожно решил Ильин, – потерпим малек, время пока есть.
– Ага, – лаконично подтвердил Ангел, – потерпи. Да и кто тебя станет искать в этой дыре? Если, конечно, все заранее не подстроено… Но тогда тала-а-антливо! Масштаа-абно! Операция «Буря в болоте». Кто бы, правда, объяснил: на кой ляд столько шухеру? Одних гебистов на тебя – сколько? В рентхаусе, потом в «Максиме», санитары еще вон… А если еще» и эти революционеры оттуда же – мама моя родная, которой у меня не было!.. Ты же ведь всего-навсего – слесарь чокнутый рядовой, а не президент США…
– Думаешь, подстроено? – заволновался Ильин. Он-то решил, что временно оторвался от гебистов, хвосты обрубил, и, хотя и попал в очередной местный дурдом, все ж условия игры в нем, в дурдоме этом р-революционном, другие, нежели в гебе, попроще – под стать району, дому, переулочку, палисаднику. Одно слово – не «Максим». Да и привык он в прежней жизни к р-революционной ситуации, в прежней жизни все были р-революцией вскормлены (с меча), вспоены (со щита) и сильно ею вздрочены. А уж р-революционной терминологии Ильин за летно-командно-политически-идейные годы наслушался до смерти. Даже амнезия не помешала кой-чего запомнить. Можно попробовать на чужой сдаче вистов набрать… Но если все и вправду подстроено… Из-за чего? Опять из-за «МИГа» в трясине?..
– Ангел, овладей ситуацией, – сильно заволновался Ильин (и все это, заметим, пока шли с Бородой по длинной прихожей до двери в комнату. Обмен информацией с Ангелом проходил на суперскоростях синапсической связи между нейронами – вот так мы завернуть можем! – ни одному гебе не засечь!). – Хранитель ты иль не хранитель? Что там за дверью, говори!.. – Нечаянно получились стихи. Но больное воображение рисовало и красивую засаду с базуками и автоматами типа «стэн», а во главе засады – давешнего гебешника с ядовитой улиткой типа эскарго во рту.
– Едят за дверью, – коротко ответил Ангел, вроде бы косвенно подтверждая наличие улитки. На стихи он внимания не обратил, чужд был высокой поэзии. – Жрут, хавают, берляют, вот и вся ситуация. А кто они – не понимаю. Для гебистов – слишком примитивны. Но, может, так надо – чтоб примитивны. Чтоб твое, то есть мое, внимание усыпить. А вот им всем!.. – В данный момент Ангел, имей он телесный облик, показал бы «им всем» известную фигуру оскорбления, но телесного облика он не имел, фигура осталась в воображении, а Борода толкнул дверь в комнату и вежливо (что ж они все такие вежливые – прям спасу нет! Что гебисты, что революционеры!.. Это-то и настораживало…) пригласил:
– Проходите, Иван Петрович. За столом никто у нас не лишний…
– Стоп! – рявкнул Ангел. – Молчи! Провокация! Да Ильин и не стал бы дурачком восторженным реагировать на цитатку из древней советской песни про то, как широка страна моя родная и как золотыми буквами мы пишем всенародный сталинский закон. Да Борода, может, и не провоцировал его ни фига – так, к месту цитатку вспомнил. Ему – лет пятьдесят семь, из счастливого детства цитатка, намертво в памяти. Но Ангелу – данке шен. За бдительность… А за круглым столом, крытым льняной белой скатертью, да под желтым низким абажуром, да вокруг золотого (медного) пузатого электросамовара (Лансдорф унд Павлофф, инк., Тула) сидели соратники Бороды по р-революционной борьбе, конспираторы и мечтатели. Они не встали из-за стола, чтобы аплодисментами встретить Ильина, вырванного ими из цепких (штамп) лап госбезопасности, они лишь оторвались на секунду от тарелок со снедью и несинхронно поприветствовали пришлеца – кто вилкой со «шпроткой», кто коротким кивком с полным ртом, а кто и полной рюмкой со шведской лимонной водкой «Абсолют». Ангел не ошибся: они ели. И пили.
– Прошу к столу, – сказал Борода. Прежде чем сесть (о Господи, ведь так с утра толком и не пожрал: из котельной увезли в «амбулансии» еще до обеда, из «Максима» взрывом недоевшего выбросили…), Ильин внимательно осмотрел сотрапезников. (Сотоварищей? Сокамерников? Согебешников?..) Место Бороды было под образами, туда он немедленно и уселся. Образами служили: фотопортрет В. И. Ленина (Ульянова) с котом (с кошкой) на коленях, хитрого дядьки, уже усекшего про себя, что он такое страшное с родной страной наворотил; фотопортрет Л. И. Троцкого (Бронштейна) на какой-то трибуне, откуда он, Троцкий (Бронштейн), нес народу острейшую революционную истину, то есть врал; а третьим образом… нет, не может быть!.. Но ведь похож-то как!.. А третьим образом – цветной фотопортрет благообразного лысого дядьки лет пятидесяти – шестидесяти (ретушь возраст смывала), с доброй улыбкой, мягкими глазами гонимого пророка и странным малиновым пятном на лысине, очертаниями слабо напоминающим остров Сулавеси (Индонезия).
– Не может быть! – воскликнул Ильин.
– Все может быть, – философски заметил Ангел.
– Это же какой-то юаровец! – сопротивлялся Ильин. На лацкане синего пиджака человека с фотки, мучительно похожего на недавнего лидера брошенной Ильиным страны четырех революций, на квадратном лацкане добротного джекета негасимым огнем горела звезда с серпом и молотом посреди. Если верить памяти – вульгарная «Гертруда», которой у лидера (ну-ка, умники, мастера кроссвордов, угадайте с трех раз его фамилию!) при Ильине не было. Но если верить средствам массовой информации свободного мира (и России в том числе), сия звезда – высший южноафриканский орден, которым награждаются в Иоганнесбурге (Иванграде) особо правоверные комлица.
– И это может быть, – не отступал Ангел.
– Я щас заплачу, – всерьез сообщил Ильин, и вообще на слезу слабый, а уж как знакомого либо дружбана в телевизоре встретит – удержу нет. Когда, к примеру, портрет форварда Федора Черенкова впервые в «Спорте» узрел – рыдал аки младенец. А тут не форвард, тут забирай круче… Даже имя всуе поминать не хочется.
– Ладно, я тебя утешу, – сказал Ангел. – Это не тот. У того пятно больше на остров Суматра смахивало, а здесь – типичный Сулавеси. Не тот. Но похож.
– Так ведь все одно – Индонезия! Морями теплыми омытая, снегами древними покрытая…
– Кончай вопить, – грубо оборвал Ангел все-таки сумасшедшего, все-таки слабого умом Ильина. – Время рассудит, кто прав, а кто слева. Шутка. – Повторил грозно: – Бди. Не расслабляйся.
И успокоил-таки Ильина. Своего рода психотерапия. Может, и впрямь только похож. Может, в этом мире гонимый лидер отмененной перестройки так и остался комбайнером на Ставрополье или в крайнем случае окончил юрфак МГУ в новой России и служит юрисконсультом в какой-нибудь фирме. А его главный гонитель с лицом бульдозера фирмы «Катерпиллер» – строителем в Екатеринбурге… Может быть. Ильин утер невидимую миру слезу и принялся разглядывать революционеров.
Ошую Бороды сидел добрый молодец с мордой девять на двенадцать, волосики русые, прямые, алой лентой на лбу забранные. Добрый молодец сей миг ошарашил стопку «Абсолюта» и шарил вилкой – чем заесть. Обнаружил миногу, уколол ее и отправил в пасть. Кулаки, отметил Ильин, у молодца боксерскими были. Тяж или полутяж, не менее. Одесную Бороды имел место мелкий, но жилистый кореец, этакий, скорее всего, московский Брюс Ли, жестко наблюдающий за Ильиным. Кореец не пил, держал тонкой лапкой свежий побег зеленого лука, макал его в солонку и культурно хруптел, глаз с Ильина не сводя. Карате, ушу, тхэквондо, высший дан – знаем, знаем! Тут же пристроился пейсатый водила, наскоро отдриставший и рвущийся добавить горючего в желудок. Этот на Ильина не смотрел, этот на Ильина насмотрелся. А рядом с добрым молодцом сидела – вестимо! – белокура красна девица лет двадцати пяти, семи, девяти (не умел Ильин определять дамский возраст!), элегантно грела в ладошке пузатенький бокал (с коньяком? с виски?..) и уж ела Ильина своими голубыми: то ли она его убить хотела, то ли переспать с ним. Ильин предпочел бы последнее.
Как и все малорослые мужики, Ильин тащился от белокурых и голубоглазых гигантш, но вот вам встречная странность: гигантшам не был чужд Ильин, всего-то и достающий им порой что до носа лысинкой. Эта исключения не являла.
– Кто таков? – томно спросила она в пространство, и Борода (из пространства) ответил:
– Как и обещали, Ильин Иван Петрович. Слесарь-котельщик в доходном доме на Знаменке. Больной человек.
– Чем же это он болен? – продолжала допрос красавка, но – допрос Бороды. – Не по мужской ли части? Тогда – фи.
А Ильин помалкивал, сам про себя известное слушал. Бдел.
– Не «фи». Не по мужской, – пояснил Борода. – Хотя, хрен его знает, может, и по мужской чего есть, не проверял, сама понимаешь. ЭЙД, сифон, канарейка, простатит… Но точно – амнезия. Полная потеря памяти. – Налил себе «Абсолюта» и Ильину тоже в рюмку «Абсолюта» плеснул. – Ваше здоровье, Иван Петрович! Кстати, вы по мужской части как?
– Нормально, – не стал распространяться на скользкую тему Ильин.
Надо будет, приспеет случай – он себя в деле покажет. Хоть бы этой сильфиде.
Чокнулись. Выпили. Хорошо пошла. Заели по-разному. Борода – сморчком, Ильин – соленым огурчиком. Ильин себе на тарелку еще мясного салату наложил – никто не упрекнул.
– А что ж он такое забыл? – продолжала красавка, да так и ела Ильина глазами, так и расчленяла его по-вурдалачьи.
– Атас! – успел вставить Ангел. – Пошел в штопор.
– Все забыл. Откуда пришел – забыл. Зачем пришел – забыл. К кому пришел – тоже забыл…
Сказав это. Борода усмехнулся в бороду, подмигнул Ильину, а викингу-боксеру шутейно ткнул пальцем в бок. Викинг даже не колыхнулся.
Образа над Бородой смотрели на Ильина осуждающе. Особенно – дружбан с индонезийским островом на башке. Чего они осуждали? Что Ильин все забыл? Так его ли в том вина?
– Его ли в том вина? – Красавка словно подслушала Ильина. – Может, он и не приходил ниоткуда, ни за чем, ни к кому…
– Да? – спросил Борода. – Ох уж эти мне бабы! Не скажу, чем думают, дети кругом, да только уж не мозгами… А самолет свой он в озере зря притопил, зря?
– Был самолет? Какой? «Боинг»? «Сесна»? «Мессершмитт»?
– Если бы! Неизвестной конструкции, но известного конструктора, если верить сведениям, полученным от нашего человека в гебе.
Все смешалось в доме Облонских, не соврал Толстой. «Наши» люди просочились всюду – от революции до ее гонителей, а может, и нойереволюцию в России опять ковали спецы с Лубянки, 2? Их при Ильине временно прижали послепутчевые лидеры четвертой революции, но, как уже было сказано и здесь (и много раньше – подслеповатым поэтом соцреализма): эту песню не задушишь, не убьешь… А и верно, кому в здравом уме могла помститься очередная соцреволюция в нормально капиталистической стране? Только психам, только провокаторам, только наймитам кое-кого…
А кому в таком случае она помстилась в семнадцатом?.. Или в девяносто первом, когда самые демократические лозунги легко покрыли своим хотя и выцветшим, но еще крепким сатином абсолютно р-революционно-большевистские методы?..
Вопросы риторические, ответа не имеют.
Но молчать было глупо и подозрительно.
– Интересно, кто этот ваш человек в гебе? Я его знаю? – вроде бы в никуда, вроде бы в пространство-время спросил Ильин.
– Хороший вопрос, – одобрил Ангел, – провокационно, я бы сказал, отточенный. Можешь ведь…
– Что значит знаете? – настороженно спросил Борода.
– Встречал… – туманно объяснил Ильин. – В гастштадте обедали. Оперу в четыре руки писали. За зарплатой вместе стояли. Мало ли…
– Какую оперу? За какой зарплатой?
– Не какую оперу, а какому оперу. Оперуполномоченному гебе. Я ж к нему, как в Москву приехал, прикрепленный. Отмечаюсь раз в положенный срок. А зарплата – это к слову, может, он, ваш человек, тоже зарплату получает.
– Перебор, – с сожалением сказал Ангел. – Все-таки не можешь.
И красивая-умная Ангелу подыграла, о том не ведая:
– Чего ты его слушаешь, товарищ Карлов? Он же нас дурит, под ненормального косит, а ты всерьез! Пусть товарищ Иван с ним чуть-чуть поработает, яйца ему на уши натянет, тогда он нам про свой «МИГ» все вмиг доложит.
Насчет переспать можно было забыть: товарищ женщина хотела только оперативных данных, но не оперативных удовольствий. Причем оперативные данные в этом подполье выявлялись истинно р-революционными методами. Как в семнадцатом и как в девяносто первом. Товарищ Иван, человек-гора, даже очередную рюманьку отставил, понимая, что должен будет сейчас иметь чистые руки, горячее сердце и холодную голову, чему шведский «Абсолют» не способствует.
– Товарищи! – совершенно искренне напуганный, вскричал Ильин. – Камрады! О чем вы таком говорите? Я не хочу яйца на уши. Я сам сочувствующий и даже сразу признал товарищей вон там Ленина и вон там Троцкого, хотя третьего товарища признать не могу, не встречал. Я готов рассказать все, что знаю, но вот вам парадокс, камрады: я вообще не понимаю, о чем рассказывать. Сначала гебисты с самого с ранья морочили мне башку каким-то самолетом, но морочили, замечу, ничего толком не объясняя: что за самолет, откуда самолет, куда самолет, почему именно я о нем должен вспомнить. Одни намеки. А теперь вот вы… Да растолкуйте мне все с начала и до конца, и я постараюсь вспомнить, если сумею, но поподробнее растолкуйте, поподробнее, я намеков не понимаю, у меня на сей счет справка имеется…
– Иван, – тихо и кратко произнес Борода, не отвлекаясь, однако, от осетринки с лимоном, наворачивая ее на вилку и отправляя эту скатку в пасть.
Иван встал, и Ангел не удержался:
– Ни фига себе!..
Ильин готов был простить Ангелу невольное восхищение перед человеком-горой, Ильин и сам тащился от киноактера Арни Шварценеггера, как там, в минувшем, тащился, так и здесь, где Арни совершил столь же крутую карьеру, но тащиться – одно, а видеть, как человек-гора идет к тебе, чтобы делать очень больно, – это, знаете, другое, тут, знаете, не до праздных восхищений. Посему Ильин панически заверещал, адресуясь единственно к Ангелу:
– Придумай что-нибудь! Скорей!
– Сдавайся, – философски посоветовал Ангел. И Ильин быстро сказал:
– Сдаюсь.
Иван остановился рядом. Ильин глянул-таки на него снизу вверх и почувствовал, что кружится голова. Не сочтите сие метафорой: метр с кепкой Ильина рядом с двумя с лихом метрами Ивана – как все семь холмов Москвы рядом с Джомолунгмой. Иван чуть покачивался над Ильиным, как Останкинская телебашня, и в этой жизни возведенная над усадьбой графа Шереметева: видно, под потолком гуляли незаметные снизу турбулентные потоки.
– Чего говорить? – спросил Ильин, опять наливая в рюмку «Абсолюта» и скоренько опрокидывая вкусное в рот.
– Закуси, – брезгливо поморщился Борода. Ильин послушно закусил салатом.
– Давай все про самолет, – сказал Борода.
– С нашим удовольствием, – услужливо согласился Ильин и зачастил: – Значит, самолет. «МИГ», значит. Я на нем, видимо, летел-летел, потом произошла авария, и я с него, видимо, упал-упал. А он утонул, как мне сказали. А я выжил и вот – перед вами. Хотя сам ничего не помню. Амнезия. Тяжелая болезнь.
– Не прохонже, – заметил Ангел. Прав был, гад.
– Иван, – повторил Борода.
Чтобы описать происшедшее, придется потратить времени больше, нежели оно (происшедшее) заняло в реальности. А его, время, жаль. Посему отметим лишь начальный и конечный этапы. Начальный – это когда Иван резко и грубо схватил Ильина за плечи. Конечный – это когда Ильин выплыл из больного небытия и обнаружил себя на стуле в другой – видимо, соседней – комнате. Ильин был привязан к стулу капроновой веревкой, чтоб не упасть, поскольку ни руки, ни ноги не работали, позвоночник, не исключено, совсем развинтился и дико болел, а еще болели желудок, почки, печень, селезенка, поджелудочная железа, диафрагма и голова. Бит, похоже, был сильно и умело. К слову, в комнате никого не наличествовало. – Ангел, – позвал Ильин, но Ангел не откликнулся. То ли ему досталось больше, чем Ильину, и он торчал в бессознанке, то ли временно вообще слинял, не перенеся издевательств над Ильиным; с ним, с хранителем фиговым, такое и раньше случалось. Вернется, поэтому не расстроился Ильин.