Иван оставил нас у людской, велел ждать, а сам ушёл. Спешить некуда, сели мы на крылечко, Никанор и говорит:
– Про Кочубея сказывал мне наш архимандрит, – он сам из здешних, не то из Диканьки. Думать надо, Кочубей хочет ему письмо послать или поклон.
И стал переобуваться, лапти новые приладил, ношеные спрятал в сумку, косицу заплёл и руки вымыл, и мне то же велел сделать.
К вечерне пришёл Иван и повёл нас через сад в церковь. Что за сад! Густой и прекрасный. Вдоль дорожки стояла сирень, до самой земли легла цветами: такая пышная. От духу её Никанор носом повёл и ткнул меня ногтем в щёку:
– Запомни, запомни сей сад. Когда помирать будешь – оглянись!
И вот уже смерть моя скоро, и я не забыл этих слов и того прекрасного сада.
После вечерни вышла к нам атаманова жена, Любовь, и расспрашивала, и Никанор ей отвечал. И она велела нам итти в дом ужинать. Сели мы в белёной большой кухне за двумя столами. Никанор – к малому столу, под образами, а я – ближе к двери, с челядью, казаками и кочубеевым сыном. Сидим, еды не касаемся. Вдруг слышу, двери в горницах захлопали, идёт человек, по шагам слышно – властный. Я вытянул голову из-за кривого казака, что локтем придавил меня к стене, – вижу, вошёл Кочубей, приземистый, широкой кости мужчина, горбоносый, и голова не бритая, как у казаков, а курчавый, седой, с седыми же усами ниже плеч.
Вошёл, на нас из-под бровей посмотрел и к образам повернулся. Мы поднялись и запели вечернюю молитву и «Отче наш». И я, к слову сказать, глядя на могучий затылок атаманов, соловьем залился, – до того угодить захотелось такому дородному боярину. Отпев, сели. Молодая жёнка, стряпуха, поднесла каждому по чарке горилки, поставила щей в мисках, и я оскоромился.