Двенадцатый округ представлял в 1827 году, как и ныне, самую бедную часть французской столицы, что явствует даже и из ежегодно публикуемых официальных статистических сведений.
Если к этому прибавить, что в этом округе живут по большей части только тряпичники, угольщики, мелкие разносчики, метельщики, поденщики всех сортов и извозчики, то окажется, что и в имущественном отношении он не представлял ничего утешительного.
Но так как большая часть событий, о которых нам предстоит рассказать, происходила именно в этом районе, то нам необходимо несколько ознакомиться и с тем внешним видом, который он имел в пору нашего рассказа.
Самую живописную часть его составлял квартал Святого Якова, между улицами Валь-де-Грас и Ла-Бурб, называемой нынче улицей Порт-Рояль.
И действительно, если приходилось тогда идти по улице Св. Якова от улицы Валь-де-Грас, то все старые, безобразные и скверно построенные дома оказывались окруженными прекрасными садами, какие ныне встречаются только вокруг нескольких богатейших отелей Парижа.
Дом под № 350 на улице Сен-Жак представлял собой мир, наверно, совершенно незнакомый большинству порядочных людей общества. Обыкновенно каждый из нас, отправляясь в такие места, ожидает, что его охватит нестерпимое зловоние, неизбежно присущее всем притонам нищеты; но здесь, напротив, поражал прелестный аромат роз и жасмина в цвету, а из окон виднелся клочок истинного рая земного.
Фасад дома, в котором обитали герои ужасной истории, рассказанной Жакалем, был того темного цвета, в который время и непогода окрашивают все стены старого Парижа.
Вход в этот дом составляла узенькая дверь, ведущая в коридор, в котором было совершенно темно даже в ясный летний день.
Тому, кто входил сюда в первый раз, невольно приходило в голову, что он попал или в мастерскую тряпичников, или в притон фальшивомонетчиков; но стоило только спуститься с последней ступеньки, как вы оказывались не иначе как в эдеме.
Выход из коридора вел во двор, за которым виднелся сад. Посреди него стоял совершенно белый домик с зелеными ставнями. Фундамент его опирался на ярко-зеленый дерн, а по стенам вились всевозможные ползучие растения.
Это был трехэтажный дом, и все его окна выходили в сад. Все три этажа разделялись на шесть отдельных и совершенно одинаковых квартир, из трех комнат и кухни.
Четыре из них в нижнем и среднем этажах были заняты семьями ремесленников. Все это были люди тихие, воздержанные и домоседы. По воскресеньям они не ходили с товарищами по кабакам, а занимались возделыванием участков сада, принадлежавших им.
В верхнем этаже по той же лестнице жили друг против друга два главных действующих лица этого рас сказа. Тот, который жил в маленькой квартире налево, был молодым человеком лет двадцати двух, с красивым открытым лицом, светлыми глазами и белокурыми волосами, падавшими на его сильные плечи. Ростом он был скорее мал, чем велик; по ширине плеч его в нем угадывалась необыкновенная физическая сила. Родился он в Кэмпере, но стоило только посмотреть на него самого, не заглядывая в его метрическое свидетельство, чтобы понять, что он бретонец, так энергично и открыто было выражение этого галльского лица.
Отец его, старый разорившийся дворянин, живший в башне, составлявшей единственную уцелевшую часть разрушенного во время Вандейской войны замка, отпустил сына в Париж для окончания юридического образования. Выйдя из колледжа в 1823 году, молодой Коломбо де Пеноель тотчас же поселился в этой маленькой квартире на улице Св. Якова и жил в ней уже целых три года.
Отец обеспечивал ему скромное содержание в тысячу двести франков в год, деля с ним пополам все, что получал от уцелевшей доли своих наследственных владений.
Квартира обходилась Коломбо всего в двести франков в год, а остававшаяся тысяча составляла для скромного воздержанного молодого человека целое богатство.
Стоял январь 1823 года. Коломбо поступил на третий курс.
На церкви Св. Жака пробило десять часов вечера.
Молодой человек сидел у камина, сосредоточенно изучая кодекс Юстиниана, как вдруг где-то невдалеке раздались душераздирающие крики и стоны.
Он вскочил, отпер дверь на лестницу и увидел у противоположной двери молодую девушку. Волосы у нее были растрепаны, лицо мертвенно бледно. Она рыдала, ломая руки, и звала на помощь.
В квартире, бывшей напротив той, которую занимал Коломбо, жили мать с дочерью. Мать была вдовой ка питана, убитого при Шам-Обере во время кампании 1814 года, и существовала на пенсию в тысячу двести франков да еще с помощью кое-какой работы, которую ей доставляли знакомые белошвейки квартала.
Сначала она поселилась одна, но месяцев шесть спустя, поднимаясь домой по лестнице, Коломбо встретил какую-то высокую и чрезвычайно красивую девушку, которой до сих пор никогда еще не видал.
По натуре он был не особенно общителен, а потому только после двух или трех таких встреч решился распросить одного из соседей и узнал, что девушку зовут Кармелитой, что она дочь его соседки по лестничной площадке и, как дочь офицера и кавалера Почетного легиона, получила образование в институте Сен-Дени, а теперь после окончания курса поселилась у матери.
Первая встреча молодого человека с Кармелитой случилась во время каникул в сентябре 1822 года. Недели через две Коломбо уехал на два месяца к отцу и, возвратясь оттуда в январе 1823, встречался с нею только изредка. При встречах они обменивались вежливыми поклонами, но никогда не разговаривали.
Девушка была для этого слишком застенчива, Коломбо – слишком почтителен.
Но однажды Коломбо встал несколько раньше обыкновенного и, когда возвращался домой со своим еже дневным завтраком, то встретил на лестнице Кармелиту, которая в этот день наоборот несколько запоздала.
Коломбо, по обыкновению, поклонился ей не по-студенчески, а как истинный джентльмен. Но она вместо того, чтобы с молчаливым видом пройти мимо, вспыхнула и сказала ему:
– У меня есть к вам просьба. Моя мать и я очень любим музыку, и каждый вечер с удовольствием слушаем, как вы играете и поете. Но вот уже несколько дней, как мама заболела, и хотя она никогда не жаловалась, но побывавший вчера у нас доктор, услышав музыку, сказал, что она слишком утомляет больную.
– Извините меня! – вскричал молодой человек, в свою очередь краснея до корней волос. – Но я совершенно не знал, что ваша матушка заболела! Верьте, что я никогда не прощу себе, что потревожил ее своей забавой.
– Напротив, это я должна просить у вас извинения, что из-за нас вы должны лишаться удовольствия, и очень благодарна вам за то, что вы на это согласны.
Они раскланялись, а Коломбо, взбежав к себе, запер свой инструмент, чтобы не раскрывать его до тех пор, пока мадам Жерье не выздоровеет окончательно.
С этих пор он встречал Кармелиту гораздо чаще. Болезнь ее матери усилилась, и она беспрестанно бегала от доктора в аптеку. Даже ночью Коломбо несколько раз слышал, как она спускалась по лестнице. Ему очень хотелось предложить ей свои услуги, и он сделал бы это от чистого сердца и без всякой задней мысли, но Коломбо был чрезвычайно застенчив, он решительно не знал, как начать, как высказать свое предложение, и бросился к ней на помощь только тогда, когда девушка сама стала звать его громкими криками.
Но, к сожалению, было слишком поздно. Крики девушки были вызваны не необходимостью в чьем-нибудь содействии, а ужасом.
У мадам Жерье был аневризм в последней степени развития, однако доктор не предупредил об этом Кармелиту, не желая огорчать ее заранее. Бедную больную терзало удушье. Чтобы несколько освежиться, она по просила воды. Дочь хотела приготовить ей питье и пошла в другую комнату, но вдруг услышала не то зов, не то стон. Бросившись назад к матери, она увидела, что та лежит, закинув назад голову. Она подсунула ей руку под спину и приподняла ее. Глаза больной как-то страшно уставились на дочь. У Кармелиты от ужаса удвоились силы. Продолжая поддерживать туловище матери, она поднесла ей к губам стакан. Но в тот момент, когда стекло прикоснулось к ее губам, мадам Жерье тяжело, мучительно вздохнула, тело ее мгно венно потяжелело, несмотря на усилия Кармелиты, грузно осело обратно на подушки.
Девушка еще раз собралась с силами и снова при подняла ее, и опять поднесла ей стакан.
– Пей же, пей, мамочка! – лепетала она.
Но губы больной были крепко сжаты, и она не отвечала. Кармелита несколько наклонила стакан. Вода полилась по обеим сторонам губ, но в рот не проникала.
Глаза больной были неестественно широко раскрыты и как бы не могли оторваться от дочери.
На лбу девушки выступил холодный пот.
Однако в этих широко раскрытых глазах ей виделся как бы луч надежды.
– Пей же, пей, мама! – твердила она.
Больная молчала по-прежнему.
Вдруг Кармелите показалось, что шея, которую она держала, охватив рукою, стала быстро холодеть. Она с ужасом опустила мать обратно на подушки, поставила стакан на стол, бросилась на ее тело, обвивая его руками и глядя на него почти такими же, как и у покойницы, глазами, стала, как безумная, целовать ее лицо и руки. В первый раз в жизни сердце несчастной девушки сжа лось болезненным предчувствием того, что она может лишиться единственного существа на всем свете, которое любило ее. Но ведь всего за минуту перед тем мать говорила с нею, и она никак не могла поверить, чтобы ужасный переход от жизни к смерти совершился так просто, без малейшего потрясения, судорог, стонов, криков и шума. Она поцеловала мать в лоб, но ее лихорадочно горевшие губы прикоснулись к мертвенно холодной коже.
Она отпрянула испуганная, но все еще не убежденная в своей догадке.
Голова умершей тяжело скатилась на подушки, так что тусклые глаза продолжали смотреть на дочь с последним проблеском материнской нежности. Но глаза эти вместо того, чтобы успокоить девушку, еще больше пугали ее.
Постепенно ужас ее возрос до крайних пределов. Она пыталась смотреть то направо, то налево; но взгляд все-таки невольно возвращался к этим страшным глазам, и она вдруг испуганно закричала:
– Мама! Мама! Да скажи же хоть слово! Ответь же мне! А не то я подумаю, что ты умерла!
Она снова нагнулась к матери, но, видя неподвижность трупа, и сама остановилась, как окаменелая. Она продолжала звать ее криком, но дотронуться до нее уже не осмеливалась. Наконец, убедившись, что ответа не будет и не смея дольше оставаться в комнате под взглядом страшных мертвых глаз, боясь всего, но еще ничему не веря, она бросилась к выходной двери, отперла ее и громко вскрикнула:
– Помогите!
На этот крик из своей квартиры выбежал Коломбо.
– О, послушайте! – вскричала она. – Мама смотрит на меня, но не отвечает.
– У нее, вероятно, обморок! – успокоил ее Коломбо, которому тоже не пришла в голову мысль о смерти.
Он вбежал в спальню.
Увидев уже коченеющий труп, он с ужасом остановился. Рука, которую он схватил, чтобы пощупать пульс, была холодна, как ледяная.
Ему вспомнилось, что когда ему было пятнадцать лет, он видел, как лежала на своей парадной кровати его мать, и что тогда он заметил у нее те же оттенки на лице, которые видел теперь.
– Ну?.. Ну, что же? – спрашивала Кармелита, рыдая.
Коломбо успел овладеть собой и продолжал делать вид, будто думает, что у больной обморок, чтобы дать девушке время приготовиться к ужасной истине.
– Да, вашей матушке очень нехорошо! – сказал он.
– Но отчего же она не говорит ничего?
– Подойдите к ней, – предложил Коломбо.
– Не могу… Не смею! Зачем она смотрит на меня так страшно? Чего она хочет?
– Она хочет, чтобы вы закрыли ей глаза и чтобы мы с вами вместе помолились за упокой ее души.
– Но ведь она не умерла, не правда ли? – вскричала девушка.
– Встаньте на колени, мадемуазель Кармелита, – сказал Коломбо, ободряя ее собственным примером.
– Что вы хотите этим сказать?
– То, что Бог, дарующий нам жизнь, всегда вправе и взять ее у нас.
– А! Понимаю! – вскричала несчастная, как бы пораженная громом. – Мама умерла!
Она отшатнулась назад, точно и сама умирала.
Коломбо подхватил ее и отнес на кровать, стоявшую в алькове соседней комнаты.
На крик Кармелиты прибежали с нижнего этажа жена одного из ремесленников и бывшая у нее в гостях ее подруга.
Войдя в открытую дверь квартиры мадам Жерье, они застали Коломбо в хлопотах возле потерявшей сознание девушки. Но так как все старания его оставались безуспешными, одна из них взяла графин, стоявший на туалетном столике, и облила лицо несчастной сироты водою.
Кармелита задрожала всем телом и очнулась. Женщины хотели было раздеть ее и уложить в постель.
Но она, хотя и с усилием, поднялась на ноги и, обращаясь к Коломбо, проговорила:
– Вы сказали, что мама просит, чтобы я закрыла ей глаза… Отведите меня к ней… отведите… прошу вас!.. А не то ведь она станет вечно смотреть на меня так страшно! – прибавила она с ужасом.
– Пойдемте, – ответил Коломбо, которому показалось, что она начинает бредить.
Опираясь на его руку, она вошла в комнату матери и тихо приблизилась к кровати. Глаза умершей уже потускнели, но все еще смотрели тем же упорным, неподвижным взором. Кармелита осторожно и почтительно опустила ей веки.
Но, очевидно, это стоило ей страшного усилия над собою, потому что она тотчас же снова потеряла сознание и упала на труп матери.
Коломбо опять взял Кармелиту на руки и, как ребенка, отнес ее в соседнюю комнату, где были две женщины.
Теперь можно было раздеть и уложить ее.
Коломбо ушел к себе, но попросил жену ремесленника зайти к нему, как только она уложит Кармелиту.
Минут десять спустя она была уже у него в квартире.
– Ну что, как? – спросил он.
– Да хорошего мало, – ответила женщина. – Очнуться-то она очнулась, а только все держится за голову да болтает какие-то несуразности.
– Есть у ней родственники?
– Мы их никого не знаем.
– Ну, может быть, у них есть друзья по соседству.
– Друзей-то уж наверно нет! Они ведь бедные были да такие тихие, что и знакомых-то у них не было.
– Что ж тогда делать-то? Ведь нельзя оставить ее в одном месте с покойницей. Надо ее перенести куда-нибудь.
– Я взяла бы ее к себе, да у нас всего одна кровать… Ну, да все равно, – продолжала добрая женщина, как бы говоря уже сама с собою. – Пошлю мужа в чулан, а сама посижу и на стуле.
Такая готовность помочь даже и совершенно незнакомому человеку особенно свойственна женщинам-простолюдинкам. Они готовы уступить и свою постель, и свой стол с такой простотой и любезностью, с какой приказчик в лавке подает вам стакан воды. Простая женщина бросается на помощь больному, огорченному или умирающему с таким целостным великодушием, которое в глазах как моралиста, так и философа составляет одну из прекраснейших черт ее характера.
– Нет, – сказал Коломбо, – сделаем лучше вот как: перетащим кровать девушки в мою квартиру, а мою – к ним. Вы сходите за священником для умершей, а я пойду за доктором для больной.
Женщину, видимо, что-то смутило.
– Что это вы? – спросил Коломбо.
– Уж лучше за доктором пойду я, а за священником – вы, – предложила она.
– Это почему же?
– Да потому, что покойница-то скончалась неожиданно.
– Да, ваша правда, – никто этого не ждал.
– Ну, вот видите, значит, умерла она…
– Я вас не понимаю…
– Значит, умерла, не исповедавшись.
– Да ведь вы же сами говорите, что она и добрая, и честная, чуть не святая была.
– Это все равно, да только патер… Не станет он наших речей слушать – не пойдет!
– Как?! Священник не пойдет читать молитвы над умершей?
– Известное дело – не пойдет! За то, что она умерла без причастия.
– Хорошо! Так ступайте за доктором, а я пойду за священником.
– Доктор-то есть недалеко – напротив.
– А не знаете ли вы человека, который отнес бы от меня письмо на улицу По-де-Фер.
– Да вы напишите письмо, а я уж найду, с кем отправить.
Коломбо сел к столу и написал:
«Дорогой друг, поспешите ко мне. В Вас нуждаются два существа – одно живое, другое мертвое».
Свернув письмо, он надписал и адрес:
«Брату Доминику Сарранти.
Улица По-де-Фер, № 11».
Подавая письмо женщине, он сказал:
– Отошлите это, и священник явится.
Она спешно пошла вниз.
Оставшись один, Коломбо несколько прибрал комнату и перетащил свою кровать к соседям, а кровать Кармелиты – к себе.
Женщина, бывшая в гостях у жены ремесленника, обещала посидеть с больной до возвращения своей подруги, а если окажется нужным, то и до утра.
Бред усиливался с каждой минутой.
Женщина уселась возле кровати, а Коломбо сбегал в лавку, купил восковую свечку и поставил ее в головах умершей.
Пока он ходил, вернулась соседка с нижнего этажа с доктором и, предоставив больную ему и своей подруге, сама отдала последний долг умершей – скрестила ей на груди руки и положила на грудь распятие.
Коломбо зажег свечку, стал на колени и начал читать заупокойные молитвы.
Обеим женщинам необходимо было оставаться при больной. Доктор объявил, что у нее воспаление мозга, сделал все нужные предписания и прибавил, чтобы их исполняли как можно строже, потому что воспаление может осложниться.
Что касается матери, то она скончалась от разрыва сердца.
Многие из современных умников расхохотались бы, если бы увидели, как молодой человек, стоя на коленях, читает заупокойные молитвы по молитвеннику, украшен ному его гербами, над телом совершенно незнакомой ему женщины.
Но Коломбо принадлежал к числу старинных бретонцев, всегда высоко державших знамя религии. Предки его продали свои владения, чтобы последовать за Готье Бессеребряным в Иерусалим, приводя при этом одну причину: «Так хочет Бог».
Юноша молился горячо и искренно, силясь отогнать от себя все земные помыслы, но вдруг услышал позади себя скрип отворявшейся двери.
Он оглянулся.
То был брат Доминик в своем живописном белом с черным костюме.
За исключением товарищей по колледжу, которых принято называть друзьями, этот молодой монах был единственным другом Коломбо в Париже.
Однажды, проходя мимо церкви Св. Жака, молодой студент заметил, что туда стеклось чуть ли не все население предместья. Когда он спросил, в чем дело, ему ответили, что какой-то монах в белом одеянии говорит проповедь.
Он вошел.
На кафедре действительно стоял молодой, но изможденный страданием или постом монах.
Говорил он на тему покорности.
Он делил ее на две весьма различные между собой части.
В случаях несчастий, посланных самим Богом, как например, смерть, стихийные бедствия, неизлечимые болезни, – он советовал:
«Покоряйтесь, братья! Преклоняйтесь под рукою Карающего и молитесь Ему с кротостью. Покорность – одна из величайших добродетелей».
Но в несчастиях, происходящих от злобы или заблуждений человеческих, он этой покорности не допускал.
– Боритесь с ними, братья! говорил он. – Действуйте против них всеми силами, данными вам Господом. Укрепляйтесь верой в Бога, ваше право на вечную жизнь и в самих себе. Начинайте борьбу и бейтесь до послед ней капли крови. Покорность злобе есть трусость!..
Коломбо дождался конца проповеди и при выходе из церкви пошел пожать руку монаха не как священной особе, но как простому человеку, который умел ценить три добродетели, составлявшие первооснову его собственного характера: простоту, кротость и силу.
Чтобы понять личность этого молодого монаха, необходимо взглянуть и на его прошедшее.
Звали его Домиником Сарранти, и во всем существе его было много общего с мрачным святым, которого случай сделал его покровителем.
Родился он в маленьком городке Вик Дено, лежащем в шести лье от Фуа и в нескольких шагах от испанской границы.
Отец его был корсиканец, мать – каталонка, и он был похож на обоих сразу. В нем были и злопамятство корсиканца, и поразительная выносливость каталонки. Увидев его с величавыми жестами, мрачной речью на кафедре, многие принимали его за испанского монаха, попавшего во Францию по делам миссии.
Отец его родился в Аяччо, в один год с Наполеоном I, связал свою участь с судьбою своего гениального земляка и вместе с ним переносил и все ее превратности – был с ним и на Эльбе, и на острове Св. Елены.
В 1816 году он возвратился во Францию. Когда его спрашивали, почему он покинул прославленного пленника, он отвечал, что не выносит слишком жаркого климата.
Люди, хорошо его знавшие, не верили ему: они знали, что Сарранти принадлежит к числу тех тайных эмиссаров, которых император рассылает по всей Франции, чтобы подготовить свое возвращение со Святой Елены, как подготовлено было возвращение с Эльбы, или, по крайней мере, если это окажется невозможным, то хотя бы отстаивать интересы его сына.
Он поступил воспитателем к двум детям, в дом очень богатого человека по фамилии Жерар. Дети эти были Жерару не родными, а приходились племянниками.
Но в 1820 году, как раз в пору заговора Нанте и Берара, Гаэтано Сарранти вдруг исчез. Говорили, что он направился в Индию, к одному бывшему наполеоновскому генералу, поступившему на службу к принцу Лахорскому.
Мы уже упоминали об этом бегстве Гаэтано Сарранти, говоря об исчезновении колесного мастера с улицы Св. Якова, вследствие которого маленькая Мина должна была остаться в семье Жюстена.
По этому же поводу упоминали мы и о сыне Сарранти, получившем образование в семинарии Сен-Сюнлис.
Этот сын и стал впоследствии братом Домиником, которого за его испанский тип обыкновенно называли Фра Доминико.
Молодой человек уже давно посвятил себя духовному званию. Мать его умерла, отец уехал на остров Св. Елены, и он был вправе располагать собою по своему усмотрению.
Возвратясь в 1816 году во Францию, Гаэтано с горестью и удивлением узнал о таком, по его мнению, странном призвании сына и употребил все усилия, чтобы отвратить его от него. Он привез с собою сумму, вполне достаточную для того, чтобы создать молодому человеку независимость в обществе, но сын не хотел об этом и слышать.
В 1820 году, когда Гаэтано Сарранти исчез снова, сына его, бывшего еще учащимся пансиона Сен-Сюнлис, несколько раз вызывали в полицию.
Однажды товарищи заметили, что он возвратился гораздо мрачнее и бледнее обыкновенного. На отца его падало обвинение гораздо более позорное, чем участие в заговоре и посягательство на безопасность государства. Его обвиняли не только в действиях, нарушающих общественное спокойствие и в похищении у Жерара суммы в триста тысяч франков, но еще в исчезновении и, как впоследствии говорили, даже в убийстве двоих его племянников.
Правда, следствие по этому делу было скоро прекращено, но, тем не менее, над беглецом продолжало тяготеть то же подозрение.
Все это делало Доминика мрачнее и мрачнее как человека и все строже и строже как священника.
Когда настала пора его пострижения, он объявил, что хочет вступить в один из самых строгих орденов и принял монашество в ордене Св. Доминика, носившем во Франции официальное название ордена Якобинцев, так как первый монастырь этого ордена был построен в Пари же, на улице Св. Якова.
После пострижения, на второй день своего совершеннолетия, он получил сан священника.
Таким образом, к тому времени, к которому относится начало нашего романа, брат Доминик священнослужительствовал уже два года.
Это был человек лет двадцати восьми, с большими черными, живыми и проницательными глазами, умным лбом и бледным мрачным лицом. При высоком росте он обладал плавностью и сдержанностью движений и величавой походкой. Глядя на него, когда он шел теневой стороной улицы, несколько печально опустив голову, можно было подумать, что это один из красавцев монахов Сурбарана сошел с полотна и идет мерным величавым шагом, готовый снова броситься в бурные волны мира житейского.
В неукротимой энергии и непреклонной воле, отличавших этого человека, сказывалась скорее непоколебимая верность однажды выбранному принципу, чем борьба властолюбивых страстей.
Разум у этого человека был ясный и трезвый, отношение к вещам и людям – прямодушное, сердце – доброе и отзывчивое.
Единственным непростительным грехом он считал равнодушие к интересам человечества, потому что, по его мнению, любовь к человечеству лежала в основе благо денствия общества. Когда он говорил о чудной гармонии, основанной на братстве, которая со временем, хотя и в весьма отдаленном будущем, должна воцариться меж ду народами, подобно гармонии, существующей между звездами и планетами во Вселенной, им овладевало пламенное вдохновение.
О свободе народов он говорил с блистательным красноречием, которое увлекало слушателей неотразимым обаянием, – слова его сопровождались невольными воз гласами глубоко убежденной души; они вдыхали в человека силу, зажигали в нем огонь энергии; каждый из слушателей был готов взять его за полу монашеской одежды и воскликнуть:
– Иди вперед, пророк! Я всюду последую за тобою!
Но было нечто, постоянно угнетавшее эту сильную душу, и то было обвинение в воровстве, падавшее на его отца.