Саман решили делать на выгоне, за колхозным общим двором. Дядя Федя Остроухов, копнув раза три лопатой, долго и серьезно рассматривал серенькие кусочки земли на ладони, а Шуркин дедушка сказал:
– Чего ее изучать-то, вон сколько вокруг изб, уж который год стоят. Мерекаешь попусту.
– Оно, конечно, может, и так, но все-таки… – держал свой фасон Остроухов.
Едва вскрыли круг, приехал верхом на колхозном знакомом мерине дядька Сергей и привел с собой еще одну буланую кобылу. Их пустили мять эту большую лепешку.
Воду возили из Приказного.
На трех подводах Шурка, Андрей и Валька Рязанов с грохотом порожняком мчались к озеру и лихо въезжали в воду, а там веселая Аксюта и еще незнакомая одна девка, войдя по колени в воду прямо в платьях, под июньским ласковым солнцем наливали ее в бочки. Перед тем как выезжать из воды на берег, Шурка накрывал мокрой мешковиной горловину бочки, чтобы вода не плескалась. И каждый раз ему чудно было глядеть, как в бочке глупо смотрели на него крупные головастики.
А на выгоне шла своя работа. Как только Шурка подъезжал с водой, мужики вагой разворачивали бочку, и через несколько минут можно было опять мчаться к озеру.
В одну из поездок с Шуркой случилась авария. На самом конце улицы, когда он гнал рысью Карего, около палисадника из-под лавочки ветром выдуло газету, и она, разворачиваясь, поползла к дороге. Это все увидел Шурка стоя сзади бочки, левой рукой держась за отверстие в ней, чтобы она, пустая, не играла на дрожках.
В следующее мгновение, скосив дико правым глазом на газету, которая большим белым чудищем, похожим на черепаху, двигалась на него, Карий прыгнул резко влево. Шурку вместе с бочкой снесло в сторону газеты на землю. Бочка, громыхая, покатилась к палисаднику, а Шурка упал рядом со злополучной газетой. Какое-то мгновение был провал в сознании. Когда же резко вскочил на ноги, их как будто не было, и он вновь оказался на земле. «Ноги отнялись», – со страхом пронеслось в голове. Карий стоял метрах в двадцати и смотрел на него. Шуркина левая рука лежала на газете, он провел ею по странице, она выпрямилась, и он прочел: «Волжская коммуна». «Деда всегда ее читает», – подумал он и вяло перевернулся с живота на бок.
А к нему уже бежали люди. Помогли подняться, посадили на лавку. Пока подводили Карего, водружали бочку на дрожки, с Шуркой все прошло. Он встал с лавки, оттолкнулся от ограды и пошел к повозке.
– Матери скажи, что ушибся, ездок, – сказала ему вслед хозяйка дома.
– Ладно, – неопределенно отозвался Шурка погоняя Карего.
Въезжая в воду, к ожидавшим его девкам, он уже не думал о случившемся.
Саман смяли и начали выкладывать станки чуть поодаль на ровном месте. На жести волоком подтаскивали раствор и заполняли большие формовочные станки, уминали ногами. Затем их поднимали, а кирпичи оставляли сохнуть.
…На второй день помочей вечером все, кто помогал, гуляли у Любаевых во дворе. Шурку посадили наровне со всеми за стол на лавку, вернее – на доску, положенную концами на табуретки. Мать суетилась с закуской.
Пили «Под синей юбочкой» – так называли денатурат за его цвет.
Его пили и женщины. Самогонки не было – боялись гнать. Остроухову принесли гармонь, а у Василия Любаева – балалайка. Они сели в торце длинного стола на виду у всех.
После того, как выпили, заиграли подгорную. Задвигали лавками-досками. Дошла очередь и до Аксюты Васяевой. Она выплыла в круг и неожиданно красивым, сильным голосом озорно пропела:
Повели меня на суд,
А я вся трясуся.
Присудили сто яиц,
А я не несуся!
– Вот баба, – сказал восхищенно захмелевший старый дед Проняй, – кого хочешь в косые лапти обует.
– Да ладно, она, по-моему, еще не перебабилась, – непонятно возразил его сосед.
Шурка невольно слышит весь разговор.
– Ловко она про яйца, – тянул свое Проняй, – моя тоже еще только двадцать штук сдала, молока тридцать литров еще надо сдать. А где брать-то? Дела…
– Где, где, – возражал сосед – дальний родственник Синегубого, – вон Шуркина мать выкручивается, Василий подшивает валенки, а она покупает масло, молоко и сдает. Шурка, тебе мать когда-нибудь масло мазала на хлеб?
– Нет, – сказал Шурка, – у нас масла не бывает, молоко съедаем.
– Вот видишь, откель масло брать, с моими глазами только валенки и подшивать, – не сдавался Проняй.
Шурка, глядя на пляшущих в кругу, думал: «И почему все люди делятся на русских, украинцев, поляков, турок и других? Нельзя ли так, чтобы все были одинаковой национальности? Все были бы равными. Все бы веселились как сейчас». Об этом он сказал дядьке Сереже.
– Ага, – подхватил Серега, – и все одного цвета бы: негры, цыгане, папуасы, англичане – все белые, нет, все черненькие, ага? И все на одно лицо. Мировая скукота.
– Да ну тебя, я серьезно.
Запели «Катюшу». Шурке подумалось, что эта песня про его мать.
Только в жизни все сложнее и тяжелее, чем в этой красивой песне. Для того и песня, чтобы легче жилось.
Шуркина мать, Катерина, когда пели эту песню, никогда не подпевала, всегда только слушала глядя кротко и ясно перед собой.
…На Шурку навалилась вялость. До этого начало звенеть в голове, хотя, разумеется, он не пил спиртного. Он встал и пошел спать к деду в мазанку. Мать только и успела сказать вслед:
– Шура, ночевать приходи домой.
– Ладно, мам.
А Аксюта все веселилась: «За мной мальчик не гонись – у меня есть другой», – слышался ее разудалый говорок.
…Шурка проснулся и сразу понял, что уже поздно: в маленьком оконце мазанки света не было. Он вспомнил, что обещал ночевать дома и заторопился. В избе деда – все уже спали. Со стороны клуба, который находился метрах в двухстах, доносилась музыка. «Раз танцы не кончились, значит двенадцати нет», – определил Шурка. Легонько стукнув калиткой, он пошел по задам – так короче, метров триста. Шурка не прошел и половину пути, ноги подкосились, как тогда, днем, после падения с дрожек.
Вначале он ничего не понял, сгоряча попытался вскочить, но вновь оказался на пыльной дорожке. Обожгла мысль: «Кто-нибудь поедет и задавит, как кутенка. Надо отползти в сторону». Отполз ближе к плетню, и тогда только ужаснулся: а если это навсегда? Мать умрет с горя, ей и с отцом нелегко: она его каждый день обувает и брюки помогает надевать – он сам не может. Правда, в последнее время брюки он научился надевать сам: бросает их на пол, бадиком подшвыривает штанину на прямую левую ногу, крючком за пояс подтягивает вверх, а уж потом становится на прямую левую, а правая у него действует как у всех.
«Карий, Карий, какой же ты дурак!» – с горечью подумал Шурка.
Под локтем оказалась какая-то кучка травы, он подмял ее под себя, стало удобнее. Боли почти не было, только жгло ушибленный локоть, где слезла кожа, и саднило в пояснице, но терпимо. Он повернулся на спину. Широко распахнувшись, на него смотрело небо. Звезды, крупные и мелкие, рассыпавшись во все стороны, светились ясно. Под этим бездонным взглядом он не почувствовал себя маленьким и убогим, а принял чистый теплый взгляд и удивился тому, как стало ему вдруг спокойно, а возросшая уверенность в себе уже толкала его что-то делать энергичное и нужное.
«Неужели там, над нами, действительно кто-то есть, раз так происходит все во мне, но о чем никому не расскажешь?..»
Шурка лежал под открытым небом. Большая Медведица, чудно наклонив свой ковш, висела как на большом гвозде.
Он почувствовал, как сильно всех любит: маму, бабушку, деда… обоих своих отцов, который есть и которого он никогда не видел, вообще все вокруг.
Замелькали летучие мыши. Пролетела, таинственно прошелестев крыльями, сова.
«Танцы кончатся, ребята направятся домой, может, кто пойдет задами и меня заметят».
В куче бревен, когда он заглянул за большой березовый комель, замерцало расплывчатое пятно. «Гнилушки светятся», – отметил про себя Шурка. Он знал, что как ни пробуй гнилушку на ладони, в кулаке, она светит, но не греет. Но сейчас ему казалось, что это светлое пятно из гнилушек, так же как и далекие звезды, гонит к нему теплый и ласковый поток. Шурка еще больше успокоился. Он вспомнил, как однажды бабушка Груня сказала ему: «Все мы под Богом ходим. За твоей спиной ангел большекрылый. Если ты будешь стараться делать добрые дела, он тебя не оставит в беде. Он твоя опора».
Шурка тогда не удивился словам бабушки. Он и вправду иногда очень сильно чувствовал огромную добрую силу, идущую издалека к нему. Чаще всего это случалось, когда он был один под открытым небом: в поле, в небольшом лесу, на Самарке у воды. Но это шло, как ему казалось, не от неба, это было земное. Сила шла, как он однажды подумал и удивился своей догадке, – от отца Станислава, из его далекого далека. Свет поддержки и надежды шел незримо, но властно и побеждающе. Он так себя заставил думать или это так оно и было – уже нельзя определить. Но это не был самообман. Может быть, это – врожденная жажда жизни? Ему сейчас показалось, что этот луч поддержки накрепко соединяет его с отцом. «Но ведь земля круглая, значит луч от Варшавы до Утевки, до меня, должен быть в виде дуги, – подумал он и спохватился. – Почему я думаю так, это же, наверное, бред у меня начался, и я теряю сознание. Так ведь не думают».
Музыка прекратилась. Через некоторое время послышались громкие голоса на улице, но все проходили мимо. По задам никто не шел. Кричать, звать о помощи Шурке было стыдно и он, перевалившись через левый бок на живот, пополз. Оставалось до дома метров тридцать, когда впереди замелькал слабый огонек. «Кто-то с фонариком идет», – догадался Шурка.
– Эй, – негромко позвал он.
Невысокого роста человек остановился.
– Кто там?
Перед Шуркой стоял Мишка Лашманкин, его давний неприятель.
– Коваль, что с тобой? Ты пьяный, что ли, – хохотнул было Мишка.
– С ногами что-то.
Лашманкин подошел ближе.
– Ты же весь в пыли, ты что?
– Говорю: ноги отнялись.
Мишка перевернул Шурку на спину, взял под мышки и подтянул к плетню.
– Ты как на задах в эту пору оказался? – спросил Шурка.
– Да это, лампочка увеличителя перегорела. Мы с братаном фотки печатаем, ну я бегал к дядьке, на обратном пути, дай думаю, срежу путь. Я попробую тебя понести. Вот шалыга какая!
Кое-как приподняв Шурку у плетня, он подлез под него и, взвалив на спину, покачиваясь понес.
– Меня давай в наш сарай.
– Ты что, а мать, она заругает же тебя.
– Да нет, – проговорил Шурка, – она думает, что я у деда.
– А может, в больницу?
– Не надо, днем так же было, потом отпустило. Отосплюсь – все пройдет.
– Эх ты, а вдруг нет? – засомневался Мишка.
– Давай в сарай!
Когда Шурка улегся на спину на кучке свежей травы, он сказал:
– Мать встанет корову сгонять в стадо в четыре утра, она меня и обнаружит. Если все нормально, то – порядок. Если не обнаружит, ты придешь в шесть часов ко мне. Проснешься?
– Проснусь, – заверил Мишка.
Шурка спал глубоко, без сновидений и проснулся в восемь часов.
Едва открыл глаза, увидел Мишку сидящим около на старом тазике.
– Ты чего сидишь?
– Будить тебя жалко.
Шурка поднялся и, как будто ничего не было, спокойно прошелся.
– Молодец, – обрадовался Мишка, – а то я вчера испугался.
– Я тоже, – признался Шурка.
– Завтра Жданку не гоняй в стадо, – сказал вечером Катерине Василий, – поедем в Угол косить траву.
– Ладно, – покорно согласилась мать Шурки.
Она уже поняла: спорить бесполезно. Прошел месяц после того, первого разговора, когда было решено делать упряжь для коровы. И вот все готово: легонькая рыдванка с железными колесами, с проволочными реденькими ребрами вместо деревянных, стоит посреди двора. Готова и шорка вместо хомута, легкая оброть и все остальное.
Отец вывел с денника Жданку и стал подводить ее к рыдвану, корова долго не понимала, что от нее хотят, смотрела своими большими темными красивыми глазами и недоумевала.
Наконец-то шорка на шее, тонкая самодельная веревка вместо вожжей привязана.
– Ну-ка, Шурка, отворяй ворота.
И уж было совсем все пошло как надо, да мать Шурки немного подпортила момент:
– Вась, а если она обидится и перестанет молоко давать?
– А куда она денется?
– Ну пропадет молоко, так бывает!
– Опять ты за свое!
Катерина отошла в сторону. Потом вновь приблизилась и виновато попросила:
– Вась, ты на нее не кричи, ладно, если что не так.
– Катя, я ж обещал тебе. – Отец повел Жданку со двора.
Он явно бодрился.
Рыдванка на удивление пошла ходко, тем более выезд на улицу был под горку, и лицо Василия осветилось радостной улыбкой. Смазанные обильно дегтем новенькие оси и колеса хотя и поскрипывали, но как-то влад и бодро. Шурка немного успокоился и за Жданку, и за мать.
У ворот отец положил в рыдванку старую фуфайку, чтобы можно было лежать, привязал косу, и они отправились в путь. Лагунок с дегтем, как маятник, закачался на задке рыдвана. Договорились, что садиться никто не будет, только отец, когда совсем устанет, ляжет в рыдван – сидеть ему никак нельзя.
Мать даже сумку с едой не положила:
– Вась, сама понесу, ей-богу, не тяжело.
Шурка приготовился подталкивать повозку сзади, но так, чтобы не увидел отец.
Он знал дорогу не Лопушное до каждого поворота, до каждой кочки.
Шагая за повозкой, Шурка пояснял:
– Мам, нам надо проехать туда почти три километра. Не бойся – половина дороги жесткая и под уклон, и только за мостом начнется песок.
– Я и не боюсь.
– А можно не по дороге, не по песку ехать, а по траве, вдоль, – говорил Шурка.
– Так и сделаем, но я опасаюсь другого.
– Чего, мам?
– Корова страшно боится шершней. Слепни еще так-сяк, а шершни… С ней сразу могут случиться бызыки, бзик. Что тогда делать? Бздырит, не остановишь.
– А что? – не поняв, переспросил Шурка.
– Может либо рыдванку с отцом разнести, либо себе что поломать.
Повозка двигалась медленно, отцу было трудно идти, но он не садился. Прямая нога его почти волочилась. А Шурка шел легко. На его босые ноги были надеты сандальки, которые ему сделал дедушка прямо при нем три дня назад. Он взял Шуркину ногу, приставил к ступне колодку, померил и тут же кривым сапожным ножом на пороге вырезал из куска толстой кожи две подошвы.
По шаблону выкроил верх из кожи потоньше и сыромятным узким ремешком все прошил. Получилась желтая ровная окантовка. Потом пошарил в своем удивительном ящике, где всегда все находилось, что нужно, и извлек оттуда, как волшебник, две красивые металлические застежки.
– Тебе берег, нравятся?
– Конечно, лучше не бывает, – радовался Шурка.
Дедушка хотел еще натереть сандальки ваксой, но Шурка отказался:
«Потом, деда!» Обувка получилась легкая, мягкая, и теперь, шагая по нагретой летним солнцем дороге, увязая по щиколотки в горячей серой пыли, он не знал забот: дедушкиными умными руками вверху сандалий и по бокам были сделаны дырочки, и пыль не задерживалась в них.
За мостом съехали благополучно с горы. Отец лег в рыдван. На удивление Жданка не воспротивилась этому. Она только вначале не поняла, как идти: Василий стал управлять вожжами.
Мать, взяв за оброть, все поправила и пошла рядом.
Шурка шел сзади один. Они приблизились к Самарке, и песчаная дорога утяжелила ход повозки. Металлические колеса, за которыми ревностно следил Шурка, когда рыдван съезжал с обочины на песок, вязли. Шурка, упираясь в заднюю стойку, что есть мочи толкал повозку.
Остро пахло прокаленным солнцем песком, в воздухе, казалось, не было ни единого движения, которое хоть как-нибудь бы пригнало прохладу. И только знакомые осины, стоявшие на обочине, шевелили своими чуткими листочками.
Шурка знал, что надо потерпеть: еще один поворот – и дорога изменится. Это случится сразу за сухим вязом, в дупле которого живет, об этом знает только Шурка, удод, а по-простому – петушок. Такой смешной, забавный и неторопливый лесной житель. А напротив вяза, на полянке, – большой ровный круг зарослей шиповника. Здесь Шурка иногда прячет всякую всячину, чтобы лишний раз не таскать домой: удочки, банки с червями, весло. Никому и в голову не придет лезть в такую чащобу.
…Наконец-то дорога нырнула в заросли черемухи, крушины и некленника. Стало прохладно. Недалеко было Лопушное. В который раз остановились на отдых, и тут же Шурка острым ножичком срезал прямо у дороги полуметровый пустотелый зеленый стебель и сделал из этой быстылины дудку. Раза два со свистом дунув в нее, разудало заиграл, переваливаясь с ноги на ногу. А Шуркина мама, весело выскочив на поляночку, пошла в пляс, припевая:
Дударь мой, дударь молодой!
Самодударь мой дударь молодой!
Ее маленькие загорелые и ловкие ноги, обутые в чувяки, мелькали в ромашковом и васильковом разнотравье маленькой придорожной полянки. И вся она, в косыночке с голубыми горошками, стала вдруг веселой и озорной. Шурке тоже стало радостно, и оттого он заиграл еще азартнее и громче.
Когда он кончил играть, отец одобрительно спросил:
– Где ты так научился выкомаривать?
– Дед его подучил, – сказала мать.
Жданка тем временем не плошала и, увидев сочную густую траву в кустах, дернулась туда. Рыдванка встала поперек дороги, передними колесами подмяв кустики бересклета.
– Но… балуй у меня, – совсем как на лошадь, грозно шумнул отец, но, спохватившись, вылез через проволочные боковины из рыдвана и вывел Жданку на дорогу.
Лесные дороги, там, где ходит только гужевой транспорт, особые.
В три колеи. Две от колес и от лошади; посредине дороги – третья.
Удивителен запах лесных дорог. Меж колеями изумрудная зелень не теряет своей свежести и яркости все лето, под нависшими низко ветвями ей благодатно. Влажность, исходящая от озера, питает буйство и разнообразие трав по обочинам дороги. На самой дороге обычно растет самоотверженный подорожник. Шуркина мать называет его семижильником, и Шурка несколько раз уже пользовался им, прикладывая к ранкам или опухоли.
Из двух десятков озер, которые он знает, Лопушное одно из самых интересных. Ни на Лещевом, ни в Подстепном, ни на Осиновом нет того, что есть здесь. Тут с Шуркой всегда что-нибудь происходит интересное.
В дальнем заросшем конце озера впервые позапрошлым летом подстрелил крякву. А на подходе к озеру среди черемухи растет единственная на этом берегу Самарки береза. И никто никогда – ни взрослые, ни мальчишки – не брали сок у березы, настолько она дорога всем. Однажды они с дедом вдоль озера набрали целую телегу груздей и на обратном пути негде было сидеть в ней, шли пешком.
…Когда добрались до озера и отец начал распрягать Жданку, мать Шурки, подошедшая помогать, ахнула:
– Васенька, что же это делается, а?
Шурка увидел, как из обоих передних сосков Жданки, словно из неплотного рукомойника, стекало большими каплями молоко.
– Ты ее доила утром? – спросил тусклым голосом отец.
– А как же, доила, – поспешно ответила мать, – а если она надорвалась?
– Надо подоить еще, – будто не слыша ее, сказал отец, – а ты, Шурка, сготовь костер, сварим молочный суп с лапшой. Вот вам задание, а я пойду траву посшибаю, попробую.
Шурка взял топорик и пошел высматривать рогульки для костра.
Вскоре зазвучали за его спиной непривычные такие в лесу удары молочных струй о гулкое дно ведра. И он услышал, как мать сквозь слезы почти запричитала:
– Миленькая ты наша кормилица, прости нас…
Много всего надо для строительства дома. Но после самана: бревна для теса – в первую очередь. В этом году Любаевым повезло: ордер в сельсовете дали на сенокос в лесу. Кварталы достались тощие, трава была никудышная. Однако сенокос, получается, был недалеко от делянок, отведенных под вырубку осин и осокорей. Можно было работать на два фронта. Так и сделали: попеременно то косили, то пилили. Кто как мог.
Рассортировали калек и – за работу. Венька Сухов без руки, так ему, например, проще пилить, чем косить. Он и пилит. А вот у дядя Коли Тумбы нет левой ноги почти совсем, он и косит, и пилит.
Любаев разводит и точит пилы. И потихоньку пробует косу, насаженную на черенок под таким углом, чтобы можно было работать не нагибаясь. Шурка видел, как отец пробовал косить за кустами, ближе к воде. Размеренные, выверенные движения отца при совершенно прямой спине и прерывистое передвижение его вдоль валка, волочащим за собой ногу, напоминало работу какой-то машины. Но эта кажущаяся надежность могла враз рухнуть, если не соблюдать равновесие и равномерность перемещения.
Валить громадные осокори тоже надо уметь.
– Ты сначала определяй, куда дерево глядит, то есть куда оно наклонено, – учит Венька Шурку, – как определил, так и пили с той стороны, куда оно глядит, на глубину полотна пилы. А затем уж заходи с противоположной стороны и на четверть выше давай пили. Само упадет куда задумано.
– А если дерево не «глядит» и надо чуть в сторону свалить его? – уточнял Шурка.
– Тогда берешь топор и как сделаешь первый надпил, сразу руби топором, чтобы не было зажима – можно руками или вагами толкать куда надо.
– Берегись! – зычно крикнул Тумба, и осокорь, могучий и красивый, сокрушая молодняк, не теряя величавости и осанки, повалился на траву. Земля вздрогнула, когда он упал, и стало светлее на поляне.
– Молодец, Тумба! Удачно положил! – обрадовался Шурка.
– Прошлое лето вот так же валили, и один рухнул на сухостой – приличную осину, а она возьми да и упади, туда, где и не ожидали, а там бабенки кружком стояли. Вот одну из них, Таню Амосову, она будто выбрала – скончалась на месте, – сказал Веня.
Первый осокорь, который подпилили Венька с Шурка, падать вначале не хотел, он чуть повернулся слева направо в комле, зажав пилу так, что Шурка с большим трудом, торопясь, выхватил полотно и замер.
– Ко мне! – властно скомандовал Веня и привлек его к себе. – Надо вбок уходить, а то сыграет и комлем долбанет.
Вагами мужики помогли великану, и он рухнул, обломав при ударе о землю себе сучья толщиной в руку, будто это хворостинки, накрыв большой муравейник.
Объявили перерыв, Шурка сладил себе удочку: крючки у него всегда были с собой в фуражке, а леску он захватил специально. Только приладил удочку на рогульке, кем-то прилаженной у коряжки, как поплавок – в мизинец сухая куга – медленно пошел под воду. Шурка привычно дернул: на крючке болтался в ладошку величиной карась. Забросил вновь – та же история. После пятого карасика насадки – безголового слепня – не стало.
– Сейчас я тебе добуду насадку, – сказал подошедший Венька, – дай картуз!
Пока Шурка ловил слепня, пришел Венька и протянул фуражку:
– Попробуй муравьиные личинки.
Шурка попробовал: такая же поклевка – и как отмеренный, в ладошку, карасик затрепыхался на траве.
– Тут кто-то хорошо приманивает, – догадался Шурка, – нормальная рыбалка.
– Это разве рыбалка… вот в Сибири – это да! – отозвался Венька.
– А откуда ты знаешь?
– Дядька мой пишет.
– Он в Сибири?
– Да, с сорок первого года. Теперь уже давно освободился.
– Он сидел?
– Да, теперь женился давно, там и живет.
– А за что сидел? – допытывался Шурка, вспомнив про Жабина, как тот забрался в дом к Пупчихе.
– Ерунда, снял с трактора магнето – поковыряться для интереса, ну, в поле, когда со стана шел. Оно ему и не нужно было. По дурости сделал.
– Ничего себе!
Много всякого увидел и услышал Шурка на этих делянках. Поразил его один разговор, который он нечаянно услышал. Не все уходили ночевать в село, по разным причинам многие оставались на делянке, спали в шалашах из веток и травы, под огромной, толщиной в четыре Шуркиных обхвата, ветлой. В один из таких вечеров Шурка пошел в дальний конец озера посмотреть на уток, которые на зорьке слетались сюда. Ему нравилось за ними наблюдать. Уток почему-то не было, и он решил подождать, присев у небольшой копны, метрах в пяти от берега.
Солнце уже опустилось ниже могучих вязов, росших близко у воды на той стороне, и его лучи, пробиваясь сквозь листву, освещали задумчивую гладь озера, Шурку вместе с копной и весь берег, томно и разнеженно притихнувший после жаркого дня. Противоположный берег и гладь воды там, под вязами, были сумрачны и таинственны.
Слева от Шурки послышались шаги, а потом и голоса. Он узнал обеих говоривших: Аксюта Васяева и Ганя Лужкова! Он выглянул было и обомлел: они раздевались, намереваясь, очевидно, купаться.
– Ох, и красивая ты, Ганя, внаготку, – сказала восхищенно Аксюта.
– Красивая-то красивая… – задумчиво ответила Ганя. – Красота-то меня и ухоркала.
– Как так? – удивилась Аксюта.
Шурка вновь выглянул и поразился увиденному: на берегу стояли две совершенно голые молодые женщины. У него странно закружилась голова.
Молодая, пышущая здоровьем Аксюта стояла ближе к Шурке, белое ее тело, освещенное закатным солнцем, вызывало невольный восторг. Казалось, каждая рыжая волосинка на ее теле была обласкана вечерним светом. Груди ее, круглые и большие, вмиг начали исполнять какие-то свои замысловатые движения, когда она, подняв руки к небу, дурачась, встряхнулась всем телом и заиграла кистями рук.
– Как может красота ухоркать? – переспросила она, семеня на одном месте ногами.
Ганю всю Шурка не увидел. Ее закрывала своим мощным корпусом Аксюта, но он отметил, как разительно они отличаются друг от друга. У Гани были узенькие плечи и крепкие, шире плеч, округлые бедра. Смуглая кожа делала ее похожей на статую богини. Нездешняя красота Гани была таинственна и холодновата.
– Может, – отозвалась Ганя. – У меня жених уже был, и вдруг Николай появился. Инструктором райкома партии начал у нас работать, а я – секретарем райкома комсомола. Красивый он был, ладный такой. Ухажеров у меня было! А он всех отбил.
Она вошла по грудь в воду и, ойкнув, притихла.
Шурка прижался к копне, боясь, что его увидят. Он не знал, как поступить. Разговор продолжался.
– Я и раньше замечала: странно он ходит как-то, легко и в то же время на левую ногу вроде припадает. Но ничего не говорил, скрывал до времени. Оказалось, ранение у него было, в колено, а потом началось… Отрезали ему ногу чуть не всю. И закатилось мое счастье-то. Жена инвалида. А он еще и запил.
– А мне хоть хроменького, но молоденького бы муженька, – вздохнула Аксюта.
– У тебя все впереди.
– Ага, – с готовностью вроде бы согласилась Аксюта. А потом добавила: – А позади-то уже чуть не тридцать годков.
– Угробила я сама себя, за него вышла, как помутилась голова.
Ведь какие вокруг меня парнины были! Дура я, – продолжала Ганя.
– Что ты говоришь, – ахнула Аксюта, – разве можно так? Он тебя любит?
– А куда ему деваться-то с культей, – зло сказала Ганя и саженками по-мужски поплыла на середину озера.
Аксюта сложила рупором ладони и прокричала как бы украдкой (боялась, наверное, что их кто-нибудь обнаружит голыми в озере), как мальчишка, обращаясь к кому-то на противоположном берегу:
– Кто украл хомуты?
И эхо тут же ответило:
– Ты, ты, ты…
Аксюта хихикнула довольно и не спеша пошла к воде.
Вечерние лучи солнца ласкали ее крупное тело. И казалось, что это большая домашняя птица или огромный жаворонок, один из тех, которых они лепили с мамой из белотурошной муки весной, сейчас взмахнет руками-крыльями и попробует взлететь. На плечи ее упали золотистые волосы, а там, в самом низу живота, у Аксюты огоньком горел небольшой островок растительности.
«Разве такое бывает? – удивился Шурка, – рыжая везде вся!»
Его ошеломила красота и притягательность обнаженных женских тел. Такого с ним еще не было. С Аксютой и Ганей он встречался в день по нескольку раз, но там они были в одежде, все в хлопотах, а здесь, оголившись сами, они вдруг обнажили перед Шуркой целую бездну ощущений. Он то проваливался куда-то, то вдруг видел, как органично они добавляли собой все вокруг, и он начинал недоумевать: как могла природа еще каких-то пять минут быть без них. То совершенно понятных и земных существ, то вдруг непостижимых, обескураживающих, заставляющих тихо сидеть, окунувшись лицом в теплый парной воздух над вечерней озерной водой с лилиями.
Греховных мыслей не было. Их просто не могло еще быть.
…Аксюта тем временем зашла чуть выше колен в воду и со смехом, поднимая крупные брызги, плюхнулась в воду. «Не перебабилась еще», – вспомнил он непонятное для него слово, услышанное за столом после помочей.
Шурка встал и, не скрываясь, пошел на стан. «Моя мама не такая, у нее язык не повернется так сказать, как сказала красивая Ганя, даже подумать не сможет», – для чего-то убеждал он себя.