И вот уже пятнадцать лет живет он вдали от прежней жизни, живет-выживает, стараясь не думать о прошлом, и лишь по таким дням, как День Победы, тихо садится в одиночестве за стол, достает старые фотографии, выпивает «фронтовые сто грамм» и вспоминает… Забытые голоса, лица, шутки, смех…
А может быть, не стоило убегать так поспешно от родных могил, от воспоминаний? Может быть именно там, на прежней родине было его место? Там остались его дети, друзья, женщины, любившие его когда-то… Может быть, прав был его товарищ по Антифашистскому комитету Женька Прошин, когда уговаривал его:
– Ну куда ты, Дрейзин, рвешься? Там же все чужое! А здесь мы с тобой та-акую деятельность развернем! Ты же наш человек! Да ты более русский, чем многие русские! А эти, в клубе Горбунова, это же шелупонь, отбросы, мы их скрутим в два счета!
Нет, все же правильно он тогда уехал. Женя Прошин, конечно, в гору пошел, заседает в Думе, оброс телефонами, секретаршами, лимузинами. «Памятников» и прочую нацистскую шваль, конечно, не скрутил, да ему это уже и не надо. Не смог бы господин Н. жить в этой новой России. А здесь как-то незаметно прижился, нашел свою среду обитания, встретил (наконец-то!) хорошую теплую женщину. Что еще человеку нужно? Правда, к жаре местной он так и не смог привыкнуть, и природа здешняя казалась ему какой-то искусственной, оранжерейной. Никак не мог он эту природу принять…
Машинально, сам не заметив как, он вышел из дому и пошел, куда глаза глядят. Времени у него было достаточно, в этот день он всегда брал отгул, и начальство уже привыкло, что Шимон 9‑го мая не работает. Он сел в автобус и покатил в направлении Тель-Авива, втайне надеясь, что этот галдежный, суетливый средиземноморский город высосет его тоску… Так он очутился на Центральной автобусной станции, почему-то на шестом этаже, как раз напротив известного «русского» книжного магазина. Он сидел посреди всего этого шума и суеты, одинокий пожилой человек, затерявшийся в веселом чужом мире.
«А все же хорошо, что «предки» умерли до всех этих перемен, до развала страны, всеобщего хаоса и бегства врассыпную. Они бы не пережили, слишком во все верили…»
Он вспомнил историю поэтессы Друниной, ровесницы его родителей, воспевавшей в стихах жертвенное поколение, выстлавшее телами сталинскую победу. Чудом уцелевшая в мясорубке войны, Друнина продолжала верить в правильность «светлого пути», верить, несмотря на «разоблачительные» съезды партии, юдофобскую вонь 70‑х и покаянные «перестроечные» публикации «Огонька». Но в 91‑м, после развала «великой страны»», покончила с собой, отравившись газом.
«Вот и мои могли бы также, – думал господин Н. – Честному, искренне верующему человеку всегда трудно, когда ломается основа его веры. Слава Богу, умерли с убеждением, что все их страдания послужили Победе. Ну а я? Есть ли смысл в моем существовании? Конечно, я старался жить по совести, были у меня и мои маленькие победы, и поражения. Приходилось и драться, и выживать… Но, разве можно это сравнить с трагической участью поколения победителей?».
И тут к господину Н., охваченному печалью по поводу тяжелой судьбы «поколения победителей», внезапно подсел, известный в местных журналистских кругах, шустрый Гошка Юдкинд. Он печатал в популярной «русской» газете свои бредовые «фэнтезийные» опусы, неизменно присутствовал на всех тусовках и презентациях и, что называется, «создавал известность» тем литераторам, к которым сам благоволил. В последний раз господин Н. пересекся с ним на Ярмарке русской литературы в Иерусалиме, где Гошка подобострастно извивался вокруг известного московского журналиста Мити Коровина, коего представил господину Н.:
– А вот и сам Митя Коровин! Живой!
«Живой» Митя Коровин, брезгливо тряся жирными телесами, высокомерно кивнул господину Н., а тот удивился, чего это Гошка так выплясывает перед этим популярным в российской либеральной тусовке выкрестом-антисемитом.
И вот сейчас Гошка с ходу затараторил:
– Привет, старина! Что-то давно тебя не видно, не слышно! Пишешь чего? Секрет? А вот я тут был недавно в одной клеевой тусовке! Слыхал про журнал «Лунное затмение»? Ин-те-рес-ные ребята, и пишут очень оригинально. Вот, послушай! – и, заметив нетерпеливое движение господина Н., схватил его за руку. – Да знаю, знаю, что не любишь ты модернистов, но… Талантливо же пишут, стервецы! – и начал громко (тихо он не умел) декламировать:
«Надсадно кашляя о рваненькое рядно,
Он правит замком, кАкав на толпы.
Бахилы памяти, неправые подушно,
Замолотил, урван, дарордер красножоп!
Там почивал каркар, синея другорядно,
Стань раком – сумоброд
Заклидывая дрок…»
– Слушай, может, хватит? – попросил господин Н., тоскливо озирая окружающее пространство.
Вокруг уже начали собираться любопытные.
– Да, погоди ты! Дослушай! – дернул его за рукав Юдкинд и продолжил:
«Урви арбуз быта,
Закракав маслом кочку!
Непарных полусна урыл об унитаз!
Стилистику – к х. ям!
Почию многоножно
Хрипящей клиникой бершанский буквомат!».
– А?! – восторжено воззрился Гошка на господина Н. – Класс! А называется этот стих «Какивы памяти»[46]. И посвящается патологической бессмыслице прошлогодней ливанской войны.
Вот это цитирование было Гошкиной ошибкой, ибо в такой день господин Н. не воспринимал ни шуток, ни, тем более, шизофренических извращений модернистской поэзии. Этого он уже не мог стерпеть.
– Че-его-о-о? Да кто из этих педиков-пацифистов был там, в Ливане?! Какое они право имеют сочинять о войне? Просиживали задницы в кафе на Шенкин[47], пока их сверстники погибали, штурмуя Бинт-Джебель!
– Да, тише, ты, ненормальный! – шикнул Гошка. – Это же поэзия! Ретроспективный взгляд! Поэт имеет право выразить свое несогласие с патологической жестокостью мира! Опора современной поэтики – алогизмы и аграмматизмы, и…
– Слушай, знаешь такую поэтессу, Юлию Друнину? Она умерла в 91‑м, в Москве. Вот у нее были стихи о войне…
– Как же! Почему это я не знаю? Но это советская примитивщина, старикан! Журнал «Юность» за семидесятый год! – и Юдкинд картинно продекламировал:
«Я ушла из детства в грязную теплушку,
В эшелон пехоты, в санитарный взвод.
Дальние разрывы слушал и не слушал
Ко всему привычный сорок первый год…»
– Ты знаешь, какой сегодня день? – господин Н. уже с трудом сдерживался.
– Какой день? Обыкновенный, а что? – Юдкинд растерянно смотрел на господина Н.
– День Победы сегодня, понял?! И ровно шестьдесят два года назад вот такие же по возрасту, как твои «модернисты», двадцатилетние ребята разнесли вдребезги нацистский рейх. Они взрывались под танками, они шли на пулеметы, чтобы такие му. звоны, как вы, могли сегодня спокойно сидеть в кафе и сочинять ваши убогие вирши! – господин Н. с силой тряхнул обомлевшего Гошу за «грудки» и тот рухнул на скамью. – Но я хочу тебя спросить, – продолжил господин Н, – сегодня на нас прет «зеленый» радикальный ислам, и это будет пострашнее Гитлера. Вы хоть понимаете своими куриными мозгами, что останавливать и бить его придется вам, модернисты-пацифисты? И никуда вам от этого не убежать, и в кафе на Шенкин не отсидеться! Иначе они скоро яйца начнут вам отрезать!
– Брось ты, Сень! – Гоша очухался и разулыбался. – Чего волну гонишь? Какой «зеленый ислам»? Наслушался ты этих, своих дружков-поселенцев! Это им под каждым кустом «хамасники» мерещатся. А вот сделают Штаты еще пару денежных вливаний, почувствуют твои «зеленые фашисты» запах долларов, и все! Лет через пять-десять будет здесь свободная экономическая зона, и вы тогда первые оборжетесь над своими страхами! И появится здесь демократическое государство Палестина, в котором евреи с арабами…
– М…ак ты, Гоша, – с деланным спокойствием сказал господин Н., – и друзья твои м… аки. С таким настроем загонят вас арабы в гетто через годик-другой и будете вы не водку в кабаках пить, а намаз сотворять пять раз на дню! И подобные вирши вам не дадут сочинять, ибо объявят их сатанинскими. А за педерастию будут сечь публично розгами, ибо занятие сие противно Аллаху! А теперь катись на х…!
– Я на больных не сержусь! – крикнул в спину уходящему господину Н. Юдкин. – Вот встретимся через год в День Победы и сам увидишь!
Но господин Н. уже не слышал его, он быстро уходил от этого шумного места. Горечь почему-то не рассеялась, наоборот, клубилась в груди каким-то серым ядовитым туманом, и он повторял про себя привязавшиеся строки:
«Мне уходить из жизни
С поля боя…
И что в предсмертном
Повидаю сне,
В последний миг
Склонится кто – ко мне?».
Господин Н. не знал, что этот День Победы – последний в его жизни, что не доживет он до следующего, рухнет на мостовую посреди шумного тель-авивского дня, выпустит из руки тележку с купленными фруктами, и рассыпятся-покатятся апельсины по нагретой солнцем мостовой, и улетит его беспокойная душа в иные миры, не оставив следа на Земле.
И только Валентина еще долго будет убиваться по нему, еще долго все не сможет поверить, что ее, такого надежного, сильного и доброго «мужичка» больше нет на свете. Но все проходит, житейская суета берет свое и, в конце концов она успокоится, благо ее дочка выйдет замуж, появится внук, а с ним и новые, приятные заботы, и станет она опять такой же, как все.
«…Я не очень люблю ворошить свое прошлое. В нем было много неприятных для моего самолюбия моментов. Но в последнее время, так как я живу один, и не с кем поговорить, графоманская болезнь одолевает меня. Потому, примерно год назад я и начал писать некое подобие дневника. Я даже подумывал, не озаглавить ли его. Например: «Воспоминания шлимазла».
Когда-то, еще в детстве, бабушка так меня называла. Вроде бы в шутку. Когда я попадал в очередную историю. Да и истории-то были из тех, что случаются в жизни каждого мальчишки: падения с велосипеда, синяки, полученные в очередной драке, гол, забитый по ошибке в чужое окно, двойка по контрольной… Но в чем моя бабушка Фима была права – у меня всегда в этих рядовых происшествиях присутствовало нечто особенное. Какая-то особая невезучесть.
Вот, например, падение с велосипеда. Это было не просто падение. Я, погнавшись за воришкой, ловко цапнувшим с ручки моего велосипеда «авоську» с вкусными булочками, выехал на проезжую часть и врезался в проходящий мимо трамвай. Мало того, что разбил вдрызг колени и локти – на беду рядом оказался милиционер, меня задержали, как нарушителя, и бабушке пришлось меня выручать из отделения милиции. Правда, там мне оказали первую помощь и в школу обещали не сообщать, но дома наказали, лишив велосипеда на месяц, да и «авоська» с аппетитными булочками канула в нети.
Или случай с контрольной по истории? Война Алой и Белой роз. Я знал этот материал, как пальцы на собственной руке. Написал контрольную одним из первых в классе и сидел себе спокойно. А надо было просто сдать листок учительнице. Но сосед по парте, Вовка Парфенов, хороший математик, но полный обалдуй в истории, попросил у меня сдуть.
Он помогал мне сдувать алгебру с геометрией, как я мог ему отказать? А в результате он получил четверку, а я «пару» за то, что якобы списал у него контрольную. Так и было написано на моем листке. И я ничего не мог доказать, потому что тогда подвел бы друга. И вот после той контрольной покойная бабушка и выразилась в мой адрес, дескать, поздравляю, шлимазл у нас растет. А соседка по «коммуналке», суровая и верующая в Бога Анна Дмитриевна Нитовщикова, вздохнула:
– Нашему Ванюшке везде камешки.
На мой вопрос, что означает это самое «шлимазл», ясного ответа от мамы и бабушки я не получил. Но дядя Мирон, учившийся тогда в МВТУ и приходивший к нам в гости на выходные, как бывший фронтовик, разъяснил жестко:
– Шлимазл – это еврейский дурак. Но в отличие от русского Ивана-дурака, которому иногда фантастически везет, шлимазл – это не просто дурак, а дурак классический, музейный, пла-не-тар-ный! Которому не везет никогда! Понятно?
Вывод из этого был только один: еврей должен быть умным. Или хотя бы казаться таковым. В противном случае…
Но, очевидно, Всевышний раздает каждому по его умственным способностям. В нашей семье шлимазлов не было. До моего появления на этот свет.
С окончанием золотого детства мои приключения не кончились. Обычно считается, что евреи в школе ходят в первых учениках, получают грамоты за отличную учебу, участвуют в шахматных и математических олимпиадах, либо играют на музыкальных инструментах.
Я в школе учился ни шатко, ни валко, в математике был полным тупицей, из третьего класса «музыкалки» меня попросили уйти. С гуманитарными дисциплинами было легче (у меня была хорошая память), но кому нужны были в наш технический век гуманитарии? Мой дядя Мирон, как бывший член ОССОВИАХИМА и «Ворошиловский стрелок», после математики более всего уважавший на свете физкультуру, на одном из семейных советов категорично заявил:
– Если у парня нет технических способностей и тяги к музыке, но есть здоровье, пусть идет в спорт!
Здоровье у меня было. И меня торжественно, по совету неугомонного дяди, отвели в районную секцию бокса. Именно бокс должен был сделать из меня человека. И именно с бокса все и началось. Правда, вначале моя боксерская карьера складывалась удачно… Мой тренер, Виктор Андреич, хвалил меня за агрессивность и небоязнь ударов, но, тем не менее, все время ворчал:
– Не лезь вперед. Береги голову! То, что ты храбрый – это хорошо. Но помни о защите! Руки выше! Не открывайся! – и с осуждением вздыхал: – Слишком ты прямолинейный…
Через год у меня был уже второй разряд, пацаны во дворе и школе меня зауважали, но тут случился казус. Казус случился в спортивном лагере, куда я поехал на лето оздоровляться и готовиться к осенним соревнованиям.
– Осенью на первенстве ЦС сделаешь первый юношеский, а там… – и тренер выразительно крутил рукой в воздухе.
Он в меня верил. Он не знал, что судьба моя начертана свыше. В спортлагере я сцепился с Серегой Володенковым из футбольной секции. Сцепились мы, разумеется, из-за Алки Некрасовой, гимнастки и первой красавицы спортлагеря. Серега что-то там сказал про ее невинность, я вспылил и вызвал его на дуэль. На кулаках. Мои товарищи по боксерской команде были уверены в моей победе, но загвоздка заключалась в том, что наглый футболист Серега был уличный боец, хорошо известный, несмотря на юный возраст, милиции нашего района. В школе пятнадцатилетнего Серегу побаивались даже старшеклассники. Его старший брат уже сидел в колонии, чем Серега ужасно гордился. К тому же он был почти на голову выше меня, обладал длинными руками, и резким прямым ударом в лицо, а кто занимается боксом, хорошо знает, что это такое. Но я не мог отступить. Алкины глаза все время маячили передо мной.
Уличный боец Серега молниеносным ударом сломал мне нос, но я, уже находясь в состоянии «грогги», каким-то совсем не боксерским приемом сбил его с ног, нанес несколько ударов в пах, и он признал свое поражение. Увы, победа моя оказалась «пирровой». Разбитая носовая перегородка преградила мне путь к вершинам боксерской карьеры. Наш участковый «ухогорлонос», милейший доктор Ительсон, категорически заявил моей маме, что «у ребенка переходный возраст, лицевой скелет еще не сформирован, носовые кости сильно травмированы, и поэтому занятия боксом категорически противопоказаны». Да и тренер, узнав о моей «бытовой травме», присвистнув, сказал:
– Ну, что ж… не повезло тебе. Говорил же, держи руки у головы! Займись пинг-понгом… – и сразу потерял ко мне интерес.
Играть в пинг-понг я не стал, а занялся борьбой самбо, но спортивное везение покинуло меня. На ковре, как и на ринге, меня преследовали травмы и неудачи. В итоге я дошел лишь до первого разряда и на четвертом курсе института бросил все к такой-то матери. Тетка Рита, воспитывавшая меня после смерти родителей, как бы в шутку поддразнивала:
– Вечный перворазрядник.
Но это было уже потом, а тогда неудачи в боксе отошли на задний план. Ибо в восьмом классе меня настигла моя первая в жизни любовь. Я не знаю, как у кого, но судя по русской литературе, первая любовь всегда связана с чем-то очень светлым, романтическим, и если и оставляет в душе печаль несбывшегося, то все же это похоже на некий нежный аромат ночного цветка. А у меня от первой моей любви остался в душе горький осадок, как остаток недопитого кофе в чашке.
Именно тогда мне впервые дали понять, кто я есть на этой земле.
Надо сказать, что прежде я не сталкивался с презрительным к себе отношением как к еврею. Мой покойный папа был типичным славянином, я, естественно, носил его фамилию да и на еврея не был похож. Во дворе нашего ведомственного дома, принадлежащего крупному оборонному заводу, меня все знали, как сына главного инженера, Петра Ивановича. Среди моих родственников были, еще по моде первых пятилеток, распространены смешанные пары, как у моей суровой тетки Риты с ее украинским мужем, дядей Славой. Мои мама и бабушка никак не проявляли своего еврейства, кроме каких-то выражений на идише, смысла коих я не понимал, а они на мои расспросы дружно смеялись. Наверное, это было что-то неприличное.
Что же касается общего настроя, то после эпохи Сталина с ее фашистскими процессами против еврейских писателей и «дела врачей», в обществе предпочитали скромно помалкивать и не поднимать наболевшую «еврейскую тему». Страна строила светлое будущее. И весь советский народ без различия наций устремлялся в это будущее. «Без Россий, без Латвий». Так учили в школе. Так говорилось и пелось по радио. Особенно, пелось. «Забота у нас простая, забота наша такая. Жила бы страна родная и нету других забот…» В книжках братьев Стругацких мы читали о будущей коммунистической республике на Земле и о хороших, добрых людях, ее населяющих.
Надо сказать, что лично ко мне мои русские приятели относились вполне нормально. Разве только в раннем детстве… Во дворе меня лупил местный хулиган-переросток Луконин с криком «Жидок! Жиденок!». А в школе все было нормально. Особенно после того, как я стал посещать секцию бокса.
Но в восьмом классе я впервые всерьез влюбился. В одноклассницу. Ее звали Лена.
Так вот, эта Ленка, обладательница золотой косы, огромных серых глаз и довольно развитой для четырнадцати лет фигурой, любила стихи Вероники Тушновой и Эдуарда Асадова, а также мороженое «Эскимо» и ходить в кино. И мы, естественно, сопровождали ее после уроков, выполняя наперебой все ее капризы. Мы – это я и мои приятели Вовка Парфенов и Валерка Овчаренко. Лена благосклонно принимала наши ухаживания, но кого она предпочитала, мы не могли понять. Каждому из нас она ухитрялась подарить кокетливый взгляд из-под пушистых ресниц, одарить улыбкой «а‑ля Любовь Орлова», слегка пожать руку в темноте кинотеатра. Правда, целовать себя она не давала. Я почему-то был уверен, что все эти знаки внимания предназначались исключительно мне, как самому сильному в нашем «прайде». Единственное, что настораживало, то, что она никак не хотела согласиться на индивидуальное свидание. Однажды я все же подкараулил ее после школы и провожал до дома. Было начало апреля, голуби ворковали призывно на подсохших крышах, солнце светило с небес, в проходных дворах моего Аптекарского переулка звучала веселая музыка. На повороте к ее дому я развернул ее к себе и… на ходу поцеловал, прижался неумело к ее упругой горячей щеке. Она застыла на мгновение, полузакрыв глаза, а потом резко рванулась к подьезду и, уже открывая дверь, одарила меня через плечо сияющей улыбкой, бросив на ходу:
– Ду-ура-ак! – и скрылась в подьезде.
А я, с прыгающим от радости сердцем (она же не обиделась! Она не оттолкнула!), бросился домой, прыгая через лужи, как одуревший мартовский кот. Я в этот день не пошел на тренировку, а просидел весь вечер у открытого окна, слушая «Джамайку», которую без конца крутил сосед в доме напротив.
Но счастье мое длилось недолго. Ленка как-то разоткровенничалась в женской физкультурной раздевалке со своей лучшей подругой Анькой Розенбаум, совершенно позабыв, что перегородка между мужской и женской раздевалкой фанерная. И я услышал, как золотовласая Ленка, с которой я не сводил влюбленных глаз, покупал билеты в кино, читал стихи Блока и Маяковского и гулял весенними вечерами по переулкам нашего микрорайона, безапелляционно заявила Аньке:
– Не-ет, Анечка, это ты зря… Дрейзина я вовсе не люблю. С чего ты взяла? Ростом он маленький, не то что Вовка! Да и знаешь… ты не обижайся, ты моя подруга, но… Дрейзин еврей. Я, конечно, ничего не имею против евреев, они люди интеллигентные, воспитанные, но серьезного между нами ничего быть не может. Моя мама так и говорит – евреи хороши для компании, потому что умные, развитые, юморные. Но для личного знакомства – ни в коем случае! Вот ты бы познакомилась с ним… А что? Давай! А то он нам с Вовкой только мешается…
Она говорила еще что-то, но я уже не слушал. Кровь бросилась в голову. Вот оно, оказывается, как повернулось! Но меня потрясло не столько даже Ленкино «он еврей», как коварство моего лучшего друга Вовки! Он всегда гулял с нами, как бы за компанию, одновременно выгуливал собаку, иногда к нам присоединялся еще один наш товарищ, Валерка. Но по негласному уговору, Ленка была моей девчонкой и это никем не оспаривалось. Я едва удержался тогда от крика, громкого негодования, немедленной истерической разборки с Ленкой, драки с Володькой и прочих глупостей.
Наш тренер по боксу всегда говорил:
– Настоящий боец, пацаны, – это не бицепсы, не прыгучесть и не реакция, хотя все это важно. Настоящий боец – это выдержка и хладнокровие.
Я ничего им не сказал тогда. Просто перестал ходить с ними на совместные прогулки. Я понял – они просто боялись афишировать свои чувства, ведь у меня был второй юношеский по боксу, и они оба боялись «разборки».
Но рослый (метр восемьдесят) красавец Вовка мог не опасаться. Они оба просто перестали существовать для меня.
Вот эта давняя история, очевидно, отложилась в моем подсознании, и когда я знакомился с очередной русской красавицей, то старался не называть свою фамилию и избегал разговоров на «национальные темы». Внешность моя была нетипична для еврея (глаза и волосы – светлые), поэтому при легких отношениях с дамами проблем не возникало. Уже потом, через много лет, я понял, что при чисто постельных отношениях женщинам не важна твоя национальность, их волнуют совсем другие вещи. Например, твои внешние данные, хотя совсем не обязательно рост, ширина плеч и наличие накачанных мышц. Это – как придется. Гораздо важнее мужские способности. Примерно треть моих дам интересовала длина моего «достоинства». Некоторых волновала моя платежеспособность, если это касалось ужина в ресторане или поездки на Рижское взморье. Времена тогда были вегетарианские, и советские дамы не были столь избалованы. Иные любопытствовали, а слабо мне достать билеты в «Таганку», «Сатиру» или «Большой»? Интеллектуалок, помимо мужских способностей, интересовало, разумеется, количество и качество прочитанных книжек, а также умение вовремя и по делу раскрывать рот в компании. И, конечно, практически все они ценили букеты цветов и духи к дню рождения и Восьмому марта и прочие мелкие знаки внимания, которые не имеют значения для нас, мужиков, но очень ценимы так называемым «прекрасным полом».
Но, когда дело шло к венцу, ЗАГСу и «совместному ведению хозяйства», вот тогда мои русские дамы проявляли интерес к фамилии и прочим паспортным данным.
Конечно, сегодняшним молодым не понять тогдашнего настроя московских девиц, ведь с той поры миновало сорок лет, и нет уже Советского Союза с его вполне фарисейским законодательством и ублюдочными неписаными законами. Но все это было. И советские девушки вынуждены были как-то приспосабливаться к действительности.
Правда, были в те времена и отчаянные девки, что мечтали любым способом вырваться из гнилого советского «рая». Вот для таких «еврей был не мужчина, а средство передвижения». Но таких в ту пору было немного.
Поэтому сегодня я не склонен обвинять арийских подруг моей юности в расовом подходе к проблеме замужества, это был всего лишь здоровый инстинкт выживания в предлагаемых окружающей жизнью условиях.
Но сероглазая Леночка была как раз из породы немногочисленных в то время «национал-патриоток», для коих нацистское выражение «кровь и почва» было главным при выборе предмета воздыхания.
В общем, вся эта история отразилась в моем сознании и я, даже во взрослом состоянии, при очередном знакомстве был настороже и закован в некий панцирь, защищавший меня от неожиданных признаний, хамских выпадов и мелких подлостей, столь свойственных женской породе.
Но в своем тогдашнем ослеплении я почему-то решил, что еврейки лишены скверных моральных качеств, за что и был примерно наказан Всевышним.
Первая моя жена, тем не менее, оказалась русской. С ней все вышло хорошо, быстро и внезапно. Четвертый курс института. Спортлагерь. Посиделки у вечернего костра с возлияниями. Щупающий, оценивающий взгляд зеленоглазой загорелой блондинки. Лихорадочные, сумасшедшие объятия в стогу сена. И мое удивление, что она в свои девятнадцать оказалась намного опытнее меня, двадцатидвухлетнего. Мы поженились на пятом курсе, обычная студенческая свадьба, Светка была уже на четвертом месяце. Моя тетка Рита насмешливо уронила:
– Куда лезешь, шлимазл? Ее родители тебя терпеть не могут.
– Но почему?
– Потому, что ты – еврей!
– А как же ты с дядей Славой?
– Времена изменились, дурачок! Ищи жену среди своих.
Мы прожили со Светланой десять лет в любви и согласии, родили двоих детей, но тетя Рита оказалась-таки права. Ее родня ненавидела меня, и нас все же развели.
Моя вторая жена, милая двадцатилетняя девочка, в первую же совместную ночь заявившая, что она – еврейка (хотя из паспортных данных этого вовсе не следовало), увы, оказалась стопроцентной стервой.
Меня угораздило познакомиться с ней, с этой Инной, на одной новогодней вечеринке. Вернее, меня познакомила ее подруга, которая знала меня по экспедиции. Она ей все уши прожужжала:
– Ах, Дрейзин! Это же волк-одиночка! Независимый… сильный… загадочный. Все девушки Анапской экспедиции мечтали, чтобы он, ночью… в палатку… сорвал одеяло и… ну, ты понимаешь! У него та-акие руки…
Интересно, откуда она знала про мои руки? Когда Инка мне это все рассказала, я сильно удивился. И подумал – вот так и рождаются мифы, саги и всякие прочие легенды. Что до меня, то я вовсе не считал себя каким-то «волком-одиночкой», красавцем или секс-символом, от которого «все девушки» Анапской экспедиции падали в обморок. Да и руки у меня самые обычные, ну разве что развитые от занятий самбо и боксом. Но до Шварценеггера и Сталлоне мне, конечно, далеко.
В общем, после того, недоброй памяти новогоднего вечера, когда одуревший от водки с «Советским шампанским», я завалился в койку вместе с Инной и проделал с ней все то, что одуревший от выпивки половозрелый самец проделывает с приглянувшейся дамой, я очнулся в собственной квартире, на тахте, накрытый почему-то кроме одеяла еще и своей дембельской шинелью, с противной болью в правом виске. Сквозь боль в виске я услыхал, как Инна хозяйничает на моей кухне. Потом она появилась в поле зрения в надетой на голое тело моей клетчатой рубахе-ковбойке и на вопрос, почему я укрыт шинелью, ответила, что ночью я бушевал и кричал, что мне холодно и, что я на Северном полюсе! Вот что делает с человеком коктейль «Огни Москвы». Когда же я осведомился насчет выполнения своих мужских обязанностей, то Инна, игриво поведя глазками, сказала, что я был на высоте, и претензий у нее нет. И вот этот ее ответ, в сочетании с укрыванием шинелью, так меня к ней расположил, что наше новогоднее приключение растянулось на целых пять лет. Мы прожили все это время не расписываясь, ее еврейская мамочка, разумеется, негодовала, как это так, ее девочка живет с этим стариком (мне тогда было тридцать семь), а он, мерзавец, соблазнил невинное дитя (ха-ха!) и даже не чешется по поводу свадьбы. Ну, насчет «невинного дитяти» – это она преувеличила: какая это столичная девица, да в двадцать лет, «невинное дитя»?
У Инны, по ее собственному признанию была, уже пара хахалей, что по московским меркам вполне вегетарианское прошлое.
Что же до моих отпрысков от первого брака, то оба они, и Стас, и Танька, с Инной потом подружились, так как разница в возрасте у них была не столь велика, да и акселерация сделала свое черное дело.
Через пять лет мы с ней все же расписались, свадьба была очень скромной, без ресторанного грохота и пупса на капоте «свадебной» «Волги», отпраздновали дома, были только свои: ее подруги и пара мужиков из моей экспедиции. И все, может быть, и было бы нормально, но тут случилось два не связанных между собой события. В стране началась перестройка, а Инна поехала в свою первую археологическую экспедицию.
Меня, до этого относившегося к политике как к безнадежно-грязному делу, затянуло перестроечным водоворотом в демократическое движение Москвы: я носился по митингам, участвовал в демонстрациях против «Памяти», потом меня занесло в какой-то Московский комитет национальных общин, где я представлял еврейскую общину вместе с каким-то раввином. Через этот самый Комитет я занялся, вместе с бывшими «отказниками», организацией ни больше ни меньше как съезда всех евреев СССР. Съезд состоялся в Московском Киноцентре при поддержке каких-то международных спонсоров и под улюлюканье русских национал-патриотов.
Увязнув в этой бурной политической каше, которая лично мне не принесла никаких дивидендов, я потерял контроль над моей Инной и ее новыми знакомствами, совершенно забыв, что быт археологических экспедиций, проходящих в курортной зоне Черного моря, изобилует любовными приключениями.
И вот, когда она вернулась из экспедиции, то вместо влюбленной в меня по уши девочки, с восторгом выслушивающей мои пространные речи по поводу: а) истории России, б) истории евреев, в) истории древнего мира, г) работы на рыболовецких сейнерах в северной Атлантике, передо мной была чужая взрослая женщина со стиснутыми от внутреннего напряжения кулачками, окаменелой спиной, истерическими нотками в голосе и ледяной ненавистью в глазах. На мои тревожные вопросы (Что случилось? Как ты себя чувствуешь?
Что происходит?), она не отвечала или же ненатурально хохотала, несла какую-то околесицу про мою тупость в вопросах секса, и что от меня вечно несет потом, как из спортивной раздевалки. Устав от собственных истерик, она картинно брала гитару и начинала громко петь: «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались…» или «Черное море, Черное море… Ах, этот блеск плюс плеск та-ра-ра-ра!..». А потом вдруг собиралась, наскоро красилась и убегала, пропадала на несколько дней, а когда вновь появлялась, то на мои расспросы огрызалась: