Призрак Графини. Что, Герман? Каково мои три карты пахнут?
Герман, поверженный. О, сколь жестоко я Елецким тарарахнут!
Я стал знакомиться с Петербургом только в 80-х годах, а потому ничего не могу сказать о его газетных нравах в годах 70-х. Но, должно быть, нравы эти ушли весьма далеко от московской добродетели, узко заключенной в два враждебные круга «Русских ведомостей» и «Московских ведомостей». Заключаю потому, что артисты, переселявшиеся в Москву из Петербурга, как бы терялись, не находя в Белокаменной того интимного и «амикошонского» общения с печатью, к которому они были привычны в северной столице. В Петербурге на почве этого общения уже давно развилась и расцвела актерская реклама, иногда, как слышно было, и продажная. В Москве ей негде было развиться, за отсутствием средней и ограниченностью малой прессы, а большая, состоя всего из двух газет, обладала для музыкальной части серьезными силами, по преимуществу из профессоров консерватории. Писали П. И. Чайковский, Н. Д. Кашкин, Г. А. Ларош, А. С. Размадзе и др. В «Русских ведомостях» музыкальная критика, собственно говоря, вовсе отсутствовала. Отчеты ограничивались сухими репортерскими отметками, а глава отдела А. Левинсон больше любил делать предпослания к музыкальным событиям: вроде тех исторических и теоретических обзоров, что теперь обычно печатаются в программах серьезных симфонических концертов. У Левинсона не было своего мнения, он слепо шел за авторитетами германской музыкальной критики, от суховатых фельетонов его сильно пахло энциклопедическим словарем, но они были полезны и в моде. Правда, пописывал кое-что В. Д. Соколов, родной брат А. Д. Александровой-Кочетовой, но рецензии этого добродушнейшего из смертных никем не принимались всерьез. Он решительно всеми всегда и везде был доволен. Не помню такого случая, чтобы он кого-нибудь не похвалил. Высшею мерою его неодобрения было: «…нам послышалось в исполнении г. или г-жи Имярек некоторая неуверенность, которую, конечно, надо приписать волнению при первом выступлении пред взыскательною московскою публикою и которая, мы не сомневаемся, исчезнет при желательных повторениях». Это уж обозначало, что исполнитель или исполнительница своей партии ни в зуб толкнуть не знали и драли такого козла, аж и у сострадательного «дяди Васи» не поднялась рука поставить им отметку выше тройки с минусом, тогда как остальные критики поставили по единице. Да и то после подобных своих отзывов «дядя Вася» ходил мрачный, сокрушаясь и терзаясь совестью, что – вот, ничего не поделаешь, должен был «обругать»… обидел несчастного человека! Перебирая в памяти добрых и в особенности доброжелательных людей, которых мне знавать случалось, кажется, этого Василия Дориме-донтовича Соколова я должен поставить во главу угла. Пожалуй, даже выше Александра Ивановича Чупрова (он при всем своем голубином беззлобии все-таки иногда был способен к предубеждению против человека) и Петра Ильича Чайковского. Безмерная доброта последнего была уж слишком смешана с сентиментальностью, слезливостью, вообще отзывалась несколько «институткою во фраке», как звал Петра Ильича интимнейший друг его, Г. А. Ларош, или «старою девою мужского пола», как дразнил его столько же интимный, но и неугомонно насмешливый приятель Н. Г. Рубинштейн. Читая переписку Петра Ильича в «Биографии», изданной его братом, я, не без изумления, увидал, что он был далеко не так безответно кроток, как казался и слыл, но скрывал в себе сердце, весьма израненное и хотя прощающее, но отнюдь не забывчивое к уколам, нанесенным его самолюбию. Я мало знал Чайковского лично и познакомился с ним, когда он был уже на вершине славы, – боготворил! Но в течение нескольких лет и до знакомства, и по знакомстве я был тесно связан дружбою с его ближайшими друзьями, М. М. Ипполитовым-Ивановым (нынешним директором Московской консерватории) и В. М. Зарудною-Ивановою: в их доме, кажется, о Чайковском только и говорили! И из их бесчисленных рассказов, и из собственного впечатления я составил когда-то твердое убеждение, что Петр Ильич был живым воплощением любвеобилия: не только неприемлемости, но даже и просто-таки непонимания обид. Между тем в переписке своей он неожиданно оказывается, напротив, очень обидчивым человеком – и чем ближе с кем был, тем больше от того обижался, ставя другу всякое лыко в строку (Рубинштейн Н. Г., Ларош, Юргенсон, Н. Ф. фон Мекк и др.). Большую силу воли надо было иметь, чтобы владеть собою до такой совершенной скрытности в больно волнующем душу чувстве! Чайковский никогда не проповедовал непротивления злу, но теоретик этого учения Л. Н. Толстой мог бы брать у него практические уроки. А еще считали Петра Ильича столь многие бесхарактерным, «тряпкой»!