Посвящаю памяти Филиппа Никитича Смирнова – отца, солдата, педагога.
Автор
© Смирнов А.Ф., наследники, 2021
© «Центрполиграф», 2021
Анатолий Филиппович Смирнов был человеком своей эпохи. Но вместе с тем – и это одна из главных особенностей его личности и его вклада в науку – он принадлежал к тем русским людям и ученым, в чьих переживаниях и исканиях непосредственно воплотилась преемственность отечественной духовной культуры.
И как личность, и как ученый, он не отделял себя ни от дореволюционной России, ни от советского периода. Человек крови и плоти своего века, рожденный в алтайском селе с прекрасным названием – Родино, он вместе с державой пережил ее взлеты и падения, грехи и заблуждения, надежды и разочарования русской мятущейся души. В пятнадцать лет он стал школьным учителем истории, в семнадцать, когда началась война, пошел в артиллерийское училище, бежал на фронт, был возвращен и строго наказан, но всю жизнь помнил «сороковые роковые, свинцовые, пороховые…», учился экстерном, будучи офицером. Но наука звала все более и более властно. Первые исторические изыскания были связаны с историческими судьбами народов Белоруссии, Литвы, Польши. «Бунташный» и судьбоносный XIX в., золотой век русской культуры, русской мысли Анатолий Филиппович не просто знал досконально, можно сказать, он в нем жил!
Он не искал легких и «успешных» тем, ему было трудно ограничивать свою мысль и просто возделывать узкий надел на академическом поле – слишком созидательного склада была наполнявшая его натуру жажда деятельности, и, наверное, поэтому он успешно осваивал все новые и новые сферы: от классической истории и русской философии к славяноведению, истории освободительного движения XIX в., к истории русской правовой мысли и истории становления демократических институтов в России – Государственного Совета и Государственной Думы, и – через все и неизменно – дума о русском мужике, о русском мире, о совести, о Боге.
А.Ф. Смирнов оказался одним из очень немногих историков, изучавших революционную и советскую проблематику, сознание которого оказалось неподвластным «марксистско-ленинскому» тотальному нигилизму ко всему русскому, православному и традиционному.
Сохранив самостоятельность и широту мышления, он был духовно, интеллектуально и академически готов к открытию новых горизонтов. Его уровень не нуждался в нарочитом отречении, которое столь широко было проявлено в академических кругах, не имевших стержня и столкнувшихся с драмой мировоззренческой пустоты. Смирнов как ученый не опустился до того, чтобы отвергнуть ценность социально-экономического измерения исторических процессов, которым марксистский метод, бесспорно, обогатил научные подходы, и ему было совершенно чуждо то брезгливое отторжение всей советской истории, в котором себя пытались найти многие «доктора наук», оказавшись бесплодными или всеядными.
Занимаясь давно, глубоко и вдумчиво революционными движениями, которые есть факт нашей многострадальной истории, Смирнов в своем их осмыслении поднялся над навязанными классовыми схемами. Как оказалось, он среди очень немногих был способен продолжить изучение революционной ситуации в России начала XX в., не повторяя ритуальные клише, но и не следуя моде легковесно опровергать все предыдущие акценты. Он слишком глубоко и сопричастно вникал в раскол русского общества на рубеже XX в. Он слишком добросовестно, а не следуя формально догмам изучал драму русской истории на широчайшем фоне национальной традиции, религиозно-философских основ истории, национального сознания и политических теорий и не мог не понять: как бы ни менялось наше отношение к революции, масштабы процессов и драмы разрушения исторического государства Российского, воздействие на мировую историю так грандиозно, что это не позволяет нам превращать обсуждение ее в фарс.
Анатолию Филипповичу Смирнову было в полной мере свойственно то, что именуется национальным самосознанием. Это не народническое обоготворение «низших классов», это не любование курной избой и замыкание в этнографических чертах, от чего он предостерегал, это не ностальгическая и сегодня экстравагантно-сектантская поза – романтизация допетровских институтов или упорство в верности советскому периоду – это просто неискоренимое чувство сопричастности не только и не столько к сегодняшнему дню своего Отечества, а ко всему его многовековому прошлому и к его будущему. В таком сознании рама восприятия способна объять и принять все, «нами же сотворенное, а значит, наше», что так любил цитировать Анатолий Филиппович, а вечное Отечество – не тождественно государству – несовершенному и греховному институту – творению рук человеческих.
И именно на 1980—1990-е, на эти драматические для страны годы, приходится период подлинной зрелости Смирнова как историка-мыслителя и дивный, нечастый в этом возрасте яркий взлет его творчества. Диапазон его научных интересов и занятий быстро расширяется. Он все глубже погружается в изучение не фактов, а самих процессов и мировоззренческих оснований формирования государственности и различных ее интерпретаций.
Он подошел к главному труду своей жизни – анализу «Истории государства Российского» Карамзина. Поразительно, как сам Анатолий Филиппович определил свое призвание на этом пути: открыть нам Карамзина так, как он открылся Пушкину…
Борьба за право публиковать в СССР труд Карамзина заняла не один год и отняла много сил. Нам сейчас, когда, слава богу, Карамзин стоит в каждой библиотеке, это уже трудно представить. В середине 1980-х, когда журнал «Москва» стал переиздавать великого историографа по нескольку глав в каждом номере с комментариями и сопроводительным текстом Смирнова, это было мировоззренческим прорывом!
Это не случайно, ибо карамзинское «наше, мы» уже пронизало все его существо, и сопричастный, но не льстящий взгляд на русскую историю был крайне важен для самого Анатолия Филипповича как исследователя. Он проявился в полной мере и в его капитальном насыщенном труде «Государственная Дума Российской империи». Этот труд – подлинную энциклопедию политической борьбы на рубеже XIX–XX вв. – отличает проникновение в мировоззренческую дискуссию и накал столкновения взглядов на будущее государства, без которого бесплодны все попытки объяснить стремительное падение в обрыв революции. В этой работе можно найти столько уроков и столько параллелей с кипящими страстями 1990-х гг.!
Именно эту работу мы сегодня и предлагаем читателям уже XXI в.
Его труд о Государственной Думе отличается не только необыкновенной насыщенностью фактами и документами, но и широким историческим фоном, где читатель погружается в густое переплетение идей, будораживших русское общество, и ощущает, как раскаляются края политического поля из нетерпеливых и самоуверенных партий, которым больше нужно было торжество своих умозрительных схем, чем выход государства из кризиса.
Работая над разного рода историческими документами для этой фундаментальной монографии, он стал вдумчиво анализировать самые серьезные проекты, когда-либо созревавшие в среде русских государственных мужей и мыслителей.
Так, Смирнов считал фатальной исторической драмой неспособность найти форму вовлечения в процесс поступательного государственного развития огромной народной крестьянской массы.
Безземелье крестьян в огромной крестьянской стране само по себе создавало в основании государства заряд страшной разрушительной силы.
Смирнов видел корни и причины постоянно повторяющихся неудач всех и всяческих реформ на протяжении всей русской истории вплоть до сегодняшнего дня – в полной отделенности и отдаленности крестьянской, а сегодня – широкой народной массы от управления даже своей жизнью, почти цивилизационное деление общества. Недоверие между массой народа и властью, элитой, неспособность последней воспринять социальные чаяния народа и найти соединительный рычаг, навсегда выбив почву из-под революционных смут и сохранив национально-культурный стержень цивилизации, – вот причина большей части и наших сегодняшних нестроений. Смирнов отнюдь не был утопистом, не повторял бесплодный лозунг «дать кухаркам управлять государством».
Он понимал прекрасно, что многовековой разрыв общества создал порочный круг, в котором нужно преодолевать не только неготовность элиты, но и неготовность к масштабной и ответственной управленческой деятельности массы народа, отягощенного частными бедами. Но Смирнов был убежден: преодоление разрыва невозможно без создания механизма вовлечения народа в самоуправление, который бы без хаоса и рассыпания в местничество рождал в среде народа постоянно растущий социально активный слой, объединяющий, обновляющий и питающий социум снизу доверху. Основы такого механизма необходимо было искать в собственном историческом опыте и нанизывать на него опыт мировой и европейский.
Взгляд Смирнова на многовековую российскую историю никак не умещался ни в прокрустово ложе советской официальной идеологии, ни в узкую логику ее презрительных отрицателей. Смирнов всем существом отторгал радикальный революционный нигилизм по отношению к отечественному историческому опыту, равно свойственный как интеллигенции начала XX в., ортодоксам-марксистам эпохи застоя, так и постсоветским гуру перестройки. Он принадлежал к тем историкам, кто в личном восприятии осознавал и чувствовал непрерывность многовековой истории России.
Для него, слишком хорошо знавшего преемственные, больные и поныне нерешенные вопросы русской жизни, наша история не распадалась на несоединимые русский, советский и постсоветский периоды.
И это оказалось дано немногим в смутные 1990-е и в обнадеживающие, но противоречивые 2000-е гг.
Анатолий Филиппович был таким русским! Те, кому случалось соприкасаться с ним в неофициальной обстановке, тем более у него дома, могли видеть, каким он был радушным хозяином, весельчаком, любившим разделить любое волнующее его событие с единомышленниками и друзьями. Его дом жил полной жизнью с чадами и домочадцами, а за широким застольем гремел его неподражаемый голос, повергавшие гостей в громовой хохот остроты и метафоры. С него можно было писать русский характер. Было видно, как все проявления его натуры с трудом поддавались обузданию. Все он делал с размахом – сердился, огорчался и радовался, трудился и праздновал. Его невозможно было представить в состоянии уныния. Душа его, поистине, была от рождения христианка, и путь ее в его земной жизни – это последовательный поиск дороги к Храму.
К Храму пришел и историк Смирнов – вершиной его преподавательской деятельности стал блестящий курс истории русской цивилизации, который он читал несколько лет в Сретенском высшем духовном училище, несмотря на одолевавшие его смертельные недуги. В этом курсе его обширные знания, собственные духовные размышления, параллельная работа над Карамзиным и Сперанским, исследования исторических трудов таких столь ярких и непохожих друг на друга историографов, как Костомаров и Ключевский, обрели ту высоту и глубину, которая сделала его подлинным историком-мыслителем, способным характеризовать эпоху в полноте ее духовных, мировоззренческих и событийных потоков. Его знания и мысль, нанизанные на обретенный им духовный стержень, системно оформились в глыбу, а слово обрело чеканную форму.
Весь его путь – это постоянное приумножение природного таланта исключительным по масштабам и напряженности трудом, преодоление противодействия со стороны обстоятельств и недугов, путь согласно любимой формуле любимого Пушкина: «Самостоянье человека – залог величия его…»
А.Ф. Смирнов в своих исследованиях русской истории и изучении опыта Государственной Думы Российской империи пришел к убеждению, что выстраивание «властной вертикали», завершение этой работы требует учета исторического опыта начиная от вечевых республик, казачьего круга, крестьянского мирского самоуправления, включая и опыт советского парламентаризма, освобожденного от диктатуры одной партии. Принимаемые в стране законы должны создаваться с учетом завета Александра Невского: «Не в силе Бог, но в правде».
А.Ф. Смирнов в одном из своих интервью сказал: «Закон должен помочь нравственности, дополнять ее, но не может ее заменить. До сих пор идея соборности, советования остается невостребованной, хотя выработана всей русской историей. Это и есть государственная, общенародная идея. Без этого мы порядка в стране не наведем. Нравственность, советование… Вспоможение друг другу, а не объегоривание».
Вот эти размышления большого русского историка и честного человека сейчас по-новому актуальны, опыт Государственной Думы в предреволюционную эпоху дает большой материал для размышлений не только о нашем прошлом, но и о нашем будущем.
Наталия Нарочницкая
М.М. Сперанский писал в 1808 г. во «Введении к Уложению Государственных законов»: «Конституции во всех почти государствах устрояемы были среди жестоких политических превращений. Российская конституция одолжена будет бытием своим не воспалению страстей и крайности обстоятельств, но благодетельному вдохновению верховной власти, которая, устроив политическое бытие своего народа, может иметь все способы дать ему самые правильные формы»1[1].
Жизнь, однако, жестоко надругалась над мечтой великого реформатора. Его конституционный проект остался в архиве. Только спустя столетие «воспаление страстей и крайние обстоятельства» вынудили императорское правительство стать на путь конституционных реформ. Тем самым подтвердилась мысль М. Сперанского: «Никакое правительство с духом времени не сообразно, против всемощного его действия устоять не может».
Дух времени, заставляющий умы клокотать, дух революционных преобразований – одна из характернейших отметин начала XX столетия.
В свое время В.И. Ульянов-Ленин писал, что все реформы являются лишь побочным продуктом борьбы классов, революционного натиска, что Государственная Дума не исключение, а подтверждение этого закона, что Дума – это продукт революции, что Дума «оказалась орудием русской революции, ее породившей». Революционный пролетариат, утверждал его вождь, раз навсегда сделал невозможным управление Россией без представительных учреждений2. Сказанное не означает, что марксистско-ленинские оценки Думы являются единственно правильными, исчерпывающими, но, не вдаваясь в теорию исторического процесса, нельзя не признать, что есть обратная связь между Думой и революцией – императорская власть пошла на конституционные реформы под воздействием двух крайних обстоятельств, необычно сильно взволновавших страсти народные: это – вначале, революционный фактор, затем – очень сильное влияние неудачной Русско-японской войны.
Внимательные современники отмечали, что воздействие отмеченных факторов, как бы переплетаясь, дополняя друг друга, было ферментом конституционных реформ. Важнейшие конституционные начинания удивительным образом синхронны Ляоляну, Мукдену, Порт-Артуру и Цусиме.
Великолепно эту связь раскрыл В.О. Ключевский, назвавший Кровавое воскресенье вторым Порт-Артуром – «войска стреляли в народ». И через неделю (Татьянин день) публично заявивший, что власть, стреляющая в собственный народ, обрекла себя на гибель: «Николай II – последний самодержец; Алексей царствовать не будет»3.
Император Николай II, не будучи личностью волевой, тем не менее сделал решающий шаг по пути перестройки системы государственной власти и управления, здесь сказалось как влияние военно-политической ситуации, так и настойчивые уверения ряда ближайших советников государя, что уступкой он завоюет доверие благоразумной части общества и с его помощью положит конец «смуте и анархии». Но этот вывод монарх сделал далеко не сразу и не без внутренней, тяжелой для него борьбы.
Начало века ознаменовалось в России студенческими волнениями невиданной до той поры силы и длительности; были нарушены академические свободы, пролилась кровь, профессура стала на сторону преследуемой молодежи. Император, вмешавшийся в конфликт, объявил свое неудовольствие персоналу Министерства просвещения и внутренних дел за «неумелые распоряжения» и одновременно порицание молодежи, забывшей о долге повиновения и уважения к порядку4. «Подобные смуты не могут быть терпимы». На следующий день по публикации мер против смуты, то есть в часы и дни острого расхождения власти и общества, начались празднования столетия со дня рождения Пушкина5. Споры о поэте, его вольнолюбивой музе вливались в общую полемику о судьбах просвещения, молодежи, путях развития России, ее историческом предначертании, обсуждалось: почему на празднике почти отсутствует литература и почему общество проявило недостаточно много воодушевления. В поисках ответа на эти вопросы умы обращались к условиям жизни пореформенной России, отмечалось, что величественное здание «великих реформ» царя-освободителя не было увенчано конституционным куполом, что, наоборот, последние десятилетия русская жизнь шла не по пути развития принципов 1861 г., а их умаления, искажения, стеснения. Россия должна вернуться на путь, указанный двумя великими Александрами, царями-реформаторами.
Студенческие волнения, реакция на них властей и общественности – это своего рода истоки, пролог революции и Думы.
Правительство ответило на вызов молодой России репрессиями, студентов-смутьянов исключали из университетов и ссылали в солдаты. Инициатор этой драконовской меры всесильный министр финансов С.Ю. Витте заявлял, что казарма воспитает лучше, чем профессор, армию вновь попытались превратить в арестантские роты. Но этим не исчерпывается воздействие «студенческого фактора» на русскую жизнь. Протест молодежи и особенно репрессии власти вызвали возмущение широких слоев общественности, оживили работу земств, городских дум, других общественных организаций. Ловя в свои паруса эти потоки русской жизни, министр внутренних дел И.Л. Горемыкин (начавший свое служебное поприще в эпоху «великих реформ») представил государю императору записку, беря под защиту земства, утверждая, что развитие земств, местного самоуправления не только не противоречит принципам монархии, но и способствует укреплению «исторической» власти, что надобно продолжить путь «великих реформ». Надлежит не торопясь идти медленным, но верным путем постепенного совершенствования существующих учреждений. Защищая совместимость принципов сотрудничества, самодержавия и самоуправленческих земских начал, Горемыкин ссылался на основоположников славянофильства и почвенничества. Он предлагал вводить постепенно земство во всех районах страны, где оно еще отсутствовало, прежде всего в западном крае и на севере европейской части страны. Земство должно стать всероссийским; пока же оно введено только в великорусских центральных губерниях, что хорошо лишь для начала. Очень сильная и верная была заключительная мысль Горемыкина, что только работа в органах местного самоуправления способствует воспитанию в народе самодеятельности, инициативы, стремления к самоустройству и, наоборот, полное упразднение самоуправления грозит обращению народа в «обезличенные и бессвязные толпы», «людскую пыль». Весьма недурная мысль в свете современных криков об «охлократии» и автократии.
Прямым нападением на записку Горемыкина явились записки Витте, опубликованные П.Б. Струве в его «Освобождении»: «Самодержавие и земство»6. Витте доказывал, что в принципе выборное начало в местном самоуправлении несовместимо с самодержавием, с монархией. Выборное начало, земство хороши для конституционного строя: «В ином положении стоит и всегда будет стоять земство в государстве самодержавном». И хотя Витте лицемерил, заявляя что «не составляет обвинительного акта против земства», но некоторые его справки и рассуждения носили характер полицейского доноса. «Земское движение в пользу земского собора, – писал он, – вот где опасность, а не «в пустой шумной оппозиции губернскому начальству». Земские соборы, традиции народосоветия были основной его мишенью.
Полемика двух министров – Горемыкина и Витте, – эта тяжба перед престолом, имеет принципиальное значение для правильного понимания истоков русского конституционализма; Витте в нашей литературе принято считать едва ли не отцом русского парламента, но он скорее не отец, а злой снохач; Горемыкина изображают ретроградом, ловким царедворцем, тогда как факты скорее говорят о другом. Беспринципным интриганом в этой тяжбе показал себя министр финансов. Он направил свою записку обер-прокурору К.П. Победоносцеву. В сопроводительном льстивом письме он утверждал: «Большинство (публики) льнет к семейству, пытаясь заставить царя незаметно перейти заветную черту от самодержавия к самоуправлению». По существу Витте организовал антиземскую кампанию и слухи о его происках проникли в общество.
В защиту принципов самоуправления, выборных начал в земстве выступил известный юрист профессор Б.Н. Чичерин, доказывая, что развитие самоуправления необходимо для обуздания «владычествующей бюрократии», которая сеет рознь между обществом и царем, что только врагам России на руку, отечеству же поход против земства грозит смутой и раздором.
В поддержку и развитие курса реформ выступил также воспитанник и профессор Московского университета князь С.Н. Трубецкой на страницах влиятельной либеральной газеты «Санкт-Петербургские известия». Ссылаясь на библейские тексты, он отмечал, что в стране разумное человеческое слово заменено завыванием шакалов и воплями диких кошек, но тишина пустыни, населенной зверьем, замечал с горечью просвещенный Рюрикович, не есть благоустроенное общество. Формула о диких кошках и шакалах обошла всю печать, единомышленники профессора отмечали, что даже голос Демосфена не мог бы заглушить вопли дикого зверья, которое, увы, часто выдается за общественное мнение7.
Тяжба перед троном закончилась в пользу Витте. Император не счел возможным перед лицом волнений уступать, а отказался от намерений вернуться к курсу, проводимому дедом. Проект распространения земств на западные губернии был отстранен, а Горемыкин назначен членом Государственного Совета – это традиционная со времен Александра I форма министерской отставки. Министром внутренних дел был назначен Д.С. Сипягин (до этого заведующий канцелярией по приему прошений на царское имя). Произошедшее вызвало в обществе повышенное внимание и было воспринято как серьезная корректировка политического курса, тем более что замена «управделами» империи произошла в день рождения Александра III, что вряд ли было случайным совпадением. Излагая свое кредо, Сипягин писал Витте: «Я только докладчик! Царь будет решать, и никаких правил не нужно». Однако Витте не принял эту концепцию: «Ваша теория, дорогой, крепколюбимый Дмитрий Сергеевич, имеет много общего с непогрешимостью папы римского»8.
Все дальнейшие важные решения принимал император единолично. Министры, в том числе и Витте, в конечном счете приспосабливались к нему или уходили в отставку. «Моя обязанность заключается в том, – писал министр иностранных дел граф Ламздорф, – чтобы сказать государю, что я о каждом предмете думаю, а затем, когда государь решит, я должен безусловно подчиниться и стараться, чтобы решение государя было выполнено»9.
«Для царя, – свидетельствует генерал А.А. Мосолов – управделами Министерства двора, – министр был чиновником. Царь любил их, поскольку они были ему нужны, столько же как и всех верноподданных своих и так же к ним относился, один граф Фредерикс пользовался в этом отношении привилегированным положением» (наш старый джентльмен, говорила о графе императрица. – А. С.).
Бывал ли министр в несогласии с царем, общественность или враги начинали его клеймить – или же он переставал внушать доверие, царь выслушивал его как обычно, благодарил за сотрудничество, тем не менее министр несколько часов спустя получал собственноручное его величества письмо, уведомляющее его об увольнении от должности.
Отношения царя с министрами завязывались и оканчивались следующим образом. Сначала царь к вновь назначенному министру проявлял чувство полного доверия, радовался сходству во взглядах. Это был медовый месяц, порою долгий. Затем на горизонте появлялись облака. Они возникали тем скорее, чем более министр был человек с принципами, с определенной программой. Государственные люди, подобно Столыпину, Витте, Самарину, Трепову, посчитали, что их программа, одобренная царем, представляла достаточно крепкую основу, чтобы предоставлять им свободу в проведении деталей намеченного плана. Однако ж государь смотрел на дело иначе. Зачастую он желал сам проводить в действие подробности, даже не касавшиеся самого дела, а лишь известной его части, или даже личные назначения.
Встречаясь с подобным отношением, министры реагировали согласно своему индивидуальному темпераменту. Одни, как Кривошеин, Ламдздорф, Сухомлинов (министры: земледелия, иностранных дел, военный. – А. С.), мирились и соглашались. Другие, менее податливые, либо стремились действовать по-своему, ведя дело помимо царя, либо же пускались переубеждать его. Первый из этих способов вызывал живейшее недовольство государя, но и второй таил в себе немалые опасности. Царь схватывал на лету главную суть доклада, понимал, иногда с полуслова, нарочито недосказанное, оценивал все оттенки изложения. Но наружный его облик оставался таковым, будто он все сказанное принимал за чистую монету. Он никогда не оспаривал утверждений своего собеседника, никогда не занимал определенной позиции, достаточно решительной, чтобы сломить сопротивление министра, подчинить его своим желаниям и сохранить на посту, где он освоился и успел себя проявить. Не реагируя на доводы докладчика, он не мог вызывать со стороны министра и той энергии, которая дала бы тому возможность переубедить монарха. Он был внимателен, выслушивал, не прерывая, возражал мягко, не подымая голоса.
Министр, увлеченный правильностью своих доводов и не получив от царя твердого отпора, предполагал, что его величество не настаивает на своих мыслях. Царь же убеждался, что министр будет проводить в жизнь свои начинания, несмотря на его, императора, несогласие. Министр уезжал, довольный тем, что смог убедить государя в своей точке зрения. В этом и таилась ошибка. Где министр видел слабость, скрывалась сдержанность. По недостатку гражданского мужества царю претило принимать окончательные решения в присутствии заинтересованного лица. Но участь министра была уже решена, только письменное ее исполнение откладывалось.
«Спорить было противно самой природе царя»10. А может быть, он считал, что спор с подданным не к лицу монарху? Некоторые министры, долгие годы бывшие «докладчиками», называли стиль управления Николая II «вотчинным».
Борьба двух тенденций общественного развития – курса реформ и консервации существующего, разумеется, не могла разрешиться сменою «управ. делами» империи (как именовали тогда в печати министров внутренних дел).
«Если бы молодой царь, – писал профессор Б.Н. Чичерин в статье „Россия накануне XX в.“, – даже пошел по пути, указанному дедом, то благоразумные русские люди были бы довольны». Профессор и влиятельный общественный деятель – Чичерин был городским головой Москвы – издал свою записку за границей; легальная либеральная оппозиция прибегала к нелегальным формам борьбы. Отстаивая необходимость введения представительских выборных органов в России, профессор Б.Н. Чичерин отмечал тот горестный факт, что власти, преследуя либералов, стоящих на легитимной почве, в то же время представили полную свободу действий сторонникам социалистических теорий, социализм представлялся безвредным, он пока выступал в теоретической форме. При этом, разъяснял Чичерин, часто забывали о таких предшественниках Маркса, как Чернышевский и Добролюбов, благодаря которым социализм давно пустил корни на русской ниве. Отмахиваться от этих явлений нельзя, ибо социалисты-радикалы – это не мухи на полотнах великих художников. Социализм перестал быть теоретическим, он открыто бросил политический вызов власти, отвергая и курс реформ. Это писалось вскоре после издания Манифеста российской социал-демократической партии – первой политической партии в истории России. «Нужно незамедлительно, – заклинал Чичерин, – вернуться к курсу реформ Александра II», осуществившего «величайшие преобразования», «восстановить их в полной силе».
Как бы ответом на призыв профессора Б.Н. Чичерина, известного еще со времен Герцена и Чернышевского врага всякой нелегальщины, явилось создание за границей группой конституционалистов журнала «Освобождение» под редакцией П.Б. Струве, порвавшего с марксизмом, принявшим в России самые радикальные формы, вплоть до политического террора. «Освобождение» стало органом, центром земского конституционалистского движения, быстро ширящегося в стране.
На рубеже веков в России произошла серьезная перегруппировка политических сил. «Историческая» власть, консервативный лагерь имел под собою уже не только легальную оппозицию, земство, либеральную профессуру, но и политический радикализм, окрашенный в социалистические тона, исповедовавший всяческую «нелегальщину». Борьба этих трех течений как теоретическая тенденция наметилась в публицистике, в «толстых журналах» и в «летучий листках» – прокламациях еще в 1861 г., теперь это была уже не теория, и даже не только политическая доктрина, а живое общественное движение.
Из академических аудиторий, из кабинетов ученых социализм вышел на улицу, проникал под фабричные своды и соломенные кровли. Просвещенная бюрократия забила тревогу, но власть не вдруг сумела выработать надлежащие формы противостояния. Политическое насилие не может получить простора в стране, где своевременно происходит на законодательной легитимной основе отмена отживших форм, учреждений, нормативных актов. Весной 1901 г. князь Святополк-Мирский – виленский генерал-губернатор – писал, что «социалисты не без успеха ждут массовую опору, что в последние три-четыре года из добродушного русского парня выработался своеобразный тип полуграмотного пролетария, почитающего своим долгом отрицать семью и религию, пренебрегать законом, не повиноваться властям и глумиться над ними. Эта ничтожная горсть террористически руководит всей остальной инертной массой рабочих»11.
Эти политические сдвиги напрямую были связаны с индустриализацией страны, очередным этапом промышленной, научно-технической революции, захватившей Россию, что вызвало существенные социальные сдвиги, вели к перегруппировке социально-классовых сил, новой политической расстановке.