Проснулась я с ощущением тоски и серой безнадеги. В последнее время сны мои были тревожны… Я живу на улице Монтефиори. Рядом, в двух шагах, – море, солнечная набережная и высокие отели. Если проснуться рано-рано и прислушаться, слышно, как море шумит. То самое, о котором мечтала с самого детства. И вдруг этот сон, швырнувший меня назад. Во сне жила я снова в Москве, у мамочки. Подхожу утром к крану, хочу напиться, а из крана вместо воды – красная теплая жидкость. Я замерла, а тут входит мамочка и спокойно так набирает это в чайник.
– Мама! – кричу я. – Это же кровь, ты что?!
– Ничего, Риночка, – спокойно так говорит она, – мы уже привыкли. – И вдруг вижу, это вовсе не добрая заполошная мамочка, а директриса моей бывшей школы, сто кило злобного трясучего жира. – Ну, Риночка, – зловеще тянет она.
…И тут я с визгом бросаюсь мимо, прочь из этого места… а сзади, вдогон, рев, свист, вопль: «А-а-а! Еврейка-а-а! Держи-и-и-и!..» А потом этот кошмар кончился, и я лежу уже под огромным, закрывающим небо деревом, в прохладе, и ветви мощного дуба успокаивающе шелестят листьями. А меж листьев вместо желудей маленькие головки Рабина кивают мне, шепчут, улыбаются…
Я резко проснулась, и сразу накатило. Воспоминания. Я всегда боялась этого и запрещала себе. С самого приезда – прилета в «Бен-Гурион». Нельзя, уйдя в другое измерение, продолжать жить прежним. И стиснув зубы, я мысленно повторяла: «Я живу на Мон-те-фиори… Тель-Авив… Израиль… Зе-мля… Космос… Вселенная…» А оно лезло, напирало.
В Москве я жила в Измайлово… Под окнами шелестели колеса машин, и толстые старые липы давали тень и прохладу. В шелесте лип мне чудилось море. Далекое. Средиземное.
Мамочка ворчала, что я – ужас какая фантазерка. Меня и в школе так дразнили. Но тогда я была счастливой, особенно весной, в мае, когда яблони в школьном дворе осыпались белым цветом и мы с подружками шли вечером смотреть салюты или просто гулять в центр.
Я чувствую, как к горлу стремительно катит холодный комок. Вот он рассыпается и брызжет слезами из глаз. Я сижу на постели и реву. Всласть. С захлебами, как в детстве. Ненавижу шабаты! В шабаты я дома, не занята делом, и лезут в душу змеи… Обычно я встаю в полседьмого, злясь на весь свет и на Иоси, моего балабайта.
Мой балабайт Йоси. В очках и с доброй интеллигентной улыбкой. Да-да, улыбка бывает интеллигентной. Видели вы таких балабайтов? Ему очень нужно, чтобы я приходила в кафе на час раньше, чем мы открываемся. Он любит посидеть с извечной чашечкой кофе и потрепаться со мной. Йоси говорит, что я не только красива, но и умна. И иврит у меня на уровне.
Это мы уже слыхали, еще в той жизни. И подружки, и наши экспедиционные «дятлы», и мои прошлые мужики: «Ты умная и красивая, мудрая и великая!» Мне это и Евка, соседка моя по «хате», все время талдычит.
Сегодня шабат, и она умотала к родителям в Холон. Хорошо ей. Родители, сестренка младшая… Не так одиноко. Но, с другой стороны, она их содержит, потому как здесь для них нет работы. И пенсия им еще не положена. Вот и стала Евка, кандидат химических наук, «девушкой» по вызову.
Посмотреть на нее – баба-стон! Все при ней! А мужики, что за ней приезжают на своих «Пежо» и «Вольво»? Очень элегантно смотрятся в трусах до колен и болтающихся майках.
Бог ты мой! Надутые глупые индюки! И такая баба за каких-то триста шекелей должна перед ними фигуры делать. А куда деваться? Тут и на себя-то не хватает, а еще и семью кормить. Можно, конечно, подъезды мыть, общественные писсуары… В кафе пойдешь, там то же самое – все зависит от хозяина!
Мне еще повезло с «моим». Но «мой»-то знал, что со мной номер не пройдет! А может он просто чудак, этот Йоси? Как Саня, мой бывший. Нет! Я же запретила себе об этом…
А оно возвращается… Не отпускает. Правда, мне только в шабаты тяжело. А Евка, каково ей каждый день. Однажды у нее была жуткая истерика, и я ее настойками всякими отпаивала… А она, такая милая, веселая, умница, каталась по дивану, била руками-ногами и кричала: «Ненавижу! Ненавижу их всех! У-у-у! М-м-муж-ж-жики! Твар-р-р-и-и…»
Потом, когда все прошло, я узнала. У нее просто не было никогда любви. А у меня было.
В той жизни… Мне хорошо. Я одинока. Мне никого не надо содержать. И я могу мыть подъезды. А Евку мне жаль. Хоть она и хорошая баба. Потому как она чуть не стащила меня на ту же тропу. Заманчивую тропу больших, «легких» шекелей.
А было как? Очень просто. Сократили меня на моей работе. На полставки. И вот мой хозяин… Как это странно звучит, не правда ли? Мой хозяин… И вот этот тип, ни слова по-русски, торгующий мебелью, он нас финансирует. В газетном деле, как свинья в бриллиантах. Я же графиком работаю. Он решил, что меня можно три раза в неделю использовать. И платить за трехразовое использование 500 шекелей. Здорово, правда? А плачу я за комнату почти 600. И как, спрашивается, жить? А это, говорит, твои проблемы.
У нас тут так принято. Каждый сам решает.
А тут как назло еще и письмо из Союза меня догнало. Ленка, подруга моя экспедиционная. Написала, что «Саня Ульянов, твой бывший супруг и «наш грозный начальник», погиб на одной из баррикад возле «Белого дома». Подробностей никаких не знает, но так говорили очевидцы.
Я сначала не поверила. Ведь в газетах и по «телику» передали про троих. Хотя потом… называли и другие цифры. Разве в России можно узнать правду? Да и кому она нужна, правда?..
А еще Ленка сообщала, что Боренька Варшавский снова женился и работает в кооперативе «Шанс»… Тот самый Боренька, с которым я изменила моему Сане в последней своей экспедиции. За полгода до отъезда. Правда, у нас тогда все было плохо. А Боренька тоже собирался. Только не мог решить куда…
Саню я так просила: уедем, уедем отсюда… Но он только смеялся. А однажды серьезно ответил мне: «Не могу я, Ринка, туда… Я ведь там «гой». Чужак, значит. Не моя это земля, а человек на своей земле умереть должен». Почему умереть? Человек должен жить! Но больше ничего я тогда не добилась. А Боренька обещал приехать в Израиль: «Ты езжай, Риночка. А я к тебе приеду». Вот только когда?
И вот это Ленкино письмо все перевернуло в моей душе! Сразу все. И смерть его нелепая, и безденежье. И тоска. Надо было срочно все это глушить в себе. А как? Вот-тут Евка моя решила помочь, исключительно из дружеских чувств. Ну и поехала я с ней, ее «хавером» Пинхасом и их знакомыми в один китайский кабак. Но как только ступила на эту веран-дочку всю в цветных ширмочках и фонариках, сразу поняла, почувствовала – не будет здесь ни радости, ни забытья. И ком к горлу, ледяной, снеговой ком…
Не помню, как за столиком оказалась. А вокруг – веселье. Израильтяне, они народ веселый, не то, что мы, евреи с нашей мировой скорбью. Евка мне шепчет на ухо: «Рин! Развеселись быстро. Здесь не принято так в кабаках сидеть. Вот этот, справа, твой потенциальный «хавер»… Ты ему жутко нравишься. Соглашайся, здесь ломаться не принято. Если пришла, значит… А зовут его Цахи…»
Тут же этот Цахи-муцахи ко мне подсел, вернее, привалился, то да се, «кама зман ата баарец», да где работаю, «тов или не тов бэ Исраэль…» Что-то я отвечала, а потом смотрю, а на столе жратва невиданная, и водка «Смирновская» родная, и «шампань» во льду. Ну, думаю, вот сейчас напьюсь в лучших традициях Анапской экспедиции. А там будь что будет.
И может, в этот раз все и получилось бы, как Евка хотела (ей, помимо всего, моя «праведность» глаза колола!), да облом вышел. Сначала, как бухнула я водку в «шампань» и выхлестала до дна этот коктейль, у израильтян глаза на лоб, а меня ни в какую! Не берет и все тут. Только злость во мне набухать стала. А тут еще и Пинхас по Евкиной просьбе «шир русит» заказал. И поплыл как во сне над головами: «Танцевала в подворотне о-осень ва-а-а-альс-босто-о-о-он…»
И поплыли во мне воспоминания… как танцевали мы с Саней в первый раз вот под этот самый «вальс-бостон» давно-давно, в Новый год, на Ленкиной даче под Москвой. И какие у него были тогда странные, лилового цвета глаза, и как он улыбался, и… А тут Цахи этот, приспичило видно ему, схватил меня в охапку и на колени к себе. Я обалдела, рванулась, а он завопил вдруг на отвратительном русском: «Дье-вушка! Кошька! Ти хочешь деньги?»
Я замерла, смотрю вокруг, Евка моя ржет, угодливо так, Пинхас ее ухмыляется, остальные развалились на стульях и смотрят на нас с Евкой, как на вещи. И тут до меня через весь угар дошло! Ведь для них я – вещь. Как на прилавках «таханы мерказит». Там также навалены груды лифчиков, колгот, косметики, всякой жратвы, и все ходят, щупают, смотрят, выбирают. И меня, и Евку, и других наших девочек, вот так же и сейчас, вот в этих кабачках, верандочках, «малончиках», обнюхивают, осматривают, примеряют…
Я – вещь! Только живая. Из мяса. И в подтверждение я почувствовала, как его лапа лезет ко мне… И развернулась! Тыльной стороной ладони! Наотмашь! По его сальной морде!
Тресь! И еще раз – тресь! Аж по залу гул пошел… И тишина, как в морге. Ну, после всего повскакали, сразу, со всех выходов – официанты, кто-то заквакал: «Миштара! Миштара!», Евка зарыдала, завопила что-то, кто-то меня за руку…
А я уже осатанела, в руках бутылка из-под «шампани», и ору им всем: «Кто первый сунется, убью!» По-русски орала, а ведь сразу поняли. И сразу все утихло. Цахи-муцахи куда-то исчез. Пинхас с официантами побазарили немного, посмеялись. Народ в зале успокоился. Музыка вновь заиграла. Пинхас в этом кабаке был свой человек и все быстро утряс. А после мне такси вызвал. И водителю объяснил, куда меня везти. И даже денег тому дал! Вот как.
И всю дорогу, пока ехала, ревмя ревела и вспоминала… Как вот сейчас вижу и вспоминаю. То, что запрещала себе с самого «Бен-Гуриона». Как прибегала после лекций в его холодный нетопленый дом. Как он кормил меня жареной картошкой и мы пили чай с вареньем. И какой у него был сказочный красавец-кот Тимофей с грустными человеческими глазами. И наши вечера при свечах. Я играла ему и Тимофею на гитаре и пела: «Идет бычок, качается, о чем ему мечтается, наверно позабыли мы слова-а…» И еще эту: «Ты – мое дыхание, утро мое раннее»… И, конечно, его любимую: «Мы связаны, Агнешка, с тобой одной судьбою…»
Я забываю его облик. Ведь даже фотографии его не взяла. Поссорилась. Сейчас, отсюда, мне все видится уже по-другому. Иногда я закрываю глаза и… Одна и та же картина – бегу я по лестницам старого дома вверх (лифт не работает), звоню в дверь – два коротких, один длинный – и вот он на пороге. Длинный свитер, драные треники, а рядом кот Тимофей, трется, мурлычет. Он говорил мне: «Ринка, человек храним верой, живет надеждой и спасен любовью…» Вот я живу надеждой. Может, вовсе не убили его? Может, и ошиблась Ленка?
Все! Надо вставать и жить дальше. Сначала уберусь я в квартире. Потом постираю, накопилось за неделю. На пляж надо сходить. Живу рядом с морем, а времени нет. Надо отдохнуть, расслабиться. Завтра снова подъем, утренний треп с Йоси, потом никайон с восьми до восемнадцати… Я ведь живу на Монтефиори… Тель-Авив… Израиль… Земля… Космос… Вселенная…
Дмитрию Леонардовичу Германовскому
Разве человек живет во времени? Разве он движется, подобно планете в пространстве?
Может быть, древние философы ошиблись? Может быть, в их нормальное время это и было так? Но времена меняются…
Лично моя жизнь – вереница витков, быстро сменяющихся мгновений, скачущих волнами неспокойного моря… Сколько же их было, моих ярких мгновений?
…Теперешний мой виток – тюрьма с красивым древним названием Абу-Кабир… Как восточная сказка… Кабир… Решетка моей камеры достаточно плотна, но сквозь нее небо, бирюзово-синее, далекое. Птицы черкают в этих синих клетках молниеносные узоры… Я смотрю на их исчезающие крылья и вспоминаю…
Витки моей жизни. Жизнь – череда ярких вспышек. Вокруг меня время стоит, как стены колодца… гулкая прохладная тишина. И только металлический ржавый лязг не дает окончательно задремать…
Р-р-а-з-з! Небо, но другое, давнее, высокое-светлое. И в небе облака-парусники. И ничего вокруг, кроме сухого серого плетня, стрекота кузнечиков и запаха крапивы.
«…И вот посмотрел Иван-царевич, а-а перед ним-то град невиданный, ра-а-стилается, красот-а-а дивная-я, золоты – я купол-а, сине небо-о. Еруса-а-алим-град, такова нигде не сыщешь…» Я не вижу, но знаю – это соседка по даче, вредная такая бабка с козой, все мои беды из-за ее поганой козы, но когда она рассказывает внучке сказку про «неведомый Ерусалим» с золотыми куполами, я каждый раз подползаю к серому плетню с ядовитой крапивой, смотрю в небо и представляю этот град-Ерусалим… Голубое с золотом…
Два-а-а! Бабушкин голос, высокий, странно молодой голос: «Что вырастет из него, Рудольф Аронович, что? Мальчик совсем не занимается сольфеджио… Я ему твержу: занимайся, занимайся часами. Давида Ойстраха в чуланчике запирали… И стал знаменитым… А ты? Рудольф Аронович, что делать, в какой чулан запереть единственного внука, если в голове у него футбольный мяч?! И монотонный, как осенний дождик, голос моего учителя музыки: «Не мучьте ребенка… Не мучьте ребенка, педагогов и учеников.
Паганини из него не получится…»
«Господи, – вскрикивает бабушка, – еврейский мальчик почему-то должен быть Паганини!» – «Или Ойстрахом, – свистит больными бронхами Рудольф Аронович, – как минимум…»
Да, тогда я хотел быть не Ойстрахом, я хотел быть как Эдуард Стрельцов, кумир нашего двора, известный бомбардир сборной. Или как Миша Луканин, дворник, жонглировавший в палисаднике двухпудовками по вечерам. Или как Ренат Сабиров, ловкий белобрысый виртуоз мяча и хулиганских драк, он крутился с мячом в пыли двора, весело скалясь прекрасными зубами на мое беспомощное дерганье, и вдруг, остановившись в двух шагах, резко и точно бил мне мячом в лицо: «Лови, жиденок!» – и хохотал на весь двор… Да, я не хотел быть Ойстрахом…
И вот я вижу себя идущим расслабленной походкой в паутине переулков с очередной тренировки по боксу. Нырок-удар, нырок-удар… Тах-тра-тах! По груше… По мешку… По телу противника. Упругие злые удары… Лязг зубов… И резкий, скороговоркой, голос тренера Сан Юрьича: «Так-так… Уходи… Крое… Снизу… Голову закрой, мудак! Пошел прямыми! На отходе – боковой! Так… «Двойку» в голову… Нырни! Бей!»
Да-а, я плыву по разморенным июльской жарой переулкам моей Немецкой Слободы, ощущая в руках, ногах, во всем теле радость от хорошо проведенной тренировки, и древние огромные липы шелестят кучерявыми головами, закрывая меня от жары…
…По переулкам бродит ле-е-то,
солнце светит прямо с крыш.
В потоке солнечного све-е-та
У киоска ты стоишь!..
Далеко-далеко позади остался молодой голос бабушки, свист бронхов Рудольфа Ароновича, издевательский хохот Ромки… И мои внезапно постаревшие предки робко спрашивают: «Ты снова уходишь куда-то?» А я уходил, хлопая дверями, на тренировки, зная, что после тренировок будет восхитительное ощущение свободы, будут переулки, в которых меня когда-то били, и у газетного киоска будет она, моя королева красоты…
Три-и! Ее хитрый черный кот профилем на фоне раскрытого окна. Над его ушастой головой в ночном небе – луна. Кот подмигивает мне зеленым глазом, луна за окном плывет, сочувственно улыбаясь.
…Над ночными крышами
Светят звезды рыжие…
«А завтра мы едем в Новый Иерусалим. Слышишь?» Я вижу огромные черные пушистые провалы на ее лице и всю ее в лунном свете. Мне совсем не хочется спать, хотя был трудный день, и тренировка, и жара. Разве бывают трудные дни, когда всего восемнадцать?
Ее тело не дает мне задремать… Мы встретились с ней сегодня вечером, после того, как она отвозила документы в МЭИ…
«Мне сказали явиться через три дня в военкомат. С вещами…»
Она изменилась в лице и, надрывно смеясь, затащила к себе домой, и с таким же диким смехом выкрикивала: «Идиот! Пашка, ты просто Шура Балаганов! Не мог крейзи прикинуться? А «предки» твои что? Не могли тебе справочку сделать?..» Она сдирала с себя и меня фрагменты одежды, втиснулась со мной в душ, обрушив поворотом руки водопад прохлады, и тут я заметил, что она плачет, и прижал ее мокрую голову, а она вцепилась в меня намертво, голая и бесстыжая королева, как будто я уходил навсегда…
– Завтра мы с тобой едем в Новый Иерусалим, у меня там дача. У нас це-е-лых два дня-я…
– В Новый не хочу – хочу просто в Иерусалим… в старый…
– Не остри и не умничай. У тебя не получается…
– Я серьезно. В детстве слышал сказку про золотой Иерусалим. Хочу видеть…
– Может быть, через много-много лет… Тогда мы будем с тобой старенькия, трясучия-я…
– А тебя не пустят. Ты – русская.
– Здрасьте! У меня бабушка – еврейка, мамина мама. Ага!
– Вот откуда твоя любовь к евреям… Я и не думал…
– А тебе вообще ду-у-мать вре-е-едно… Ид-и-и ко мне, милый…
А потом были золотые купола монастыря и сумасшедшие два дня на ее даче. А через два дня она бежала за машиной, увозившей меня по Садовому Кольцу от нее в армию, и волосы ее задевали прохожих, длинные каштановые змеи…
Я сижу на нарах и вспоминаю мгновения. За решеткой – небо… Небо везде одинаковое…
Нет, оно разное. Оно по-разному прекрасно. Оно по-разному равнодушно-жестоко… А витки-мгновения наплывают…
Четыре!.. «Папа, – говорит мой сын, – почему ты не читаешь? Почему ты замолчал?»
Вокруг нас тишина – и зеленые стены спальни и зеленая спинка дивана, к которой прижался сын, слушая страшную сказку про лесного оборотня… «Знаешь, – говорю я, – давай я тебе другую расскажу – про золотой град Иерусалим».
И начинаю, совсем как та зловредная бабка в детстве, а потом распаляюсь и фантазирую про град Иерусалим и про то, какие там живут люди, смелые и мудрые, хитровато-веселые и добрые, и…
– Папа, – серьезно говорит мой сын, – а ты сам это придумал, эту сказку…
– Почему?
– А таких городов не бывает…
– А если?
– Мама говорит, что ты все время фантазируешь, что нам от твоих фантазий будет плохо…
– От фантазий не бывает плохо. Спи.
– А мы с тобой поедем в твой город?
– Полетим…
– Тогда хорошо… Я люблю самолеты, – говорит сын и вздыхая засыпает…
Время, время… Какое ты быстрое, когда мы счастливы, какое ты клейкое и стоячее, когда вокруг беда и страх…
Пять!.. Пламя костра, летящие алые языки в темное ночное небо… И тяжелые усталые пальцы перебирают струны, рвутся, спотыкаются в ритме…
Кожаные куртки,
Брошенные в угол!..
– Давай другое!..
В ре-е-чке Каменке
Бьются камни…
– Долой Якушеву!
В далеких безводных песках Джемете,
От чуждого взгляда скрываясь веками…
– Куда же вы торопитесь, «Поручик»?
– У «Поручика» вчера был день рождения.
– Кто мою сигарету с… взял?!
– Якушеву!.. Нет, Визбора!..
– Плесни сюда… Да не сюда, дурак…
– Куда ты меня сажаешь? Я же без купальника!
А Барон сегодня фаллический символ нашел. Не слабец!
– Кто это водку в таз налил?
На концах удлиненных рей!..
– Нашему «шефу» кошмарный сон приснился. Будто падает он на зачищенный скелет, и скелет, и вся керамика вокруг – в порошок!
Ночь притаилась за окном,
Туман рассорился с дождем.
И беспробудный вечер,
И беспросветный ве-е-чер…
Костер до неба. Ветер свистит с Азова. Запах близких водорослей, брошенных на берег недавним штормом. Люди на берегу отдыхают. От дневной жары. От трудной работы…
Отдыхают в песнях. В темном кошмарном вине. И женщина, уже другая, шепчет:
«И-иде-е-м за ка-а-мни». И в камнях, скользких мокрых баранах, шипит вода. «Вот здесь», – говорит женщина. Кеды, шорты, майка летят в сторону, в песок, все сливается – черное пространство неба, белый песок, мокрые камни, пахнущие йодом, серебристая звездная дорога… Женщина сходит с ума подо мной, ее зубы мучительно скалятся в лунном свете, ее стоны пугают чаек, ее живот и бедра вминаются в меня… И мы, кентавр с двумя торсами, вращаемся в пространстве между небом, морем и землей. Ее короткие светлые волосы перемешаны с морским песком, ее дыхание успокаивается в такт грохоту прибоя, ее руки и ноги разбросаны, как будто она хочет охватить все огромное звездное пространство над нами. Темные волны накатываются на берег. Дальний отблеск костра. Ш-ш-ш-ш! И далеко-далеко гитара. Как будто ветер по струнам.
– Ты слышишь? Я люблю тебя, – шепчет женщина. Она заглядывает снизу в глаза. – Давай уедем с тобой… далеко-далеко…
– Где это? далеко-далеко?
– Т-а-а-м на берегу другого моря… Нет, я серьезно… У меня брат в Калифорнии…
– Я не хочу в Калифорнию.
– Не хочешь?
…Хо-чеш-шь… Хо-чеш-шь… шипит прибой в камнях. Ночь в молочных брызгах звезд.
Алые угли догорающего костра. Люди в штормовках, устало бредущие к палаткам. Тихий звон гитарной струны… Осколки античных сосудов хрустят под ногами…
…Их дамы не носят колечек в ноздре,
Мужчины не делают татуировки.
И хлещут они на вечерней заре
Напитки без градуировки…
– Джимми, ты идешь? Джи-и-и-и-м-м-и-и!
Когда это было? Вчера? Десять лет назад? А может быть, это еще повторится, только в другой жизни? Нет, не будет другой жизни.
Другая жизнь у меня сейчас, здесь, в этой тюрьме. Мои соседи по камере – уголовники-марокканцы – ко мне относятся почему-то хорошо, снисходительно, жалеют… Оле-ха-даш ми Русия… Что поделаешь, несчастный парень. Ничего не понимает в жизни.
Сел за чужую хаверу. Сумасшедший. Больной. Они угощают лепешками и сыром. Бери, мотек, это вкусно… Их громкая камерная жизнь, их смех и ругань текут мимо меня. Ибо мое время вращается по замкнутому кругу… Шесть! Серая декабрьская пелена над городом, серая оттепель. Серая толпа перед московским Киноцентром, беснующиеся, оскаленные тысячелетней ненавистью пасти. Полосатые платки палестинских студентов и лакированные картузики на льняных кудрях россиян. Впереди мечется человек с мегафоном, что-то визжит и выплевывает в мегафон. Милиция с трудом сдерживает напор славяно-палестинской толпы. Толпа не желает, чтобы был съезд евреев. Позор для первопрестольной! Позор для русского человека! Мало «своих», так со всего мира понаехали, гады. Долой их! Вон их! Так его, так, по башке плакатом! В кррровь жида! «Менты, сионистами купленные! Не пускать их!» – Милиция сочувственно сдерживает негодующих россиян и их палестинских братьев: нельзя, мол, бить, у нас демократия. А толпа налезает, разинув рты, выкатив налитые злобой глаза…
Ж-ж-и-д-д-ы!
За моей спиной, взявшись за руки, молодые крепкие ребята из киевского «Бейтара» запевают на иврите. Я не знаю слов, но мотив сразу захватывает серое пространство, заглушая поросячий визг напирающей толпы.
…Иерушала-и-и-м шель зах-а-а-в!..
Сзади подходят двое из охраны съезда, у одного – красно-черная повязка «анарха», у другого – «жовто-блакитная», руховская. «Вы бы, Павел, отошли назад, в случае чего, все ж возраст у вас», – говорит руховец». У меня возраст?
Хотя для этого мальчика, конечно… Неужели мой возраст уже не для драк? И меня оттесняют ребята из охраны… Так и осталось это мгновенье – нарочитая беспомощность «ментов», звериный оскал толпы и стоящая плотно стенка молодых парней.
Сине-белое, красно-черное, желто-голубое… Это не было возможно никогда раньше.
Это не повторится никогда потом. Но это было!
Семь! На проводах был только один мой русский друг… Нет, мы никогда не были друзьями, но в моей последней экспедиции он почему-то часто оказывался рядом. Как будто чувствовал, что я прощаюсь с прежней жизнью. О таких, как он, вспоминают, когда их нет рядом. Его прозвали Джимми. Наверное, из-за шкиперской бороды… Он бежал за уходящим вагоном и кричал: «Вызов! Вызов мне пришли! Я не хочу здесь оставаться… Иерусалим…
Хоть краем глаза…»
Так и осталось в памяти – темный, уходящий назад перрон и бегущий Джимми…
Я уехал один. Мой выросший сын не уехал со мной. Мои женщины забыли меня.
Я вошел в другой мир одиночкой, и одиночкой крутился в этом новом мире, чтобы выжить. У меня не стало любимой работы. У меня не стало своего угла. Я должен был забыть мой прежний язык, который никто здесь не понимал. Я должен был забыть все мои прежние жизни, ибо здесь это никого не интересовало. Я брался за любую работу и никогда не спорил с моим хозяином. Моим хозяином… Моим хозяином… Я забыл, какого цвета бывает небо, я забыл, как пахнут морские водоросли. Я понял, как солнце бывает жестоким, а вежливая улыбка источает издевку…
Но я не роптал на судьбу. Ведь моя давняя мечта, мой золотой Иерусалим был где-то рядом. Только вот вырваться в него я никак не мог. Работа… работа… работа… Но я знал, что буду в нем, немного разгребусь с делами, со временем…
Восемь! На этот шук я забрел случайно. Говорили: ты что, шук Кармель – это же знаменитое место, это надо видеть, слышать, и купить можно дешево. Мне и надо было немного фруктов, в конце дня даже бесплатно, торгаши выбрасывают с прилавков…
И тут я внезапно увидел пару. Оба были такие белые, сразу заметно, что здесь недавно…
…Но все дело было в нем, в этом здоровенном смуглом торгаше и его товарищах… Все они весело ржали. А ржать было над чем. Очевидно, женщина решила купить белье и спросила о чем-то торгаша, а тот, пользуясь незнанием и беззащитностью этой молодой красивой «руссии», внаглую, открыто лапал ее на глазах растерянно улыбавшегося мужа, делая вид, что примеряет какие-то тряпки. Вокруг хохотали, оскалив белозубые здоровые рты…
И я пошел прямо на него, на этого кабана, не понимая еще, что со мной творится, и голос моего далекого тренера, Сан Юрьича, проорал в ухо: «Нырни! И боковуху раз-з!»
И я-таки нырнул…
Я помню, как вокруг сразу стало тихо, и в этой тишине громадная туша, плавно сшибая с прилавков тряпки, овощи, сласти и прочая, приземлилась в грязь… И это было легкое и замечательное мгновение…
Я сижу и смотрю на небо. Где-то рядом мой золотой Иерусалим. Всего час езды автобусом. Хорошо птицам, у них это без проблем. Но ведь если очень захотеть… Я слышал или читал давно, что возможно. Только надо очень захотеть… Как это называется?
Левитация? Или что-то такое… Господи, помоги мне!.. Только бы посмотреть один раз…
Золотой Иерусалим… Но что это? Ноги мои… Плывут по воздуху?! Я шагаю, черт возьми!
Вот оно, пространство… Мои марокканцы смотрят снизу, и глаза их под покатыми лбами восторженно стынут… А решетки? Ведь их как бы и нет? Нет! И синий воздух вокруг…
Ха-ха! Вот он, дурак, пялится внизу и фуражка свалилась… Не лапай кобуру, бесполезно! Привет миштаре всего мира! Я же натурально лечу! Это уже у Шагала было… А? Значит, не соврал старик… Ух, высота! И не страшно…
Я вижу его, мой золотой Вечный Город! Потому что в этом мире нет ничего невозможного, надо только очень захотеть! Вот оно, мое счастливое мгновение…