bannerbannerbanner
Могикане Парижа

Александр Дюма
Могикане Парижа

Полная версия

III. Тапи-франк

Кабак был буквально битком набит народом.

Нижний этаж, который едва ли можно было бы узнать, глядя на красивый магазин, заменивший его ныне, – состоял из низкого, закопченного зала, наполненного запахом сырости, водки и плохой кухни. Здесь собиралось несколько сотен мужчин и женщин в самых разнообразных костюмах, среди которых преобладали костюмы шутов и базарных торговок. Некоторые из женщин, и притом, надо заметить, самые хорошенькие и кокетливые, – одетые торговками, были декольтированы почти до поясов, рукава были у них засучены до плеч, но хриплостью голосов и множеством ругательств они превосходили даже пределы, допустимые их шелковыми и кружевными костюмами. Это означало, что они перерядились не только в отношении общественного положения, но и в отношении пола. Но по странной фантазии карнавала, толпа мужчин, составляющих добрую треть всего сборища, именно их-то и окружала своим исключительным вниманием.

Все это сидело, стояло, лежало, хохотало, болтало, пело и кричало самыми резкими голосами, и составляло какую-то пеструю и до того компактную массу, что разобрать что-нибудь в этом шуме и гаме не представляло никакой возможности.

В непроходимой толкотне, казалось, что мускулистые руки мужчин принадлежат женщинам, а свободно расставленные ноги женщин принадлежат мужчинам. Бородатая голова точно высилась над белоснежной шеей, а мускулистая грудь оказывалась под худенькой головкой пятнадцатилетней евреечки. Даже сам Петрюс, расставив все головы на принадлежащие им торсы, не мог бы разгадать, кому принадлежат все эти ноги, руки, локти, пальцы.

Тем не менее, и среди хаоса человеческих тел была одна группа, обращавшая на себя особое внимание. Она состояла из шута, который, казалось, спал, прислонясь к стене, и маленькой шутихи, которая, сидя у него на плече, прикрывала его голову своей коленкоровой юбкой, так что он казался гигантом с непомерно маленькой головкой. Мальчик, одетый обезьяной, в костюме, введенном в моду Мазюрье, то прыгал с одного стула на другой, то, перебегая от одного кружка к другому, заставлял богинь и богов карнавала издавать самые резкие и невеселые возгласы.

Троих друзей при их входе в залу встретили громоподобным «ура».

Шут, скрывавший голову под юбкой шутихи, выглянул оттуда и доказал этим, что он не гигант, а обыкновенный смертный.

Турок вздумал было поднять обе ноги сразу. Это кончилось тем, что сам он мгновенно полетел и изломал стол, на который упал.

Полишинель перестал кататься колесом и остановился, как звезда, готовящаяся пристать к комете.

Обезьяна одним прыжком очутилась на плечах Петрюса и при хохоте всей компании принялась отрывать украшения его шляпы.

– Сделай милость, уйдем отсюда! Меня просто тошнит, – сказал Жан Робер Петрюсу.

– Вот еще странная фантазия! Уходить, когда только что успели войти! – ответил художник. – Ведь они вообразят, что мы их боимся, и примутся гоняться за нами по улицам, как его величество король Карл X гоняется за кабанами в Компьенском лесу.

– А ты что думаешь? – спросил Жан Робер у Людовика.

– Думаю, что раз мы уже здесь, то нам следует идти до конца, – ответил тот.

– Однако послушай…

– На нас смотрят! – перебил Петрюс. – Ты ведь сам театрал и должен знать, что все зависит от дебюта.

Сказав это, он, все еще не сбрасывая со своих плеч обезьяны, подошел к роду кратера, образовавшегося от падения турка, который все еще лежал ногами кверху, и продолжил:

– Господин мусульманин, известно ли вам великое изречение патрона вашего Магомета бен Абдаллаха, племянника великого Абу Талеба, князя Меккского?

– Нет, неизвестно! – глухо ответил голос из глубины проломленного стола.

– Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе.

С этими словами Петрюс взял мальчугана, все еще сидевшего у него на плече, за шиворот, как щенка, и, хотя тот отбивался и визжал от боли, спокойно приподнял его над своей головой, как шляпу, и, кланяясь, проговорил:

– Привет тебе, почтенный мусульманин!

Он снова опустил обезьяну себе на плечо, но мальчик поспешно соскользнул на землю и со слезливой грима сой забился в уголок, в который не проникал свет трех или четырех ламп, освещавших зал.

Это доказательство веселости, остроумия и силы вызвало гром рукоплесканий.

Что касается турка, то тот ответил на привет, видимо, совершенно машинально, но зато довольно крепко вце пился в руку, которую протянул ему Петрюс, а художник одним взмахом выдернул его из проломленного стола и поставил на ноги, хотя они и представляли в эту минуту пьедестал слишком ничтожный для так сильно расшатанного монумента.

– Здесь действительно очень тесно, – заметил Петрюс, освобождаясь от турка. – Пойдем-ка наверх.

– Как хочешь, – согласился Людовик. – Хотя, по-моему, и здесь довольно интересно.

Гарсон, следивший за ними все это время в ожидании, что они попросят себе ужин, ловко подскочил к ним в ту же минуту.

– Вам угодно наверх? – спросил он.

– Да, не мешало бы.

– Так вот-с лестница, – показал он на узкую винтовую лесенку, при одном взгляде на которую невольно приходил на память подъем Матюрена Ренье в «Mauvais giste» – ступени были круты, и подъем очень труден.

Трое друзей не смутились от предстоящих трудностей и стали взбираться на лестницу под крик и хохот толпы, которая кричала и хохотала, сама не зная чему, а просто потому, что крики часто воодушевляют людей еще не пьяных и доводят до безобразия тех, кто только навеселе.

На втором этаже была такая же давка, как и внизу, такой же закопченный зал с продранными обоями и такие же красные занавеси с желтыми и зелеными разводами.

Но общество было здесь, по-видимому, еще ниже, чем в первом зале.

– Ого! – проговорил Жан Робер, который взобрался на лестницу первый и открыл дверь. – Кажется, ад у Бордье устроен наоборот, чем у Данте: чем выше подымаешься, тем ниже падаешь.

– Ну, что ты на это скажешь? – спросил Петрюс.

– Скажу, что сначала это было просто отврати тельно, а теперь становится даже интересно.

– Так пойдем выше! – решил Петрюс.

– Пойдем, – поддержал его Людовик.

И все трое стали взбираться на следующую лестницу, которая становилась все уже и круче.

На третьем этаже оказалось такое же сборище, почти такая же обстановка, и только потолок был не сколько ниже, да воздух еще удушливее и зловоннее.

– Ну, что? – спросил Людовик.

– Что ты скажешь, Жан Робер? – обратился Петрюс к поэту.

– Полезем еще выше! – ответил тот.

На следующем этаже оказалось еще хуже, чем на двух предыдущих.

На столах и скамьях и под столами и скамьями валялось штук пять-десять человек, если создания, павшие до уровня животных, еще заслуживают названия человека. Тут были и мужчины, и женщины, и дети, уснувшие среди разбитых тарелок и недопитых бутылок.

Все мрачное пространство закоптелого зала освещалось единственной стенной лампой.

Можно было бы подумать, что стоишь в каком-то подземном склепе среди мертвых тел, если бы громкий храп не свидетельствовал о том, что эти мертвецы еще живы.

Жану Роберу делалось почти дурно; но он был человек с характером, и воля его не уступила бы даже и тогда, если бы разорвалось его собственное сердце.

Петрюс и Людовик переглянулись: оба были готовы поскорей уйти отсюда.

Но Жан Робер заметил, что отсюда лестница поднималась уже не винтом, а лепилась прямо вдоль стен, как это устраивается на мельницах. Он превозмог свое отвращение и стал взбираться по ней, приговаривая:

– Ну, пойдемте, пойдемте выше, господа, вы сами этого желали.

На пятом этаже он тоже первый открыл дверь.

Здесь декорация была та же, но сцена иная.

Вокруг стола сидело только пять человек. Перед ними лежали колбасные объедки и стояло около десятка бутылок.

Одеты эти люди были по-городски.

Употребляя это выражение, мы хотим сказать только, что они были не в карнавальных костюмах, а в своих ежедневных блузах и куртках.

Трое друзей остановились у двери. Гарсон, сопровождавший их по всем этажам, вошел вслед за ними.

Жан Робер огляделся и кивнул головой, как бы говоря:

– Вот это-то нам и нужно.

Жест этот вышел у него так выразительно, что Петрюс тотчас же подхватил его.

– Черт возьми, да мы расположимся здесь, как цари!

– Совершенно верно, – согласился Людовик. – Здесь у нас будет все, кроме воздуха для дыхания.

– Можно добыть и его, сто́ит только отпереть окно! – нашелся Петрюс.

– Где прикажете накрыть-с? – спросил гарсон.

– Вон там! – ответил Жан Робер, указывая на конец зала, противоположный тому, в котором сидело пятеро собутыльников.

Потолок был здесь так низок, что, входя, поневоле приходилось снимать шляпы, но Жан Робер, даже и снявши свою, все-таки касался головой штукатурки.

– Чего прикажете подать? – спросил гарсон.

– Шесть дюжин устриц, шесть бараньих котлет и омлет, – распорядился Петрюс.

– А бутылок сколько прикажете?

– Три шабли первого сорта и сельтерской воды, если таковая у вас водится.

При этих словах, звучавших здесь особенно аристократически, один из пятерых, ужинавших у другого стола, оглянулся.

– Ого! – проговорил он. – Шабли первого сорта и сельтерской воды! Должно быть, какие-нибудь фертики!

– Наверно, сынки богачей-аристократов! – подхватил другой.

– Или сами лапы-загребалы! – добавил третий.

Все пятеро громко расхохотались.

В те времена еще не существовало современных нам романов, вроде «Воспоминаний Видока», посвящавших людей порядочного общества в выражения воровского жаргона, а потому трое приятелей вовсе не догадались, что соседи приняли их за воров, и не обратили внимания на хохот, вызванный этим оскорблением.

Жан Робер снял плащ и положил его на один из стульев.

Гарсон, видя, что услуги его в зале больше не нужны, хотел было идти за ужином, как вдруг тот из пятерых, который заговорил первым, схватил его полу камзола.

 

– Ну, что? – спросил он.

– Как, ну, что? – удивился тот.

– Разве у тебя не спрашивали карт?

– Спрашивали, но их в такие часы не выдают, и вы это хорошо знаете.

– Это почему?

– Спросите у господина Делаво.

– Это кто ж такой?

– Господин префект полиции.

– А мне что до него за дело?

– Вам-то, может быть, до него дела и нет, а вот нам есть.

– Да что ж он может вам сделать?

– Велит закрыть заведение, а нам было бы горько не видеть таких гостей, как вы.

– А если здесь нельзя играть, так что же нам у вас делать?

– Мы вас и не задерживаем.

– Вот как! А знаешь, парень, ты, я вижу, не из вежливых. Я твоему хозяину скажу.

– Да говорите хоть самому папе, если вам нравится.

– И ты думаешь, что этим от нас и отделаешься?

– Да уж надо думать, что так оно и будет.

– А если нам это не понравится?

– Ну, тогда знаете, что вы сделаете? – ответил гарсон с издевательским хохотом, которым простолюдины всегда сопровождают свои шутки.

– Нет, не знаем. Что же?

– Вы возьмете карты…

– Ах, черт тебя возьми! Да, никак ты надо мной шутить вздумал? – загремел пьяница, вскакивая со своего места и ударяя по столу кулаком так сильно, что тарелки и бутылки подпрыгнули дюймов на шесть.

Но гарсон был уже на половине лестницы, и пьяница тяжело опустился снова на скамью, очевидно, обдумывая, на ком бы сорвать свою досаду.

– Кажется, этот болван забыл, что меня зовут Жаном Быком, – ворчал он, – забыл, что я одним кулаком убиваю быка. Надо ему об этом напомнить.

Он схватил со стола наполовину отпитую бутылку, приставил горлышко ко рту и в один прием опорожнил ее до дна.

– Ну, расходился наш Бык, – прошептал один из его собутыльников на ухо другому, – наперед знаю, что кому-нибудь да несдобровать!

– Да уж, наверно, достанется не кому другому, как этим франтикам! – ответил тот.

IV. Жан Бык

Человек, сам прозвавший себя Быком, что, впрочем, вполне соответствовало всей его фигуре, был действительно сильно не в духе и только выжидал случая излить свою досаду.

Случай этот скоро представился.

Читатель, вероятно, не забыл, что, войдя в залу, Людовик сделал замечание насчет бывшего там воздуха.

И действительно, пар от кушаний, запах вина, табачный дым, испарина пьяниц решительно не давали дышать. Можно было смело держать пари, что окна здесь не открывались с последней осени. Само собою разумеется, что друзья прежде всего направились к окнам, чтобы от переть их.

Петрюс подошел первый, поднял за ремень нижнюю часть рамы и пристегнул ее к верхней.

Это дало Быку повод, которого он искал.

Он встал на стол и, обращаясь ко всем троим молодым людям, а к Петрюсу в особенности, громко про говорил:

– Кажется, вы открываете там окна, господа?

– Да, мой друг, как видишь, – ответил Петрюс.

– Я вам не друг! А окно вы заприте.

– Господин Жан Бык, – ответил Петрюс с насмешливой любезностью, – вот друг мой Людовик, считающийся отличным медиком, в две минуты поделится с вами сведениями о составе воздуха, которым можно дышать.

– Что он там о каких-то составах болтает?

– Он говорит, господин Жан Бык, – подхватил Людовик тоном той же вежливости, – что для того, чтобы атмосферный воздух не был вреден при вдыхании в человеческие легкие, он должен состоять из шестидесяти или семидесяти пяти частей азота, двадцати двух или трех кислорода…

– Да никак они с тобой по латыни разговаривают, Жан? – вмешался один из пятерки блузников.

– Хорошо же! Так я поговорю с ними по-французски!

– А коли они тебя не поймут?

– Чего не поймут, то вколотить можно.

И Жан Бык показал два кулака величиной с голову ребенка.

Несколько секунд он молча и грозно смотрел на своих противников, потом голосом, который навел бы страху на каждого простолюдина, повелительно крикнул:

– Ну, говорят же вам, заприте окошко, да поскорее!

– Может быть, вам этого, господин Жан Бык, и хочется, но я этого вовсе не желаю! – возразил Петрюс, спокойно скрещивая на груди руки, но не отходя от окна.

– Что? Ты этого не желаешь? Да разве ж ты можешь желать чего-нибудь?

– Отчего же? Каждый человек может иметь свои желания, если даже каждая скотина себе это нынче позволяет.

– Слышишь, Крючконогий, – проговорил Жан Бык, мрачно хмуря брови и обращаясь к своему товарищу, в котором можно было узнать тряпичника, – кажется, этот несчастный франтик назвал меня скотиной?

– Мне это тоже послышалось, – ответил тот.

– Ну, и что же мне остается после этого делать?

– Прежде всего запереть окно, потому что ты этого хотел, а потом поколотить его.

– Решено. Умные речи приятно и слышать.

Бык важно повернулся к приятелям и опять крикнул:

– Ну же! Запереть окно, вам говорят! Гром и молния!

– Грома и молнии нет, а окно запирать не следует! – спокойно ответил Петрюс, не изменяя положения.

Жан Бык так сильно и шумно потянул в себя воздух, казавшийся приятелям таким отвратительным, что действительно был в эту минуту похож на мычащего быка.

Робер видел, что затевается ссора, и хотел вступиться, хотя и понимал, что прекратить ее теперь уже поздно. Однако, если кто и мог это сделать, то единственно он со своим неизменным хладнокровием.

Он очень спокойно подошел к Жану Быку и сказал:

– Послушайте, милостивый государь, мы только что пришли, а когда сюда войдешь с чистого воздуха, то действительно можно задохнуться.

– Еще бы! – подхватил Людовик, – здесь вместо воздуха остается только углекислота.

– Так позвольте же нам отпереть окно для того, что бы освежить воздух, а потом мы можем и запереть его.

– Да, а зачем вы отперли его, не спросив у меня?

– Ну, так что же? – спросил Петрюс.

– А то, что следовало спросить, так вам, может быть, и позволили бы.

– Однако, довольно! – вскричал Петрюс. – Я отпер окно потому, что мне это так понравилось, и запру его, когда мне вздумается.

– Молчи, Петрюс! – перебил его Жан Робер.

– Ну, уж нет! Молчать я не стану! Неужели ты думаешь, что я позволю учить себя таким чудакам?

При этих словах товарищи Жана тоже вскочили со своих мест и подошли ближе, видимо, готовясь ответить на оскорбление.

Судя по их физиономиям, они были заодно с Жаном Быком и не прочь закончить свою последнюю карнавальную ночь хорошей потасовкой.

По костюмам их нетрудно было разгадать и их профессии.

Тот, которого Жан Бык назвал Крючконогим, был, собственно говоря, не настоящий тряпичник, а только принадлежал к числу одной из разновидностей этого ремесла, называвшейся «грабителями» и состоявшей в том, что они рылись в городских клоаках своими крючьями и иногда находили там вещи довольно ценные.

Промысел этот прекратился лет сорок тому назад, отчасти постановлением полиции, отчасти вследствие замены деревянных тротуаров каменными. Прежде же эти грабители находили в уличных канавах кольца, серьги, драгоценные камни и тому подобные драгоценные предметы, попадавшие туда часто даже при встряхивании ковров и скатертей через окна.

Третьего пьяницу товарищи обыкновенно называли Известковым мешком, а пятна извести, испещрявшие не только платье, но и лицо, и руки его, явно свидетельствовали о его ремесле каменщика.

К числу первых, т. е. ближайших друзей его, принадлежал и Жан Бык. Случай, при котором они по знакомились, настолько характерен и так ярко очерчивает силу человека, которому предстоит играть довольно видную роль в нашем рассказе, что мы находим уместным рассказать и его.

В Ситэ загорелся один дом. Лестница уже обвалилась. Наверху, у окна второго этажа, стояли мужчина, женщина и ребенок и громко, в отчаянии кричали:

– Помогите! Спасите! Помогите!

Мужчина оказался каменщиком и молил только, чтобы ему дали веревочную лестницу или хоть просто веревку, с помощью которой он мог бы спасти жену и ребенка.

Но окружающие потеряли головы и приносили то лестницы, которые были слишком коротки, то слишком тонкие веревки.

Огонь разгорался, дым черными клубами валил из окон.

В это время мимо проходил Жан Бык.

Он остановился.

– Да что ж это? – крикнул он. – Неужто у вас не найдется ни лестницы, ни веревки? Разве вы не видите, что те, там, наверху, сейчас сгорят.

Опасность была, действительно, очевидна.

Жан Бык пристально осмотрелся и, не найдя ничего подходящего, прямо подошел к окну.

– Эй, слышишь ты, Мешок с известкой, кидай ребенка сюда!

Каменщик, к которому обратились с этим прозвищем в первый раз в жизни, не успел даже рассердиться. Он схватил ребенка, поцеловал его два раза, поднял и бросил вниз.

Вокруг раздался крик ужаса.

Жан Бык ловко подхватил несчастное создание на лету и, тотчас же передав его окружающим, опять обернулся к окну.

– Теперь кидай и жену! – крикнул он.

Каменщик взял жену на руки и, несмотря на ее крики и сопротивление, бросил Жану и ее.

Бык молча принял эту новую ношу, но на этот раз пошатнулся и отступил на один шаг назад.

– Ну, вот и эта здесь, – проговорил он, спокойно ставя полумертвую от страха женщину на землю, при громких восторженных криках толпы.

– Теперь скачи сам! – крикнул он каменщику, снова возвращаясь к окну и сильно расставляя свои могучие ноги. – Вали!

Каменщик влез на подоконник, перекрестился, закрыл глаза и бросился вниз.

– В руки твои, Господи, передаю дух мой! – про шептал он.

На этот раз удар был ужасен! Под Жаном подогнулись ноги, он сделал три шага назад, но все-таки не упал.

Толпа застонала.

Все бросились к герою минуты, каждому хотелось поближе взглянуть на человека, проявившего такое чудо силы: но Жан, поставив каменщика на землю, широко взмахнул руками и упал навзничь. Изо рта у него хлынула кровь с пеной.

Ни на ребенке, ни на женщине, ни на самом каменщике не оказалось ни единой царапины.

У Жана лопнула жила в одном из легких.

Его отвели в Отель Дие, откуда он, впрочем, вышел на другой же день.

Третий из собутыльников был так же черен, как Мешок был бел, и, очевидно, принадлежал к почтенному цеху трубочистов. Звали его Туссеном, а Жан Бык, не лишенный природного остроумия и, вероятно, от архитекторов слышавший о гениальном негре, чуть не сделавшем в Сан-Доминго революцию, прозвал его Туссеном-Дыркой.

Четвертому было лет под пятьдесят. Это был человек с чрезвычайно живыми глазами, быстрыми движениями и сильнейшим запахом валерьяны. Одет он был в бархатную куртку, такие же штаны и котиковый жилет и шапку. Хорошие знакомые называли его дядей Жибелоттом.

Человек этот поставлял во все кабаки и трактиры низшего разряда кроликов именно того сорта, которых так опасался съесть Жан Робер, и пахло от него так сильно валерианой потому, что этим запахом он примани вал к себе свои несчастные жертвы, которых потом убивал, мясо продавал кабатчикам по десяти су, а шкурки – меховщикам по шести су за штуку.

Промысел этот был выгодный, но опасный, и я сам читал в 1834 или 1835 году процесс одного из собратьев дяди Жибелотта, которого, несмотря на красноречие защитника, доказывавшего несомненное превосходство кошачьего мяса над кроличьим, все-таки приговорили к тюремному заключению на год и к штрафу в пятьсот франков.

Наконец, пятым был сам Жан Бык, о котором было уже сказано столько, что можно было бы не прибавлять ничего больше, если бы мы не собирались подробнейшим физическим описанием дополнить изображение самого странного характера, который когда-либо доводилось встретить в жизни.

Жан Бык был пяти футов и шести дюймов роста, прям и статен, как дубовые балки, которые он обтесывал, так как был по ремеслу плотник. Это было нечто вроде Геркулеса Фарнезского, высеченного из одной скалы, и сам он был скалой, способной тремя взмахами одного пальца насмерть уложить троих молодых людей, имевших неосторожность рассердить его.

Лет ему было тридцать пять или сорок, лицо его было обрамлено черными, густыми баками, а богатырская шея вполне оправдывала его могучее прозвище.

Одет он был в рубаху, штаны, жилет и зеленоватую бархатную шапочку, лихо заломленную набекрень.

Из кармана у него торчал конец рубанка и небольшого плотничьего ватерпаса.

Таковы были пятеро противников, с которыми предстояло иметь дело троим – доктору Людовику, живо писцу Петрюсу и поэту Жану Роберу.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61 
Рейтинг@Mail.ru