…Ну вот, получил денежки теперь можно жить спокойно. До будущей среды. У меня почему-то хватает для нормальной жизни только на неделю-полторы. Почему так происходит? Хотя чему тут удивляться, господа? Госналог, так называемый подоходный. По доходам, значит. Двенадцать пятьдесят – минус. Раз! Профсоюзу – рупь сорок. Отдай! Два. Хоть этот профсоюз – одно название. Что мне в нем? Мы же не в Чили, господа, не в каком-нибудь сраном Парагвае, зачем нам профсоюз, с кем бороться? Чьи права отстаивать? Но денежки все равно – будь любезен. Ну и, конечно же, алименты! От нашего стола вашему столу! Еще тридцатничек. И остается у раба божьего Александра сотенка. Стольничек. Вот и живи на этот стольничек, радуйся. Вкалывай и радуйся. Радуйся – не жалуйся. У нас нынче жалующихся не жалуют. Ты, здоровый мужик, не можешь денег раздобыть? И такое презрение в женских глазах загорается, только держись! Знаем мы эти деньги, назарабатывали в свое время. Далекие экспедиции, стройотряды, шабашки… Саяны. Карпаты. Алтай. Кольский полуостров. И соленая холодная водичка Баренцева моря. Все попробовали. И все ушло куда-то, как в худой мешок. Ничего не осталось, ни денег, ни здоровья. Вот сижу я тихо в самом глухом углу лаборатории, время – четыре часа, все потихоньку расползлись, кто куда. А я расслабляюсь и вспоминаю. Хотя и занимаюсь я в последнее время всякой херней, но все же, когда занят, не душат дурные мысли. А в такое затишье лезет в душу всякая дрянь. Сегодня утром тряхануло меня изрядно. Перед глазами черти запрыгали, у лаборанта моего крышка из рук от испуга выпала. Хорошо еще, что ботинки на резине. Ну, после посмеялись, конечно, а если задуматься… Если задуматься, то в случае чего, останутся после меня двое сирот, мой Игорь и мой кот, по прозвищу Блохастый. У Игоря на первое время есть мама, а вот у Блохастого, кроме меня, никого. Покричит – покричит и подохнет с голоду или же старушка какая сердобольная возьмет. Хотя нынче что-то плоховато стало с сердобольными старушками, повывелись они, как мамонты. Вот у нас в холле три такие старушенции – не приведи Господь! Мой котяра скорее удерет и будет шляться по помойкам, чем примет такое покровительство. Уж очень не любит он тоталитарную власть. Да… Сколько там натикало? Половина пятого. Ну вот, выключаем машины, потом профилактика, уборка и конец рабочему дню. И турне по магазинам. Ох, и накуплю я сегодня вкуснятины, черт с ним, однова живем! Торт, что ли купить? «Прагу»? А может, винца бутылочку? Да, как же! Купишь теперь. Про «Указ»[2] забыли, уважаемый гражданин Ульянов? То-то же! Не забыть бы про Блохастого, наверное, ждет не дождется Хозяина. Бедняга! Второй день без жратвы, куда это годится? Где-нибудь в Англии меня бы Общество защиты животных с дерьмом смешало. Но мы не в Англии, господа, мы в самой счастливой и солнечной стране. А посему коты у нас могут голодать сколько угодно, а ихние хозяева могут спать спокойно…
…За окном темно. За окном мрачно. На реке свистит ветер, раскачивая тонкие деревья, совсем лишенные листьев. В такую погоду я думаю о моих бездомных собратьях с жалостью и радуюсь, что у меня есть Хозяин. Я не люблю называть его по имени, оно, мне кажется, совсем не отражает суть его натуры. Для меня он – Хозяин, и этим все сказано. Может быть, есть на свете хозяева и лучше и добрее, чем он. Может быть, есть хозяева более устроенные? Может быть. Может быть, есть на свете коты, живущие более сытно и уютно? Может быть. Но мне с моим Хозяином, хотя и было не всегда уютно, и не было у нас комфорта, как у Мурки, моей бывшей супруги, и не баловал он меня лаской, разве что погладит иногда. НО вспоминается мне одно отвратительное зимнее утро, когда в доме было пусто и холодно, и было пусто в белом металлическом ящике, где хранят продукты, и пусто до судорог было в моем животе, и как Хозяин, больной и желтый от голода, встал с лежанки и достал мягкий, синий с белым мешочек, где оставалось немного молока. Я плакал совсем тихо, ни на что уже не надеясь, потому что это молоко было для Хозяина. Ему необходимо было горячее молоко, и я ушел в угол, чтобы не видеть этого, но Хозяин достал из другого мешочка немного жесткого хлеба и, мелко покрошив, залил хлеб последним молоком в моем блюдце. «Вот, Блохастый, ешь, это тюря. Другого ничего нет, ты уж извини». Вот так он сказал и ушел в комнату. А я… Я жадно глотал все это, еще не веря своему счастью, а Хозяин ворочался на лежанке и кашлял все сильнее, и мне становилось стыдно по мере того, как наполнялся мой желудок. Наевшись, я пришел к Хозяину и лег, стараясь согреть ему грудь, чтобы проклятый кашель не рвал его изнутри.
А что я еще мог сделать? Но то утро осталось со мной, и что бы ни говорили эти двуногие, приходившие в наш дом, – и молодые хищницы, сбросившие нежно-фальшивые маски, и вонючие, грубо хохотавшие особи мужского пола, и одетые в синюю форму двуногие, перед которыми дрожали противные старухи в нашем дворе, и все они разговаривали с Хозяином грубо и слова их были злыми, и все им почему-то хотелось, чтобы мой Хозяин испугался и попросил у них что-то или что-то им отдал, но он не испугался, не дал и не просил. И все они в конце концов ушли, сказав на прощанье: «Вот видишь, какой у тебя хозяин? Бедняга ты, бедняга…»
Но что бы они все ни говорили, я ни за что не продам своего Хозяина за это отвратное слово «комфорт». Знаем мы этот комфорт, нюхали и хлебали его досыта!
Однажды, еще прошлым летом, когда наша Хозяйка И-р-р-и-на уже покинула нас, он отвез меня далеко от нашего дома, от вони, грохота машин и массы суетливых двуногих, мешающих друг другу жить, как он говорил – «на дачу». Там было много-много зеленой и вкусной травы, там были большие деревья и густые кусты, разные приятно пахнущие цветы, пестрая живность, и все это ползало, летало, шелестело под ветром, благоухало и пело на все лады, дурманя мою голову. Это было как прекрасный, забытый сон из детства и, если бы мой Хозяин остался там со мной! Но ему надо было уезжать в какую-то непонятную мне «экс-пе-ди-цию». Он неисправимый бродяга и не остался, хотя я просил его так жалобно, что мог бы растрогать и самого свирепого бульдога.
Он уехал и оставил меня наедине с хозяином и хозяйкой этой дачи, где был комфорт. Что это такое, я уже знал со слов моей Мурки, когда она соблазняла меня бросить Хозяина и уйти жить к ним, в четырехкомнатную квартиру со всеми удобствами. Но я так подумал, что мне, обычному полосатому «крысолову» там делать? Да и Мурка больно важничала, я, мол, сибирских кровей, хозяева мои в Египте пять лет прожили, и в доме у нас все есть, а Хозяин твой – голь и рвань, и что он может тебе дать, кроме рыбьего хвоста, и вообще, таких надо гнать из Москвы. Это она со слов своих хозяев такое выдала. Я, понятно, на нее не обиделся, что возьмешь с глупой бабы, но Хозяина я не предал и комфорт этот возненавидел заранее.
Так вот, на этой самой даче было все, как и в городском доме, – и блестящая, вся в зеленом камне, ванная с горячей водой, и зеркала во всю стену, и два огромных ящика с цветными скачущими и вопящими изображениями, в которые так любят смотреть люди по вечерам, и огромных размеров белый металлический шкаф, который люди называют «холодильником», с разнообразной и вкусной едой. Полы во всех комнатах были покрыты мягкой шерстью, а в холодные дни весь дом обогревался специальными устройствами, которых я никогда не видел у Хозяина. И все же там мне было плохо и холодно, потому что, всякий раз, когда милая и пахнущая хорошими духами хозяйка давала мне очередную порцию мяса или хозяин, пожилой двуногий с блестящей головой и удобными толстыми ляжками позволял мне взбираться к нему на колени, то они обязательно при этом говорили: «Вот видишь, как тебе у нас хорошо… Не то, что у твоего полоумного хозяина. Ты ел что-нибудь подобное? Сидел ты когда-нибудь в таком кресле? Смотри – это цветной телевизор. Видишь, джунгли показывают? А это твой дикий собрат крадется, тигр. Знаешь, что такое тигр? Совсем как ты, только раз в десять побольше, ха-ха-ха!» И они так властно поглаживали меня по шерсти, как бы показывая, что имеют на меня особое право. Еще бы! Они милостиво согласились содержать меня, пока Хозяин где-то бродит. Они кормили меня такими деликатесами, которые и не снились моему Хозяину, обращались со мной вполне ласково и принципиально не называли меня «Блохастым», а исключительно – «Тимофей», но… НО когда их руки так самодовольно-властно прохаживались по моей спине, я жалел, что я не в десять раз больше! И однажды я сбежал.
Я зажил отчаянной дикой жизнью бродячего кота, я шлялся по гнусным вонючим помойкам, я ел отбросы, после которых меня выворачивало, я дрался насмерть с беспощадными, одичавшими моими собратьями, никогда не знавшими человечьей ласки. И я любил совсем не похожих на холеную Мурку уличных подружек, драных и несчастных, то милых и запуганных, то коварно-злобных. У меня появился старший товарищ, рыжий одноглазый кот Василий, видевший в людях только врагов, веселый циник и бесстрашный боец, многому меня научивший. Как-то я рассказал ему о Хозяине, он понимающе усмехнулся и сказал: «Среди этих двуногих паразитов твой старикан – редкое явление. Он такой же бродяга, как и мы, уличные коты. Но если среди нашего брата быть свободным уличным бродягой – доблесть, то среди двуногих это занятие кажется странным и подозрительным. Таким, как он, трудно живется среди людей».
Василий был прав. Я и сам это чувствовал, а когда оказался в гостях у «комфортной» пары, понял до конца. Я не осуждал Хозяина за его странную любовь к таинственным «экспедициям», потому что и сам почувствовал прелесть такой жизни. И, наверное, я бы остался с Василием и другими бродячими певцами ночных улиц, если бы не неожиданный и страшный случай.
Дело в том, что к нам с Васькой прибилась очень миловидная юная кошечка, почти котенок, очень деликатная и очень голодная. Ее хозяева уехали с дачи и бросили ее, привыкшую к комфорту, одну в обезлюдевшем поселке. Мы с Василием решили опекать ее и научить хитростям бродячей жизни, лето подходило к концу, и впереди маячила голодная суровая зима.
Неделю мы жили среди помоек, но людей в поселке становилось все меньше, уменьшалось и съедобное содержимое помоек, а наша Сиамка (так звали кошечку) смотрела на нас так жалобно, что Василий сказал однажды: «Хватит копошиться в этой вони, как какие-то старые псы. Пошли, я знаю одно хорошее место…» Это хорошее место оказалось курятником, где, по словам Васьки, были подросшие за лето упитанные цыплята. Вначале все шло нормально, мы придушили троих и потащили добычу к выходу, где ждала Сиамка. Но вдруг тихий двор огласился хриплым лаем (проснулся старый цепной пес), вспыхнул в окнах свет, загремели голоса людей, а дальше… Дальше было какое-то мельканье страшных теней, надрывный лай, отчаянный последний крик Сиамки, рванувший мое сердце… и я повернул назад, несмотря на жуткий страх. Но что-то ударило сзади по лапам, обожгло спину, перед глазами в потоке света мелькнул Василий и кто-то огромный, хохочущий, схватил меня за лапу и рванул вверх. Боль разодрала меня снизу доверху, и закружились деревья, и земля встала дыбом и… я вгрызся в эту огромно-беспощадную руку и извернувшись, драл ее когтями, а потом вдруг стало необычно легко и я, перевернувшись в воздухе, улетел в спасительные кусты и понесся прочь от этого страшного места, через непонятные темные преграды, а сзади догоняло что-то ревущее на разные голоса. Я несся через канавы, сквозь рваные дыры в заборах, метался в чужих переулках, пока не ударил в нос знакомый запах и я, влетев на внезапно ставший мне родным кусок земли, отгороженной забором от враждебного мира, не увидел хозяев дачи, мирно пивших свой вечерний чай на веранде.
Что и говорить, они обрадовались мне, ведь они обещали Хозяину, что со мной все будет хорошо. Они были в сущности не так уж плохи, эти пожилые двуногие, и хозяйка радостно причитала и охала над моей разбитой лапой, и кормила меня сметаной, а хозяин что-то добродушно ворчал насчет какого-то «блудного сына» и чесал меня за ухом.
А потом мы все вместе смотрели большой ящик с цветными пляшущими фигурками, и было тепло и тихо, и мой отягченный вкусной едой желудок убаюкал, загнал вглубь весь случившийся кошмар. Я задремал на толстых коленях, забыв обо всем. И только боль, внезапно задергавшаяся в забинтованной лапе, вырвала из сна, пронзила мое сердце и заставила спрыгнуть с теплых колен в поисках выхода. Как я мог забыть? О последнем крике нашей Сиамки? Об издевательском смехе двуногих? Ведь она звала меня в надежде на избавление! Как я мог мурлыкать от сытого довольства, когда та же жестокая рука в это время, может быть, стискивала горло моего отчаянно-смелого друга Васьки? И новое, незнакомое, странное чувство давило сверху, заставляя метаться по комнатам в поисках открытой двери. И вспомнился голос Хозяина: «Стыдно, Блохастый… Понимаешь? Стыдно». Он сидел на тахте, освещаемый маленькой зеленой лампой и, вытирая слезы, все повторял: «Стыдно… Понимаешь? Да, где тебе… Ты же всего-навсего кот…» И вот теперь мне вспомнилась та давняя сцена, и его отчаянье, которого я не понимал тогда, а сейчас вдруг ощутил всем существом среди этого теплого диванного уюта.
И тогда я, не обращая внимания на крики хозяйки и удивленную воркотню хозяина, прыгнул в открытую форточку и побежал прочь, в темноту. Что было дальше? Враждебная темень улиц, дождь, шорохи и скрип деревьев, и проснувшаяся боль в задней лапе сделали свое дело. Я вернулся и лег на мягкий коврик у кухонной двери, презирая себя и весь свет.
Хозяйка со словами: «Ну что, дурачок? Нагулялся и хватит. Теперь лечиться надо», – поставила рядом блюдце с молоком и ушла. А я остался наедине с этим новым непостижимым чувством, чисто человеческим чувством стыда.
И до самого приезда Хозяина, хотя лапа моя зажила, я больше не мог выходить на улицу, потому что заманчивый прежде ее изгиб, скрывающийся за поворотом, напоминал мне о той свободной жизни, которую я предал, испугавшись один единственный раз. Хозяин, конечно, забрал меня с той комфортной дачи, недоумевая, почему я так плохо выгляжу и вообще одичал. Он усиленно кормил меня дома сырым мясом (непростительная роскошь!), добавлял в молоко яичный желток и какие-то «витамины», и все спрашивал: «Что с тобой случилось, Блохастый?» А я даже ему не хотел ничего говорить, да он бы и не понял моего «мр-р-р – м-ми-и».
Я уже стал замыкаться в гордом одиночестве, но потом Хозяину стало в очередной раз плохо, он валялся на лежанке и тяжело, со свистом, дышал. Я пришел к нему и лег рядом, пытаясь согреть (в доме опять не топили), а он погладил меня по шкуре, и рука его нащупала мою поврежденную лапу. «Вот оно что… И тебя жизнь зацепила, – сказал он, – а я все думаю, чего ты стал такой пугливый? Ты привык, что человек добр. А того ты не знал, что человек-то добр, да люди злы».
А я, прижавшись к его боку, мурлыкал, как прежде, и все хотел спросить Хозяина, почему он расстался с Ир-риной, но что-то удерживало меня, наверное, сознание того, что после этого лета я стал понимать Хозяина лучше, чем он меня. Постепенно я отошел от случившегося, но мой гордый друг Василий и несчастная Сиамка остались со мной и приходят с тех пор в мои сны, печальные и тревожные сны.
Теперь я понимаю, почему Хозяин во сне разговаривает…
За окном темно. За окном свистит ветер. За стеной, в коридоре гремит лифт. Это двуногие возвращаются домой с работы. Кажется, прошла целая вечность, а Хозяина все нет. Сегодня у него получка. Это значит, что у нас опять будет много вкусной еды. Я очень голоден, но я терплю, потому что знаю – придет Хозяин и накормит меня. И еще потому, что на свете есть вещи пострашнее голода. Ну когда же он наконец придет!?
…Итак, уважаемые дамы-господа, как говорят наши друзья из ГДР[3], абгемахт! Выключаем свет, закрываем окна-двери, и конец рабочей неделе! Давайте, девочки, до свидания! Алла, не забудь курицу в холодильнике! Леночка, солнышко, выключи проявку. Уже? Ну, молодец! Мужу привет! Все, уходим… Уходим. Ушли. Наконец-то! Можно тихо посидеть одному, сосредоточиться. Еще одна сумасшедшая неделя позади. Раньше я считал жизнь днями, теперь – неделями. Если так дальше пойдет, то быстренько прикатим к финалу. «И всех нас гроб, зевая, ждет…» Н-да!
Мне сегодня наш бухгалтер подлил масла – «Сашенька, – говорит, – жизнь такая мгновенная вещь, спешите раздавать подарки». Хороший он мужик, Соломон Исаич, я сегодня со всем этим дурдомом совсем про деньги забыл, так он позвонил, напомнил, зайди, мол, Александр Викторыч, получи без очереди. Я вообще-то не люблю без очереди, но раз приглашают. Соломон со всеми вежлив, но ко мне питает чего-то… Я даже знаю причину. Как-то после работы помог ему вынести за проходную здоровенную коробку с деревяшками (ему ребята из «слесарки» сделали) для дома, для семьи. Я шел домой и видел, как он, задыхаясь, прет эту коробку один, а у мужика четыре года войны за плечами и инфаркт. Я и говорю, давайте, Соломон Исаич, чего вы один надрываетесь. Ну и вынес на улицу, а он сзади – вы не подумайте плохо, мне на дачу надо полочки для книг, и робко так, будто я из народного контроля. Я разозлился, конечно, но не на его робость, а на свою развязность и не тетю Феню, как назло торчавшую в тот день на проходной, и на дурацкую систему, заставившую инвалида войны таким образом доставать себе тот минимум удобств, который его западный ровесник имеет при помощи телефонного звонка. Короче, когда тетя Феня все же заорала на проходной что-то там о партийной совести, о честности и «несунах» – расхитителях народного добра, я ей выдал по первое число. Обо всем и про всех. Да так, что она застыла на своем металлическом стуле с разинутым хайлом, а мы с коробкой и Соломоном гордо прошествовали мимо.
Вот с той поры Соломон со мной особенно приветлив, по-человечески, хотя что я такого сделал? Всего-то допер коробку до «Трех вокзалов», да тете Фене напоследок, интимно так, на ушко, сообщил: «Если ты, выдра старая, про это кому-то шлепнешь, то у дочки твоей будет желтая жизнь». А ее Ленка как раз на моем участке трудится. Разгильдяйка, каких мало даже в нашем милом отечестве. Просто жалко мне нашего Соломона. Всю жизнь мужик вкалывал, на войне в разведроте воевал, три ранения, пять орденов, куча медалей, у нас в объединении двадцать шесть лет везет на себе всю бухгалтерию, ударник комтруда и все такое, а тут две дочки с зятьями и детьми взяли – и в Израиль! Он всю жизнь в них вложил, дачный участок приобрел, а они решили по-своему. Так его же еще и в партком таскали[4], и партбилет извольте на стол, и с главбухов сняли! Довели мужика до инфаркта, суки партийные. Умеют у нас мордовать людей за чужую вину, что и говорить.
Но я удивляюсь, до чего же он живучий мужик! Вот, кажется, все у него прахом пошло: дети с внуками уехали, жена умерла год назад, на работе неприятности и инфаркт в таком возрасте. Вся жизнь накренилась. А он держится, улыбается людям, нашим дурам-бабам советы дает, как мир в семье поддерживать. Мне сегодня про подарки сказал, и глаза у него голубые и безмятежные, как у благополучного ребенка.
Я, когда смотрю на него, говорю себе – ничего, Саня, не жалуйся на жизнь, вот мужика так долбануло, а он стоит себе спокойно, да еще и других утешает, а что у него впереди? То же, что и у всех нас. И, глядя на Соломона, я ощущаю внутри спокойствие и силу. Хочется жить, действовать, делать подарки… Да, кстати! Надо бежать! Время… Надо успеть пробежаться по магазинам, а то приезжие гости Москвы все растаскают. У меня в кармане ровно шестьдесят.[5] Получка… Пятнадцать с копейками – за квартиру. Пять рубликов – ремонт ботинок. Белье в прачечную – трояк. Еще за электричество не меньше пяти. Итого на жизнь остается тридцатник. На две недели. Нормально. Бывало, я и на пятерку неделю существовал, и ничего, выжил. Когда-то, в далеком детстве, в нашем дворе был такой Миша Двоенков, инвалид, контуженный под Ельней, так он часто мне говаривал: «Ты, Санька, честный очень. А это вить плохо в нашей жисти, да. В нашей жисти надо и своровать уметь, и чайником прикинуться. А ты все правду норовишь в глаза сунуть. А правда – что лук репчатый, на укус крепка и глаза ест. С правдой жить – голодным остаться. Вот вить какое дело».
Все, довольно воспоминаний! Я гашу свет в отделе и выхожу, захлопнув дверь. Мне надо успеть в три магазина. На электронных часах у выхода ровно восемнадцать пятнадцать. В моем кармане ровно шестьдесят. Я куплю мяса, картошки и луку для жаркого. И еще недорогой тортик, если повезет. И Блохастому рыбки взять. Гастроном на Пресне закрывается в девять, но там много народу. Магазинчик на Шмитовском проезде в это время почти пуст, но закрывается в семь. А в нашем районном универсаме в это время уже ничего нет. Жаль, что воровать я так и не научился. Ну что ж, вперед за добычей, великий бледнолицый охотник!