Под Синбирском-городом, с кремлем, на верху горы рубленным, раздольна Волга. Книзу кремля, по овражистым скатам, террасами к Волге посад с торгами на деревянных лавках и скамьях. Посад тянет до хлебных амбаров, что на берегу. Улицы осенью вязки. Между кремлем и старым городищем город ископан речкой Синбиркой, идущей по дну оврага: в десять саженей глуби откосы оврага. Выше посада, ближе к рубленому городу-кремлю – острог. В остроге, окопанном неглубоким рвом с однорядными надолбами, обрытыми наполовину землей, осадный двор да приказная изба, в которой осенью, чтоб не плестись на крутую гору в кремль по грязи и скользкой дороге, вершатся все городовые дела. По стенам острога деревянные башни четыре, пятая – воротная, кирпичная, выше других.
Взяв под Девичьей горой на двухстах стругах людей и лошадей, чтоб по горам не уменьшать их силы, Разин плыл к Синбирску.
Низко и хмуро осеннее небо. Сыпали дожди. То ветер рванет, и завоют жадные волны раздольной реки, потешаясь, полезут на борта стругов; заскрипят мачты, и черпаки, повизгивая, шаркая, начнут отливать воду… Атаман в виду города, – а видно Синбирск далеко, – вышел на нос своего струга. Протянул большую руку вперед, другую упер в бок, и все струги услышали его грозный голос:
– Гей, голутьба донская, слышьте! И все вы – обиженные, замурдованные голяки, мужики, горожане и будники – те работные люди, кто на будных станах ярыжил, обливаясь поташом, кто сгорел почесть до костей от работы тяжкой и голода! Мститесь – пришло время – над боярами, мучителями вашими! Вот оно их гнездо, на синбирской горе, в рубленом городе! Сюда, опаленные вашим гневом и ненавистью, сбежались они от мужиков, козаков, от стрельцов и будников, сюда ушли они от тех, кто идет за вольную волю… Веду я вас сокрушить дворянство всей Волги и Поволжья широкого! Побьем воевод – спалим Синбирск, и будет вам воля всегдашняя, будет торг бестаможенной, будет и земля вся ваша!
Со всех двухсот стругов грянули:
– Да здравит батько наш, атаман Степан Тимофеевич!..
И снова заскрипели весла, и песни раздались, заглушая рычание Волги.
Чернея беззвездной спиной, все садилась ниже сырая ночь и вражеский город утаивала во мглу.
Обойдя Синбирск на три версты, встав на Чувинском острове и разобрав по сотням, Разин высадил людей на берег в сторону старого городища. Для пеших и конных были спущены сходни. Всадники, особенно татары, прыгали мимо сходней прямо в воду; если глубоко, то их привычные лошади плыли, где мелко – брели на берег. Волга, озлясь, подымала белесые мутно-светлые гривы тяжелых волн; волны, убегая в даль, укрытую тьмой, о чем-то по-своему грозились и рассказывали… Атаман обозным приказал раскинуть шатер, стеречь караулу струги. Запылали на берегу огни. Атамана не видно, жил его громовой голос:
– Держи строй! Не иди вразброд!..
В темноте, пронизанной лишь отсветами Волги да огнями костров, ближе к кремлю, зачернела и двинулась стена в белеющих, как острия тына, шапках рейтар и драгун. Стена двинулась, дала выстрелы из пищалей в сторону огней.
– Пушки выдвинь – трави!..
– Трави, браты, запал!
В черном кровавые огни ухнули в сторону островерхих шапок. Шапки поверх черных лошадей задвигались.
– Стрельцы! Бей по коням!..
Раздался залп разинцев из пищалей.
– Гей, татар пустить шире!
Мохнатые, сверкая мутно саблями, кинулись за отходящей воеводской конницей.
– Черноусенко, Харитонов! Сыщите обоз, срубите постромки воеводины!..
От общей черной и безликой лавы отделились два пятна все шире и шире: одно шло вправо, другое влево… Высоко в сереющем сумраке забили на сбор и отступление барабаны; по откосам вверх, к рубленому городу, пестря мутно платьем цветным, звеня оружием, замоталась линия на лошадях и пеше – часть войск воеводы Милославского.
Тут только послышался голос главного воеводы внизу среди белеющих шапок:
– Иван Богданыч! Ивашко-о, палена мышь, ушли? Кинули нас! Гей, рейтары! Ратуйте за великого государя, ворам не стоять противу!..
Воевода на черной лошади, смешной, сутулый, скорчив ноги длинные в коротких стременах, свесив брюхо к луке седла, разъезжал с матерщиной, плевался. От плевков и дождя с его бороды, широкой и ровной книзу, как лопата, текло. Текло и от трубки, которую князь почти не выпускал из зубов.
– Шишаки поправь! Ратуй!
Гонец, черный на сереющей лошади, пробрался к воеводе, – в темноте чавкала от копыт мокрая вязкая земля, – сказал что-то и поплыл к северу.
– Да что они, изменники? Кинули меня, как палену мышь! Изменник Шепелев с немцами, дьяволы – сорви башку! – ругался князь.
Его рейтары и драгуны уныло мешались, падали с лошадей, тяжелые в бехтерцах, валялись в грязи. Татары с гиком, как черные дьяволы, рубили их, добивали лошадей, завязших по брюхо.
– Занес, сатана!.. Все Юшка Долгорукой, тоже велел. Сказал я ждать рассвета. Нет!
Когда немного рассвело, воевода увидал себя кинутым с горстью своих рейтар и драгун. С трех сторон еще рубились с татарами стрельцы его конные дальние. Ближние жались к обозу. Воеводский обоз завяз в грязи по трубицы телег, лошади от обоза были угнаны; на воеводские телеги с его добром и харчем казаки, волоча, подсаживали своих раненых. Раненые, мараясь в грязи с кровью, чавкая в липкой жиже, ползли к обозу…
– Отступай к Казанской, палена мышь! Сорви им башку, государевым изменникам, трусам!..
Воевода видел, что немцы командиры уводили на Казанскую дорогу недобитых рейтар. По слову воеводы его уцелевшая сотня двинулась туда же. Воевода повернул вороного бахмата, хлестнул и поскакал за рейтарами, не выпуская из зубов трубки. Из-за обоза встал, когда проезжал воевода, большого роста стрелец, гулко выстрелил из пистолета в брюхо воеводского коня, конь подпрыгнул, а воевода упал навзничь в грязь… Конь, пробежав недалеко, засопел и свалился. Воевода, ворочаясь в грязи, с замазанной бородой и кафтаном от ворота до пола встал на ноги. Тот же стрелец, убивший коня, тяпал по грязи, спокойно взял воеводу, скрутил назади с хрустом костей руки и прикрутил тем же обрывком веревки к воеводской телеге. Ткнул кулаком воеводе в бороду, сказал:
– Дай-кось трубку, бес! Постоишь без курева.
Вывернул из зубов князя крепко зажатую трубку, выколотил грязь, набил, закурил и, не оглянувшись, пошел выбираться на сухое место.
Мишка Черноусенко проехал мимо обоза, покосился на воеводу без трубки, в грязи с головы до ног, не узнал князя Борятинского. Поехал дальше.
– Вот те, палена мышь, праздник! Сорви башку! Ну, помирать, так помирать!.. Петруха Урусов до сей поры сам не шел и людей не дал… Милославский в штаны намарал – затворился, будто бы не поспел оного позже!.. Дали от государя портки, да, вишь, пугвицы срезали! Эх, жаль, палена мышь!.. Воры – те знают, за что бой держат, и бояре ведают, да, вишь, к бою несвычны, и биться много худче, чем с бабами в горницах валяться пьяными… Жив буду – спор о холопе решить надо, кому на ком пахать: боярину на холопе аль холопу на боярине, палена мышь!.. Поганой едет в мою сторону и, как у них заведено, лишнюю лошадь тянет… Приглядит, убьет!
Вскинул глаза князь. На ближнем возу, на княжеском его сундуке, сидит раненый козак, дремлет, зажимая рану в боку окровавленной рукой.
– Помирай, вор, – одним меньше!.. На мое добришко, черт, залез, а хозяин в грязи мокнет…
Татарин, приземистый, с двумя конями, подъехал. Метнув глазом кругом, соскочил в грязь, чиркнул ножом по концу веревки у воза и, не освобождая рук воеводы, втащил его на коня и гугниво сказал:
– Езжай за мной! – кинул поводья на гриву коня, чтоб не волочились, и повернул от обоза к берегу по-за амбары. Князь ехал за татарином и видел, что едет поганый на Казанскую дорогу. Выправив на дорогу, татарин освободил руки князю:
– Держи поводья!
Молчал князь, поспевая за татарином, молчал и татарин…
Разин, устроив шатер, знал, что часть войск воеводских затворилась в кремле, сказал:
– Делать мне нече. Не мой час ныне – есаулы управят да мурзы с татарами…
Он сел в шатре и, потребовав вина, пил. К шатру атамана подъехал казак:
– Батько, многие бояре в рубленом городе сели в осаду… Конные, что были с другим воеводой, избиты, а кто ноги унес, тот сшел по дороге к Казани. Воеводин обоз взят, его лишь, черта, не сыскали, – должно, бежал с передними немчинами!
– Не ладно! Придется за осаду браться, а подступы окисли – худо лезть.
Казак, чавкая копытами коня по грязи, изрезанной ключами, отъехал.
Черноусенко, рыская по месту боя, подъехал к воеводскому обозу. Потный, в рыжей шапке, в забрызганном до плеч жупане, остановился у телеги с воеводскими сундуками, спросил раненого казака:
– Не наглядел ли, сокол, где тут воеводы?
– Помираю, есаул…
– Не помрешь, лекаря пошлю! Не видал ли кого в путах: сказывали, стрелец скрутил?
– В путах ту у воза был один с виду стрелецкой десятник. Стрелец приторочил, истинно трубку из зубов у его вынял…
– Он! Где нынче такой?
– Татарин увел его связанного на конь – от телеги срезал и на лошадь вздел.
– Надо в улусах поглядеть, а ты не сказывай атаману: один черт в кремль ушел, другого пошто-то увели татары!
– Не скажу… Помираю вот – иные, вишь, померли…
– Пришлю лекаря! Жди мало.
Черноусенко, хлестнув лошадь, уехал.
Жителей слободы воеводы загнали из домов в острог. В остроге жизнь горожанину, призванному в осаду, невыносима. Многие люди, где были леса близ и время теплое, разбегались, прятались в дебрях, чтоб только не быть осадными. Дворы осадные – с избами без печей, а где была печь, то у ней всегда дрались и били последнюю посуду из-за многолюдья. Дети, старики, больные, здоровые и скот – все было вместе. Служилые беспрестанно гоняли на стены или к воротам и рвам, не спрашивая, сыт человек или голоден, спал или нет. Кто не шел, того били палками и кнутом.
Когда на барабанный бой из приказной избы синбирского острога ушли в рубленый город все приказные, сотники, десятники, стрельцы тоже, – горожане нарядили своих людей проведать:
– Нет ли пожогу в посаде?
Но как только стало известно, что посад цел и даже Успенский деревянный монастырь среди посада на площади не тронут, – все пошли по домам. А иные направились в шатер атамана, поклонились ему и сказали:
– Грабители воеводы сбегли! Тебя, батюшко, мы ждем давно.
– Служите мне! – сказал Разин. – Бедных я не зорю и не бью; едино, кого избиваю, то воевод, дворян и приказных лихих. Торг ведите – никто не обидит вас.
Разин приказал казакам, стрельцам занять острог, перевезти туда отбитый обоз воеводы Борятинского, собрать в острог хлеб и харч, выкопать глубже рвы, кругом выше поднять землю к надолбам, вычистить колодцы для водопоя коней и людей на случай, если придется иным сесть в осаду.
В Тетюшах у приказной избы слез длинноногий брюхатый князь. Плотный татарин ждал, не слезая с лошади.
– Слазь! Заходи, палена мышь, поганой, в избу – услужил знатно.
– Я не поганой буду, воевода князь, – я козак, имя Федько, прозвище Шпынь!
– А то еще дороже, что крещеной ты, сорви те башку!
В приказной курной высокой избе с пузырями вместо стекол воевода сел к скрипучему столу на лавку. Шпынь, в татарской шубе черной, шерстью вверх, с саадаком за спиной, с кривой саблей сбоку, стоял перед князем у стола.
– Перво, палена мышь, скажи, как ты домекнул, что я, а не иной кто, привязан к возу? С ног до головы с бородой в грязи обвалялся, кафташко люблю кой худче, и не всяк во мне сочтет воеводу… Да пошто гугнив и рожа бита с дырой?
– То долго сказать – не люблю говорить…
– Ладно!
– Прибираюсь я, вишь ты, князь и воевода, убить вора Стеньку Разина.
– Добро, палена мышь! Бойкой сыскался, да меня-то как наглядел?
– Наглядел и решил выручить – потому, чем более врагов Разину, тем мне слаще, и не един я прибираюсь: мы к ему подлезаем с Васькой Усом.
– Ну, о Ваське Усе ты смолчи – не ведают малые служилые люди… Ведаем мы, воеводы, что творит твой Васька Ус в Астрахани. И вот стал ты мне своим – тебе скажу: князя Семена Львова, палена мышь, Васька Ус велел запытать и забить палками на дворе Прозоровского. К самому преосвященному митрополиту Иосифу прибирается, грозит тем же, что князь Львову чинил! И ты говоришь о том разбойнике!
– Васька Ус, воевода князь, посылал меня на Москву к боярину Пушкину, а через того Пушкина ведом я стал государю. И первой царя известил о том, что Стенька Разин забрал Астрахань, а допрежь того Царицын и иные городы. И за то по милости государя был я взят в Москву на корм с конем… Нынче он же, Васька, снарядил меня в татарску одежу, коня своего дал да велел пристать к поганым, что идут с Разиным, – и пришел я под Синбирск…
– Скажи, палена мышь, Васька Ус невзлюбил пошто-то вора атамана?
– То правда! Грызется много.
– Все смыслю, парень! Чего ты нынче хошь?
– Идти с тобой в козаках на Разина. Там переметнусь к ним, убью его!
– Ну, сорви те башку, козак, поспеешь с оным, повремени, так как мне тож ждать ту придется.
– Теперь, воевода князь, нет со Стенькой удалых, и ему чижеле много. Удалые есаулы извелись в Кизылбашах: Сережка Кривой, Серебряков да сотник стрелецкой Мокеев. А последнего, удалого Лазунку, сына боярского, я решил в Астрахани нынче.
– Ну, палена мышь, другом ты мне стал – увел от воров. А то, козак, быть бы тебе на дыбе! Много за тобой грехов, и удал ты крепко… Боятся наши воеводы таких, изводят, да на меня пал, я таких люблю… И ты о Ваське не сказывай боле, служи великому государю сам за себя.
– И то гарно! Пойду, куда пошлешь, я ничего не боюсь.
– Нынче же пошлю я тебя, минуя воеводу казанского, к государю в Москву гонцом от меня самого…
– Сполню, воевода князь.
– Справишь в Москве, гони, сорви те башку, не под Синбирск, а сюда, в Тетюши… На Москве дашь мою цедулу дьякам Разрядного приказу и пождешь, коли ответ будет.
– Знаю тот приказ, князь.
– Эй вы, палена мышь, вшивые!.. Сюда бумагу и чернил дайте…
Дверь из другой половины отворилась, вышел подьячий, безбородый, с глуповатым лицом. Под ремешком длинные волосы к концам были жирно намаслены и расчесаны гладко. Подьячий никогда не видел, чтобы воевода в таком грязном, плохом кафтане сидел за столом и без крика, мирно беседовал с поганым. Он сказал князю:
– У нас, служилой, люди просят, а не кричат. Да сам ты, може, вшивой?
Князь не обратил внимания на слова подьячего, он обдумывал отписку царю. Подьячий поставил на стол чернильницу с железной крышкой, с ушами, чтобы носить на ремне, дал гусиное перо князю, другое зажал в руке. Разостлав длинный листок, разгладил, чтоб не свивался, нагнул голову, стал глядеть, как пишет воевода. Князь писал так, как будто в его заскорузлых пальцах было не перо, а гвоздь, – тяжело налегал и пыхтел, перо скрипело и брызгало. Оглянув еще раз кафтан на пишущем, старую саблю на грязном ремне, подьячий ближе нагнулся, сказал:
– А дай-ко, служилой человек, я писать буду? Мне свычно.
Князь наотмашь бросил в лицо подьячему замаранное в густых чернилах перо, крикнул:
– Я те, палена мышь, велю рейтарам расписать спину, что год зачнешь зад чесать! Дай другое перо, черт!
Приказной, струсив, что-то сообразил, подсунул перо, отстранился и, утирая лицо рукавом, с удивлением разглядывал бородатую грязную фигуру, широкоплечую и сутулую.
Князь тяжело царапал:
«…Воевода и окольничий, а твой, великого государя, холоп, Юшка Борятинской доводит. Стоял я, холоп твой, в обозе под Синбирском, и вор Стенька Разин обоз у меня, холопа твоего, взял, и людишек, которые были в обозе, посек, и лошади отогнал, и тележонки, которые были, и те отбил, и все платьишко и запас весь побрал без остатку. Вели, государь, мне дать судно и гребцов, на чем людишек и запасишко ко мне, холопу твоему, прислать. А князь Иван Богданович Милославский маломочен, государь, был мне помогу чинить: с того бою ночного отошел, нас не бороня, да затворился в рубленом городе. Люди с ним к бою несвычны, кроме голов стрелецких, кои с им и со стрельцы к защите надобны… Люди все дворяны те, что убежали, государь, из опаленных мужиками дворишек. А бой худой пал не от меня, государь, холопа твоего. Налегал я повременить до свету, да боярин князь Юрий Алексеевич Долгоруков указал биться, как воры на берег станут. Рейтары чижелы на конех и коньми чижолы по той мяклой земле. На мяклую от дождей землю пал рейтаренин, ему, государь, не встать в бехтерце. Вор же Стенька Разин пустил в бой татар – у татар лошади лекки и свычны, да глазами к ночному бою поганые способнее. Кругом же бунты великие завелись, государь, сколь их, и перечесть нельзе: Белый Яр, Кузьмодемьянск, Лысково, Свияжеск, Чебоксары, Цивилеск, Курмышь. А идут на бунты все боле горожане, да мелкий служилой люд, да работные люди будных станов с Арзамаса. Заводчики же пущие бунтам – козаки, стрельцы, рабочие и попы. Воевод убивают: на Царицыне побит воевода Тургенев, в Саратове – Козьма Лутохин, в Самаре воевода кончен – Иван Ефремов да не съехавший прежний воевода Хабаров. Нынче убит воевода Петр Иванович Годунов, снялся с воеводства – бежал к Москве, его в дороге порешили воры и животы пограбили без остатку.
Еще, великий государь, жалобился я, холоп твой, жильцу Петру Замыцкому, который прислан от тебя, великого государя, а нынче довожу от себя особо через козака своего на воеводу и кравчего князя Петра Семеновича Урусова. А в том жалоблюсь, государь, что сговорились мы с ним и положили на том: идти ему ко мне со всем полком, и он, холоп твой, не пошел, а подводы ему в полк присланы были, и я ему говорил, чтоб он со мной, холопом твоим, шел и мешкоты не чинил. Он на меня, холопа твоего, кричал с великим невежеством и обесчестил меня при многих людех и при полчанех моих, а говорил мне, холопу твоему: «что-де я тебя не слушаю, не твоего полку». И впредь мне, холопу твоему, о твоем, великого государя, деле за таким непослушаньем и за бесчестьем говорить нельзе. Повели, государь, кравчему князю Петру Семеновичу Урусову дать мне прибавошных ратных людей, и я, холоп твой, буду ждать твоего, великого государя, на помогу мне указу. Твой, великого государя, холоп, воевода князь Юшка Борятинской».
Грамоту запечатали, князь сказал Шпыню:
– Подкорми, козак, палена мышь, коня и сам вздохни! Грамоту береги! Сгонишь, дай дьякам, да, коли ответ будет – подожди; не будет – не держись на Москве, поезжай в обрат, сорви те голову. Будешь со мной. Нынче не пишу о тебе, ни слова не молвю, потом за великую твою услугу сочтусь и честью тебя не обойду. Вора Стеньку убивать не мыслю – требно изымать его живым и на Москву дать. Поди, сыщи себе постой где лучше, а пущать не будут, скажи: «Придет князь Юрий, башку вам сорвет!»
Шпынь поклонился, ушел из приказной, подумал:
«Сговорено убить Разина – убью! Слово держу, честь обиды не купит».
С приходом Разина слободы стали жить своей жизнью, только более свободной – никто не тянул горожан на правеж в приказную избу: ни поборов, ни тамги, ни посулов судьям, дьякам не стало. Жители нижнего Синбирска радовались:
– Вот-то праздника дождались!
Лучшие слобожане со всех концов пошли к атаману с поклоном:
– Перебирайся, отец наш, в слободу, устроим тебя, избавителя, в лучших горницах, а что прикажешь служить, будут наши жонки и девки.
– Жить я буду в шатре – спасибо!
Собрал Разин есаулов, объехал с ними город, оглядел острог, надолбы приказал подкрепить; рвы, вновь окопанные, похвалил. Поехал глядеть рубленый город – осадный кремль. Сказал своему ближнему есаулу, похожему на него лицом и статью, Степану Наумову:
– Прилучится за меня быть тебе – тогда надевай кафтан, как мой, черной, шапку бархатную и саблю держи, как я, да голоса не давай народу знать: твой голос не схож с моим. В бой ходи, как я… Знаю, что удал, боевое строенье ведаешь и смел ты, Степан!
Присмотрев северный склон синбирской горы, приказал:
– Копать шанцы! Взводить башни, остроги, а чтоб не палились, изнабить нутро землей. Делать ночью – в ночь боярам стрелять не мочно. А шанцы копать кривушами. По прямому копать – сыщут меру огню, бонбами зачнут людей калечить.
Крестьяне и чуваши с мордвой не любили быть без дела. Степан Наумов по ночам стал высылать мужиков на работы: копать шанцы, валы взводить да воду земляную отводить в сторону. Скоро шагах в полутораста от кремлевской стены был срублен острожек – башня. Утром из кремля целый день сменные пушки палили по вражеской постройке, сбить не могли – земля была плотно утрамбована в срубе. Острожек с приступками – казаки и стрельцы, переходя по шанцам с острожка, завели перестрелку с кремлевскими. Разин подъехал глядеть постройку своих и от острожка велел прокопать шанцы до кремлевских рвов. Из рвов прокопать и выпустить под гору воду. Ко рву по ночам перетаскали новый сруб, возвели другой острожек, тоже набили землей. Второй острожек был выше и шире первого, его обрыли высоким валом. Выстрелами с приступков нового острожка были сбиты кремлевские пушкари и затинщики[144].
Ко времени постройки второго острожка разинские казаки да стрельцы разыскали в слободах вдовых жонок, поженились; иные начали баловать и к жонкам ночью уходить из караулов. Когда появлялся в черном кафтане Степан Наумов, тогда все были на местах, других же есаулов, особенно вновь избранных, не боялись. Разин видел, как без боя на осаде при многолюдстве городском портились воины. Тогда ему хотелось пить водку, а хмельное вышло все. Царский кружечный двор стоял без дела, винная посуда была в нем в целости, да курить вино стало некому. Целовальники разбежались, и винокуры тоже.
В Успенском монастыре в слободе с юга-запада деревянные кельи на каменном фундаменте. Вместе с оградой все было ветхое, и церкви покосились. В конце двора один лишь флигель поновее; в нем кельи древних монахов да игумена Игнатия, хитрого старика.
– Низкопоклонник перед высшими! – говорили иногда про игумена монахи.
Келья игумена просторная и чистая, в конце коридора. Приказав послушнику собрать к нему в келью нужных старцев, обошел игумен монастырь, везде оглядел и даже в кельи монахов заглянул: «Не сидят ли без дела?» Вернулся к себе; по коридору шел, монахи кланялись, подходили к руке:
– Благослови, отец игумен!
У дверей своей кельи игумен остановился, глаза тусклые стали особенно строгими. Одернул черную рясу, стукнул посохом в пол, из-под клобука хмуря серые брови, спросил послушника у притвора – послушник не подошел к руке игумена:
– Тебя келарь Савва ставил тут?
– Да, батюшко.
– Говори, вьюнош, – отец игумен. Не поп я!
– Отец игумен!
Послушник, с ребячьим розовым лицом, в длиннополом темно-вишневом подряснике, с длинными русыми волосами, походил на девочку.
– Чаю я, ты недавно у нас?
– Недавно, батюшко.
– Звал ли старцев?
– Призывал – идут оны.
– Ой, Савва! Все-то юнцов прибирает, брадатый пес. – Обратясь к юноше, игумен приказал: – Когда старцы внидут в келью, сядут на беседе, ты гляди и помни: сполох ежели какой, в притвор колони[145] да молитву чти!
– Какую, батюшко?
– Ай, грех!.. Оного не познал? Савва, Савва, доколе окаянство укрывать твое?! Чти, вьюнош: «Господи Исусе, Боже наш, помилуй нас». И в притвор ударь. Тебе ответствуют: «Аминь!» И ты войди в келью – это когда сполох кой; ежели сполоха не будет, не входи, жди, пока старцы не изыдут из кельи.
– Сполню, батюшко.
– Савва, Савва…
Вслед за игуменом в келью прошли четыре старца в черных скуфьях и таких же длинных, как у игумена, рясах. Игумен широко перекрестился и общим крестом благословил старцев. Упираясь посохом в пол, сел на деревянное кресло с пуховой подушкой, – другая лежала на скамейке для ног.
– Благослови, Господи, рабов твоих, старцев!
– Господи, благослови на мирную беседу грешных! – сказали в один голос старики.
– Зов мой, братие, к вам. Знаю я вас и верю вам! Тебя, отче Кирилл, Вонифатия с Геронтием и Варсанофия, брата нашего… Разумеете, о чем сказать, о многом не глаголете без надобы. Спрошу я вас, старцы, кто нынче правит славным похвальным градом Синбирском?
– Бояре и князи, отец игумен!
– Ой, коли бы то истина? Царствует нынче в богоспасаемом Синбирске-граде бунтовщик, богоотступник Стенька Разин, преданный – то слышали вы – многими иереями и святейшим патриархом анафеме!
Игумен перекрестился, замотались седые бороды на черном и руки, сложенные в крест.
– Богобойные князи, бояре изгнаны в сидение осадное в рубленой город, но ведомо вам издревле, что лишь едины они, боголюбивые мужики, угодны и надобны царю земному… Он же, великий государь, грамоты дает на угодья полевые, лесные, бортные со крестьяны. Даяния на обители завсе идут от князей и бояр… Вот и вопрошу я вас, за кого нам молить Господа Бога? Ужели за бунтовщиков, желать одоления ими родовитых? Если поганая их власть черная укрепится, то вор и богоотступник Стенька Разин даст им землю володети, – тогда от обителей Божьих уйдет земля… Кто тогда возделывать ее будет? И вопрошу я вас, древние, паки, кого вы господином чаете себе?
– Пошто праздно вопрошаешь, отец игумен?
– Ведаешь: мы поклонны и едино лишь молим Бога за великого государя!
– Ведаю аз! Но, предавшись воле Божией и молитве за великого государя, за князи, бояре и присные их, нынче пуста молитва наша без дела государского.
– Как же мы, исшедшие в прах, хилые, будем делать государское дело?
– Как ратоборствовать против крамольников?
– Разумом нашим, опытом древлим послужите, братие!
– Да как, научи, отец игумен!
– Ведаете ли вы, старцы, что кручной двор государев замкнут нынче и запустел? Все выборные государские человеки утекли с него.
– Не тяни нас в грех, отец Игнатий!
– Знаем мы, что скажешь о монастырских виноделах!
– Тот грех, старцы, Господь снимет с нас, когда мы послужим тем грехом на спасение веры христианской, противу отступников ее… Мы древли, и не подобают нам блага земные, да без нашего греховного хотения обители Господни раскопаются… помыслим, братие! Кто пасет древлее благочестие и веру – едино лишь мы, монахи… Попы пьяны, к бунтам прелестью блазнятся, не им же охранять монастыри Божии и церкви!
– Впусте лежат суды на царевых кабаках, о том чул я…
– А ведаете ли, что воры много о вине жаждут?
– Ведаем, отец игумен, – пытали монастырь: «Нет ли де хмельного?»
– Ведаете ли, старцы, что у нас есть винокуры искусные?
– А то как не ведать?
– Теперь еще вопрошу – закончим беседу, от Господа пришедшую в разум наш! Знаете ли о зелии, произрастающем на поемных пожнях Свияги? Тот крин с белой главой, стволом темным, именуется пьяным?
– Я знаю тот крин с младых лет!
– Мне ведом он!
– Помозите, братие, – даю вам власть, наладьте в сей же день винокуров монасей на кружечной, да курят вино… Будет от того обители польза. Наша работа не единой молитвой служить Господу – вам же известна притча о талантах, ископанных в землю? Послужим на укрепу Русии, сыщется забота наша у Господа… Я же укажу послушникам многим копать то зелье – крин… Глава его опала ныне, да она не надобна, надобен ствол и корень. Иссушим сие, изотрем в порошок, а винокуры монаси будут всыпать оное в вино, меды хмельные… Не отравно с того хмельное, но зело дурманно бывает, ослаблением рук и ног ведомо. От хмелю дурманного работа бунтовщиков будет неспешная, время даст великому государю собрать богобойное воинство и воевод устроить на брань с богоотступником Разиным!
– Тому мы послушны, отец Игнатий!
– Идем и поспешать будем.
– Не оплошитесь, старцы! Не скажите кому о нашей беседе.
– Пошто, отец игумен, не веришь нам?
– Не млады есть, делами на пользу и славу обители мы приметны!
– Зато звал вас, старцы, – не иных! Дело же тайное. Сумление мое простите.
Старцы встали со скамей, поклонились. Четверо черных с белыми волосами и полумертвыми восковыми лицами медленно разошлись по кельям. Пятый сидел в кресле, склонив голову на рукоять посоха, дремал перед вечерней.
С Астрахани до Синбирска Волга была свободна от царских дозоров. К Разину в челне из Астрахани приплыл астраханский человек, подал письмо, запечатанное черным воском:
– А то письмо дал мне, Степан Тимофеевич, есаул твой Григорий Чикмаз, велел тебя додти.
Разин читал письмо Чикмаза, писанное четко, крупно и уродливо:
«Батюшку атаману Степану Тимофеевичу. А как дал слово верной тебе до гробных досок твой ясаул Григорий Чикмаз доводить об Астрахани и сказываю:
Васька Ус показался тебе изменником. Ен, Степан Тимофеевич, в первые ж дни атаманить стал не ладно: запытал насмерть князя Семена и животы его пограбил. Побил всех людей, кого ты не убивал и убивать не веливал, а худче того учинил тебе, батько, что запорожской куренной атаман Серко прислал людей черкасов с тыщу с мушкеты и всякой боевой справой и с пушки, с зельем да свинцом, и тот справ у их изменник Васька побрал в зелейной двор, а хохлачей отпустил в недовольстве и сказал: «Атаману нынче ваша помочь не надобна – за справ боевой благодарствую!» Когда же я зачал о том грызться и супротиво кричать, то меня кинули на три дни в тюрьму и ковать ладили как изменника. Ивашко Красулин за него, Васька, Митька Яранец тож, един Федько Шелудяк сбирается втай Васьки с астраханцами к Синбирску в помочь тебе. Васька Ус злой еще зато, что черной привязучей болестью болит, избит ею: червы с кусами мяса от него сыплятся с-под бархатов, а нос спух и ен ходит, обмотавши внизу образину свою платком шелковым, а гугнив стал и сказывает, когда много во хмелю: что-де «царя, бояр не боюсь, а атамана Стеньку Разина убью, пошто ясырка утопла от его… Мне-де помирать сошло, и я не помру, покудова Стенька жив». Нынче умыслил митрополита Осипа, старца астраханского, пытать, да козаки и ясаулы несговорны сказались. Ну, митрополиту туда и путь! Горько мне, что тебя, батько, лает пес Васька, а не всызнос мне оное. Пришли, батюшко атаман, свою грамоту унять Ваську! Только нынче ен не в себе стал и завсе хмельной. Доброжелатель и слуга ясаул твой Григорий Чикмаз».
Разин спросил астраханца:
– Думаешь, парень, в обрат?
– Думаю, Степан Тимофеевич!
– Сойдешь на Астрахани, Чикмазу скажи, что батько тебя помнит, любит и добра желает! Цедулы-де не шлет, а сказал: «Паси от Васьки Лавреева себя, и сколь можно, то уходи куда совсем без вести… Целоможен как станет батько от боев и тебя, друга, везде для радости своей сыщет».
Было это утро, а к полудню Разин вышел на передний острожек перед кремлем у рва, гневный. Приказал втащить вверх пушуи, бить по кремлю не переставая, так что запальные стволы, которые огонь дают пушкам, накалились, и пушкари, поглядывая на атамана, не смели ему говорить, что-де «пушки после того боя в изрон пойдут». Кремль во многие местах загорелся, часть стены обвалилась, и тарасы[146] с нее упали за стену. Тех, кто тушил пожары, били из пищалей с приступков острожка стрельцы да казаки из мушкетов. У бояр много было в тот день попорчено и перебито людей. Разин велел собрать отовсюду издохших лошадей, не съеденных татарами, дохлых собак и иную падаль – корзинами на веревках перекинуть в кремль. Кремль отворять не смели, падаль гнила внутри стен. В шатер атаман вернулся, как стало темнеть, решил: