bannerbannerbanner
Разин Степан. Том 2

Алексей Чапыгин
Разин Степан. Том 2

Полная версия

– Быть нам битыми!..

– Убить его, Митька, да бежать!

– Чем здесь, краше атаману писать прелестные письма.

– Уй, тише ты-ы!..

Из горницы донесся голос:

– Сядь, слушай, что буду сказывать!

– Чую, ась, князинька!

Все до слова слышно было в Приказной. Воевода говорил гнусавя, но громко и раздельно:

– Пиши! «Грамота атаману Степану Разину от воеводы астраханского, князя Ивана Семеновича Прозоровского». Что-то перо твое втыкает?

– Кончил, ась, я, князинька!

– «Не ладно, атаман, чинишь ты, приказывая мног народ беглой к Астрахани, и надобно тебе распустить, а не манить людей, чтоб тем не чинить нелюбья от великого государя, и ехати тебе вскорости в войско донское, чего для службы в войске за многая вины своя перед землей русской и великим государем. А послушен станешь старшине войсковой, великий государь вменит нелюбье в милость тебе. За тое дело, что ныне на Астрахани князь Михайло Семенович на тебя во хмелю бранные слова говорил, то ты, атаман Степан Разин, в обиду себе не зачти… Мног люд, стекшийся к Астрахани, опасен ему, хмельному, стался, и тебе он хотел говорить, чтоб ты, распустив мужиков, калмыков и иной народ, снявшись со становища, ехал бы в войско донское… Я же непрошеному попущению много сердился и перед князем Семеном Львовым за бранное неучтивство бил челом. Нынче сдай ты, атаман, струги, пушки да снимись в путь поздорову, мы же тебе с князь Семеном перед великим государем верные заступники и молители будем!»

– Исписал? Добро! Дай-ка грамоту, я подпишусь!

В палате подьячий шепнул:

– Мить! Скинь сапоги, слушай… чай, доводить, сука, зачнет?

Младший, быстро сняв сапоги, подобрался к дверям. За дверями Алексеев тихо наговаривал:

– Беда, ась, князинька! От служилых лай, да седни подьячие Васька с Митькой норовили меня бить, и ты вшел, закинули… Едино лишь за то, что дал запрет: Митька на полях челобитных с отписками марает похабны слова. Хуже еще Васька: на черной грамоте игумну Троецкого исписал голое гузно; оное после, как я углядел, из вапницы[92] киноварью покрыл, борзописал на том месте буки слово, тем воровство свое закрасил и завилью золотой завирал. Митька же ходит за город в татарские юрты и, ведаю я, походя вору Стеньке Разину прелестные письма орудует… Про атаманов, мурз судит, что взяты на Астрахани…

– Ты, Петр, до поры подьячих тех не пугай… Сойдет время, Митьку того для велю взять в пытошную и допросить с пристрастием… Ваське – батогов!

Подьячий, спешно обуваясь, дрожал.

– Ты што, Мить?

– Довел: тебе батоги, меня пытать.

– Не бойсь, седни же в ночь бежим к козакам.

Дверь отворилась, мелькнул воевода за столом с рукой в перстнях, упертой в бороду… Подьячий Алексеев, тая злую улыбку на желтом лице, деловито шел к столу Приказной, стараясь не глядеть на младших.

11

До времени, как быть золоченому широкопалубному паузку на Волге, она не носила на волнах столь разряженного суденышка, хотя бы мало похожего на атаманское с золотыми из парчи парусами. Большой царский корабль, недавно приведенный к Астрахани из Коломны, казался нищим с белой надписью на смоляных боках «Орел». На нем, на мачтах и реях, серые паруса плотно подобраны, железные пушки по бортам выглядывали ржавыми жерлами, из гребных окошек неуклюже торчали тяжелые лопасти весел. Усатый немец в синем куцем мундире с медными пуговицами по груди до пупа стоял на носу, курил трубку и, сплюнув в Волгу, сказал:

– На, jetzt wird was. Die Rauber legen sich goldene Kleider an[93].

Обернулся к палубе, крикнул:

– Гей, пушкар, гляди – пушка!

Разряженная лодка, огибая корабль, проплывала мимо: на гребцах парчовые и голубые бархатные кафтаны, красные шапки в жемчугах, с кистями, чалмами, намотанными поверх шапок. Кто-то поднял голову на высокую корму черного корабля, крикнул, заглушая плеск волн:

– Годи, царской ворон! Мы те под крылье огню дадим.

Посадский и слободской люд, даже жильцы в красных кафтанах и астраханские из небольших, вышли на берег глядеть на атамана. В толпе ветер перекидывал гул голосов:

– Уезжает атаман!

– Ку-у-ды?

– В Москву! Царь зовет… царевича повозит – Ляксея… соскучил царь-от!

– На Дон, сказывают. Пошто в Москву? Народ кинуть надобе.

– В Москву-у! Глянь, с царевичем в обнимку сидит.

– Ой, людие, где ваш зор? То персицка княжна-а…

– Княжна-а?

– И-и-их! Хороша же!

– Ясырка! Что в их? Ни веры нашей, ни говори.

– Пошто вера? Сам-то Разин мясо ест в посты.

– Теляти-ну-у!..

– Телятину! Тьфу ты!

Раскатисто набегали волны поверх гребней своих сине-зеленых, сыпали белыми тающими жемчугами, шипели, будто оттачивая булат… Атаман в ярко-красной чуге[94]; из коротких рукавов чуги высунулись узкие золотистого шелка рукава. Правая рука с перстнем, обняв за шею княжну, висела, спустившись с худенького плеча. Княжна горбилась под тяжестью руки господина. Разин, склонясь, заглядывал красавице в глаза. Она потупила глаза, спрятала в густые ресницы. Зная, что персиянка разумеет татарское, спрашивал:

– Ярата-син[95], Зейнеб?

– Ни яратам, ни лубит… – Мотнула красивой головой в цветных шелках, а что тяжело ее тонкой шее под богатырской рукой, сказать не умеет и боится снять руку – горбится все ниже.

Разин сам снял руку, подняв голову, сказал:

– Гей, дид Вологженин! Играй бувальщину.

Подслеповатый бахарь, старик в синем кафтане, в серой бараньей шапке, щипнув струны домры, отозвался:

– Иную, батюшко, лажу сыграть… бояр потешить, что с берега глядят, да и немчин с корабля пущай чует…

– Играй!

Старик, подыгрывая домрой, запел. Ветер кусками швырял его слова то на Волгу, то на берег:

 
Эй, вы, головы боярские,
В шапках с жемчугом кичливые!
 

– Ото, дид, ладно!

 
Не подумали вы думушку,
То с веков не пало на душу,
Что шагнет народ в повольицо…
 

– Дуже!

 
Скиньте, сбросьте крепость пашенну
Со покосов да со наймищей.
Чуй! Не скинете, так черной люд
Атамана позовет на вас!
Топоры наточит кованы…
Точит, точит, ой, уж точит он…
Глянь, в боярски хлынет теремы
Со примёт, с хором огонь палой.
 

– Хе, пошло огню, дид, пошло!..

Не стоять броне, ни панцирю,

Ни мечу-сабле с канчарами

Супротив народной силушки…

– Дуже, дид!

 
Гей, крепчай, народ, пались душой!
Засекай засеки по лесу…
Засекай, секи, секи, секи!
 

Вторила домра:

 
Наберись поболе удали,
Пусть же ведают, коль силы есть!
Ох, закинут люди черные
Ту налогу воеводину.
Позабудется и сказ указ,
Что мужик – лопотье[96] рваное,
Что лишь лапотник да пашенник,
Что сума он переметная…
Киньте ж зор с роскатов башельных.
У царя да у боярина
Да у стольника у царскова
Изодрался парчевой кафтан!
Побусело яро-золото,
Скатны жемчуги рассыпались…
У попов, чернцов да пископов
Засвербило в глотке посуху.
Уж я чую гласы плачущи
На могилах-керстах[97] княжецких!
Ой ли, ких по ких княженецки-их…
 

– Гей, мои крайчие! Чару игрецу хмельного-о! Пей, любимый бахарь мой, сказитель. Ярата-син, Зейнеб?

– Ни лубит Зейнеб! Ни…

– Поднесли игрецу? Дайте же мне добрую чарапуху!

Атаман вслед за певцом выпил ковш вина, утер бороду, усы, огляделся грозно и крикнул:

– Гей, други! Пляшите, бейте в тулумбасы: вишь, матка-Волга играть пошла… Мое же сердце плясать хочет!

Волны громоздились, падали, паузок кидало на ширине, как перо в ветер над полями. Заиграли сопельщики; те, что имели бубны, ударили по ним. И в шуме этом нарастал могучий шум Волги… Атаман поднялся во весь рост, незаметно в его руках ребенком вскинулась княжна.

 

– Ярата-син, Зейнеб?

– Ни…

В воздухе в брызгах мелькнули золотые одежды, голубным парусом надулся шелк, и светлое распласталось в бесконечных оскаленных глотках волн, синих с белыми зубами гребней. На скамью паузка покатился зеленый башмак с золоченым каблуком.

– И – алла!

Страшный голос грянул, достигая ближнего берега:

– Принимай, Волга! Сглони, родная моя, последнюю память Петры Мокеева!

Сопельщики примолкли. Бубны перестали звенеть медью.

– Греби, – махнул рукой атаман, – играй, черти!

Светлое пятно захлестнулось синим, широким и ненасытным. Народ на берегу взвыл:

– Ки-ину-ул!

– Утопла-а!

– На том свету – царство ей персицкое!

Разин сел, голова повисла, потом взметнулись золотые кисти чалмы на шапке, позвал негромко:

– Дид Вологженин, потешь! Сыграй ты всем нам про измену братню…

– Чую, батюшко! Ой, атаманушко, оторвал, я знаю, ты клок от сердца! Не ладно…

– Играй, пес! За такие слова… Молчи-и! Люблю тебя, бахарь, то быть бы тебе в Волге…

– Ни гуну боле – молчу.

Старик начал щипать струны. Бубны и сопели атаманских игрецов затихли. Никто, даже сказочник, не смел глядеть в лицо атаману. Старик, надвинув шапку, опустил голову, что-то припоминал; атаман, нахмурясь, ждал. Вологженин запел:

 
Эх, завистные изменщики,
Братней дружбы нелюбявые…
 

– Шибче, дид! Волга чуять мне мешает!..

Старик прибавил голоса:

 
Дети-детушки собачии,
Шуны-шаны, песьи головы,
К кабаку вас тянет по свету,
Ночью темной с кабака долой…
 

– Го, дид, люблю и я кабак!

– Играю я, атаманушко, про изменщиков – ты же в дружбе крепок…

 
Вишь, измена пала на сердце…
Пьете-лаете собакою,
С матерщиной отрыгаете…
Вы казну цареву множите,
До креста рубаху скинувши.
Знать, мутит измена душеньку?..
 

– Чую теперь. Добро, выпьем-ка вот меду!

Подали мед. Атаман стукнул ковшом в ковш старика, а когда бахарь утер усы, атаман, закрыв лицо чалмой, опустив голову, слушал.

 
Эх, не жаль вам, запропащие,
Животы развеять по свету,
Кое сдуру срамоты деля,
Оттого, что веры не было
В дружбу брата своекровного!
Все пойдет собакам в лаяло,
Что ж останется изменнику?
Шуны-шаны – кол да матица…[98]
 

– Откуда ты, старой, такие слова берешь?

– Из души, батюшко, отколупываю печинки…

– Гей, други, к берегу вертай!.. – Прибавил тихо: – Тошно, дид, тошно…

– А ведаю я, атаманушко, сказывал…

– Не оттого тошно, что любявое утопло, – оттого, вишь: злое зачнется меж браты… Ну, ништо!

12

В горнице Приказной палаты воевода Прозоровский сидел, привычно уперев руку с перстнями в бороду, локоть в стол, а тусклыми глазами уперся в стену; не глядя, допрашивал подьячего. Рыжевато-русый любимец воеводы, ерзая и припрыгивая на дьяческой скамье у дверей, крутя в руках ремешок, упавший с головы, доводил торопливо:

– Подьячие Васька с Митькой сбегли, ась, князинька, к ворам.

Строго и недоуменно воевода гнусил:

– Ведь нынче Разин сшел на Дон, – что ж они у воров зачнут орудовать?

– Робята бойкие и на язык и на грамоту вострые, ась, князинька, да и не одни они, стрельцы и достальной мелкой люд служилой бежит что ни день к ворам… то я углядел… Нынче вот сбегли двое стрельцов – годовальщики Андрюшка Лебедев с Каретниковым, пищали тож прихватили…

– Ой, Петр! Оно не ладно… Должно статься, Разин с пути оборотит?

– Мекаю и я, князинька, малым умом, что оборотит.

– Ну, так вот! Время шаткое, сидеть за пирами да говорей – некогда. Набери ты сыскных людей… Втай делай, одежьтесь кое посацкими, кое стрельцами и ну походите с народом, в стан воровской гляньте… Я упрежу людей тебя принять, ночью ли днем однако…

– Чую, ась, князинька!

– Поди! Слышу ход князя Михайлы.

Подьячего Алексеева сменил брат воеводы. Подняв гордо голову, поглаживая холеной пухлой рукой бороду, говорил раскатисто:

– Ну, слава Христу, сбыли разбойника! – Остановился против стола, где сидел воевода, прибавил хвастливо: – Я, воевода, брат князь Иван, дело большое орудую… Набираю рейтаров из черкес, и, знаешь ли, к тому клонятся мои помощники делу – купчины, персы, армяне – деньги дают, а говорят: «В Астрахани нынче перской посол, так чтоб его не обидели!» Я же иное мыслю: накуплю много людей да коней и всю эту разинскую сволочь от Астрахани в степь забью, чтоб пушины малой от ее не осталось: тайшей калмыцких да арыксакалов[99] на аркане приведу в Астрахань, вот! Что ты скажешь?

– Уйди-ко, князь Михайло, не мельтеши в глазах, мешаешь моим мыслям…

Князь Михаил, слыша строгий голос брата, отошел, сел на дьяческую скамью.

– Что ж ты, брат Иван Семенович, не молышь – ладно ли нет думаю?

– Прыткость ног твоих, князь Михайло, много мешает голове!

– Нече Бога гневить, похвалил воевода брата!

– Бога, Михайло, не тронь. Скажи – ты за стрельцами доглядывал нынче?

– Стрельцы, брат, у голов стрелецких в дозоре. Не любят, ежели кто копается в их порядках.

– Чтоб не было ухода в пути беглых к разбойникам, князь Михайло, посланы с Разиным доглядчики порядку в дороге… Знаешь ли оное?

– Нет, воевода-князь! Уже как хочешь, а за стрельцами глядеть не мое дело.

– Дело не твое, наше обчее… А слышал ли, что служилые и стрельцы бегут в козаки?

– Того не ведаю, брат!

– Не ведаешь? Вот то оно! А не глядел ли ты, Михайло князь, пошто мирные государевы татарски юрты с улусов своих зачинают шевелиться – на Чилгир идут?

– Ой, брат Иван! Татара зиму чуют… скотина тощеет, корму для прибирают место…

– Кому для? А не доглядывал ли ты, брат, пошто калмыки с ордынских степей дальные наезженные сакмы кинули, торят новые и новые сакмы ведут все на Астрахань?

– Нет, того я не знаю!

– Ты мало знаешь, князь Михайло! Конницу рейтаров верстай, то гоже нам.

– Что-то от меня таишь, брат Иван Семенович, а пошто?

– Пожду сказывать… Погляжу еще, думаю – тебя же оповещу: думаю я крепить Астрахань, и ты мне в том помогай.

– Ну, братец Иван! Астрахань много крепка, лишне печешься.

– Буду крепить город! Ты поди на свои дела – позову, коли надобен будешь.

13

Атаман, одетый в есаульский синий жупан с перехватом, в простой запорожской шапке, сидел на ковре; задумавшись, тряхнул головой, позвал:

– Гей! Митрий!

Из-за фараганского ковра другой половины шатра вывернулся молодой подьячий, одетый казаком.

– Садись! – Казак сел. – Двинься ближе! – Бывший подьячий придвинулся. Разину видно стало ясно его лицо с рыжеватой короткой щетиной усов, с царапиной на лбу. – Это кто тебе примету дал?

– Я, батько, служил у воеводы, а ходил в таборы и к тебе грамоты писать… У воеводы есть такая сука, доводчик, Алексеев зовется, стал меня знать на тайном деле. И раз лезу я этта скрозь надолбы, а меня кто-то цап, да копыта у его сглезнули… Сунул его пинком в брюхо, он за черева сгребся, сел и заорал коровой. Я же в город сбег, укрылся…

– Вишь, заслужил! Чем же ловил он тебя?

– Должно, крюком аль кошкой железной…

– Ловок ты, да сойти к нам пришлось… Мы не обидим, ежли чужие не убьют… Исписал ли грамоты в море на струги?

– То все справлено, батько! Окромя тых, калмыкам исписал, как указал ты… На стругах Васька орудует – уж с устья к Астрахани движутся струги…

– То знаю я!

– Голов стрелецких перебили, к тебе мало кто не идет – все, а Васька хитер и говорить горазд, немчинов разумеет!

– Ладные вы мне попали, соколята! Вот, Митрий, пошто ты занадобился: вечереет, вишь, ты иди в слободу, что у стены города крайняя стоит, глянь в хату – нет ли огню? Только берегись! Сторожко иди… Воевода сыщиков пустил, не уловили б… Дойдешь огонь, пробирайся туда с оглядкой, дабы не уследили…

– Знаю, батько!

– В хате живет стрелец, вот на. – Атаман снял с пальца золотой перстень с ярко-красным лалом, подал парню. – Узорочье это дашь стрельцу, скажешь: «Чикмаз, атаман ждет».

– Я стрельца, батько, знаю – Гришкой звать.

– Добро! Ты у меня золотой…

– Сыщикам обвести не дам себя – в лицо иных помню.

– Тоже не худо! Ежели нет Чикмаза в хате, проберись тайными ходами в Астрахань… ворота, поди, заперты. Оттого тебя шлю, что город с неба и с-под земли ведаешь.

Бывший подьячий встал:

– Я, батько, едино где доберусь Чикмаза!

– Идя к месту, возьми рухледь стрельца, то посацкого – там вон в сундуке, лицо почерни: был подьячим, подьячие много народу ведомы.

Парень оделся стрельцом, нацепил саблю. Атаман поправил его:

– Лучше б взял бердыш, саблю не знаешь, как носить, подтяни кушак… саблю не опускай низко.

– Ништо – я с саблей иду.

Переодетый ушел. Атаман задремал, привалясь на подушки. Старик сказочник, кряхтя и ощупываясь, вышел из-за ковра, неслышно шагая в валяных опорках, высек огня, зажег свечи. Атаман на огонь открыл глаза, обмахнул лицо рукой, встал:

– Дид! Тут хозяйствуй… Кто нужной зайдет в шатер, прими… Пуще гляди, не давай лазать в ларец – там грамоты…

– Я, батюшко атаманушко, знаю, строго зачну доможирить…

– Хочешь вино, мед – пей, не упивайся много!

Поправив шапку, атаман вышел. Тьма, надвигаясь краем неба, светлела – с низин от моря вставал крупный месяц. Разин шел медленно, будто нехотя, к дальнему шатру, черному на тускло сверкающем фоне солончака.

Толстая свеча горела, на нее летели какие-то мухи, облепляя копоскими точками наплывшее сало. Во весь шатер лицом вниз лежал большой человек в малиновой рубахе без пояса. Могучая спина черноволосого, топырясь, вздрагивала, будто он рыдал беззвучно.

Разин, войдя, позвал:

– Лавреич!

Васька Ус лежал по-прежнему, не слыша зова. Атаман шагнул, встал около головы лежащего есаула на одно колено, положил руку ему на спину. Васька Ус дернул спиной, поднял лицо, в зубах у него была закушена шапка, он выдохнул – шапка упала. Не опуская головы, сказал диким полушепотом:

– Не тронь меня, Стенько!

– Да что ты – с глузда сшел? Есть о ком, о бабе тужить!

Ус упал лицом в шапку и тем же придушенным голосом продолжал:

– Брат ты или чужой мне? Не ведаю – ум мутится… Утопил пошто? Тебе не надобна – мне не дал…

– За то утопил, чтобы ты не сшел, кинь!.. Волга ее да Хвалын-море укачают к Дербени… Родная земля, кою она почитала больше нас чужих, станет постелью ей… Чего скорбеть? Хрыпучая была, иной раз кровью блевала, и век ей едино был недолог… Горесть с тебя и с себя снял! Худче было к ей прилепиться крепко, она же покойник явно.

– Стенько! Уйду от тебя… сердце ты мне окровавил… Не уйду, може, то еще худче будет…

– Печаль минет, Василий! Минет! Век я о жонках не тосковал, и тебе не надо – баб много будет!

– Нынче мне краше быть едину. Уйди, брат!

– Вот то надо! Чую, Василий. А дай рукой спину тебе проведу.

– Не тронь! Руки объем.

– Ото глупой! Хошь железа укусить?

14

Веяло колким холодом. Высоко месяц – светло. Разин вгляделся, подумал:

«Царевы снимаются?»

Скрипели телеги, ржали кони, мыргал и мычал скот. Недалеко чернел маленький осел; надоедливо захлебываясь, он кричал: его звонко палкой била татарка, отмахнув чадру:

– Иблис! Иблис!

Рев осла был на одном и том же месте.

На длинных телегах, от света месяца отливая рыжим, передвигались шатры войлочных саклей. Татарки с завешенными лицами сидели на ослах, верблюдах и быках. Шли стада козлов, коз и баранов – всяк тащил, что было. На небольшом осле сидел сгорбленный старик, изредка трусил зерна в решето на мешке перед седлом, в решете на дерюге порхались две курицы, не видя, что клевать ночью. Впереди каравана, в чалмах и овчинных шапках, в шубах шерстью вверх, на мохнатых лошадях, от коротких стремян скорчив ноги и сами пригнувшись, с саадаками за спиной, с луками у седла, с плетьми, ехали татары. Распавшись на звенья, караван частью поспевал к мосту, частью шел по мосту. Мост на Крымскую сторону на плоскодонных в две доски торцом вверх над водой барках (сандалях) скрипел, трещал связями и вздрагивал.

 

У въезда на мост – рослый татарин, начальник улуса, на черной лошади, в черной шубе мехом наружу, как у всех, в кольчуге под шубой, с саадаком и луком у седла; поперек седла рыжел его кафтан, подбитый лисицей. Начальник, с топором в правой руке, с плетью в левой, кричал, когда въезжали на мост:

– Нищя кши?[100]

Лица его под черной мохнатой шапкой не видно – сверкали глаза и зубы да позванивал панцирь. Он следил, чтоб не перегрузили мост, через который от перебегающей тяжести местами серебряной парчой шелестела вода.

– Нищя кши? – Сверкали топор и глаза, звенел панцирь.

Ему называли число людей, скота. Он махал левой рукой с плетью, опустив вниз правую с топором. Набегала другая волна людей, он подымал топор, и лезвие зловеще светилось.

Если же на мосту замедлялся проход каравана, начальник, подняв вверх длинную руку с топором, выл волком:

– Ки-и-м бул? Шайтан![101] Ки-и-м бул?

За рекой стонало:

– Чи-л-ги-и-р!

– Йок-ши-и![102]

– Ким бу-у-ул? Шайта-а-н!

Казаки вышли из шатров.

– Куды их черт взял?..

– Неделю идут… Не приметил ране? Мост наладили, Волга размечет…

– А пошто утекают?

– От киргизов, должно…

– Козак, кыргыз булгарски татарам злой, не наши вера…

– Не то… Вишь, вы прознали, что зимой под Астраханью жарко будет.

Разин проследил глазами за мост: караван шел, мутно серебрясь в пыли и лунном мареве, хвост его был криклив, суетлив и близок, а голова все больше тонула в глуби равнины, удаляясь.

– Чи-л-ги-и…

Казаки рассуждали о своем:

– Не-си-и!

– У воевод помене будет гожих в доводчики!

– Да ежли гонца к царю, так татарин тут как тут!

– Табор ушел, а катуня[103] все бьет осла, не сдвинет!

– Подь, помоги катуне – сунь ослу под хвост огню!

– Снялись? Мы тож снимемся вплоть к Астрахани.

– Глянь, твой конь сорвался!

– Тпр! Куды тя на ночь? Черт!

– Не чул? Ему татарска кобыла заржала: киль ля ля[104]. За ей, вишь, пошел на Чилгир.

– За ей… Я те дам Чилгир! Коси глазом-то!

– Дойдут ли на Чилгир поганые? Сказывают, в степях ихние свои своих бьют!

– Ого! Запорошила пороша по степям, по рекам да сугорам.

– Жди, нынче города заметет!

15

Недалеко от женского монастыря и в сторону от Воскресенских ворот, что в левом углу, если идти в кремль, за зелейным[105] стрелецким двором, рабочие заделывают кирпичом решетчатые ворота Мочаговской башни.

Ворота большие, железные, но от времени, как усмотрел воевода Прозоровский, железо стало ломко. Возят при свете фонарей и факелов на быках парно и лошадях в больших телегах кирпичи. Рабочие в кожаных рукавицах, в сермяге, в дерюжных фартуках примазывают ряд за рядом кирпичи, горожане носят воду и, засучив штаны выше колен, мнут голыми ногами глину, сыплют песок. Прозоровский приказал работать по ночам, чтоб раньше времени не полошить весь город. Днем для пешеходов и проезду на ярмарочную площадь открывают лишь Горянские ворота от Волги, и то под крепким караулом у стены снаружи и за стеной города. Запирают ворота в четыре часа дня (по-нынешнему в восемь вечера). От Горянских ворот прямая дорога на базар.

Ночью за работой досматривают стрелецкие сотники, иногда голова, да изредка проезжает на толстом коротконогом бахмате[106] каурой масти в синем плаще, черном ночью, в высокой, в желтых узорах, черной мурмолке воевода, молча оглядывает издали работы и не останавливаясь едет дальше. Он почти не спит по ночам. В черной бороде с проседью за короткое время седых волос прибавилось вдвое, лицо пожелтело, тусклые глаза стали глубже и на всех глядели подозрительно, кроме Алексеева. Подьячий почти неотступно был при воеводе, даже спал в сенях воеводского дома.

После мест, где крепили город, воевода ехал ближним путем в другой конец города, сдерживая бахмата шагом, проезжал мимо длинных острогов стрелецких приказов, расположенных в ряд: лицом на площадь, задом к стене в сторону слободы, оглядывал караул у бревенчатых ворот каждого приказа, вслушивался в говор, крики на дворах, хмурился, боясь грозы от шатости стрельцов, и думал:

«Псы! Изменили великому государю… Беречь указано усть-море, чтоб воры не ушли в Хвалынь, а они – на! – бражничают с козаками и струги им сдали…»

У Мочаговской башни голоса, шутки и сказки. Близ стены – костер. Кидают в огонь всякий хлам, и хотя тепло в одной рубашке, многие лезут курить к огню, иные – размять ноги и плечи. По древней, заплесневелой во мху стене, постройки Ивана Грозного, ломаются, бегают тени людей, пляшут лошадиные морды, рога быков, шапки, руки и носы. Тут же балагурят, покуривая, стрельцы, иные помогают в работе, сверкают лезвия топоров, пестреют казенные кафтаны, белые, голубые, малиновые.

– Стрельцам-молодцам – жисть!

– Ишь, позавидовал пес собачьей обглоданной кости!

– Ни правежу им, ни бора посошного альбо хлебного – служи не бежи!

– О, черт! Погонять бы тебя с малых лет до старости – иное б замолол.

– Поскудался б в приказах, где те, чуть слово поперек – по роже, стал не так, шевельнулся не так!

– Жисть, скажешь! Нет, браты! Гонят, как скотину, то на море, то по Волге вдоль, паси людей, о себе не мысли, береги чужую кладь – товары.

– Молчок! Голова иде… чу!..

– Ен, пузатой, мимо иде, ништо-о…

– Чтой-то, браты стрельцы, воеводы вам мало верят? – звонким колокольцем влипает в говор маленький посадский, заросший бородой черной и клочковатой, едва глаза видно: он жует чубук изгрызенной, обгорелой трубки, сосет, чмокает, плюется и продолжает: – Вон, видишь, неладное племя город сохраняет!

Мимо в сумраке, раздвигаемом огнем двух фонарей, впереди отряда солдат в бурках и мохнатых шапках идут два воина в немецком платье, в шапках черных с желтыми полосами вместо околышей, в башмаках оба. В голове отряда сзади светоносцев в таком же куцем кафтане с желтыми пуговицами капитан-немец, он кричит тем, что несут огонь:

– Hoher halte Laternen! Sehe voraus![107]

Обернувшись вполоборота к солдатам в бурках с мушкетами на плече, командует по-русски:

– Дай нога! Еще дай нога! О!

Солдаты, грузно шагая, бьют ногами в землю. Отряд проходит.

Каменщики шутят:

– Что лошади коваль кричит «дай ногу!» у кузни… ха!

– С фонарями да черные, быдто еврея хоронят!

– А то митрополита, вишь, звон. Чуешь?

Сторож вверху на башне отбивал часы.

– Сколько чел?

– Недочел в конец.

– Вишь, к утру время тянет.

– Управимся ужо скоро!

– Лезгины да армяня, немчины тож оружно ночью ходют!

– Годи мало: боярски дети пойдут замест стрельцов по городу и на стены.

– Да, зачесалось переносье у бояр! Козаки в стану живут тихо, а воеводы город крепят и на торг иных не пущают… Воду в башенных тайниках пробуют, колодези чистят…

– Што иноземцы ходят дозором, не мы, стрельцы, – не здесь говорить, когда сам воевода ездом всякого чует…

– Казаки-т смирны, да кабаки шумят… Вон из того кабака, что у Девича монастыря, вчерась двоих разинских в пытошную волокли.

– Чул я!

– Я видел!

– В кабаках подметные письма чел ай нет?

– Не, не чли!

– Ой, лжет, борода козья! Всяк астраханец чел: «Сдавайте город Астрахань! Я, Разин, за царевича Алексея на бояр иду – так вы бояр кончайте!»

– Чудеси-и… Разин – я своима очьми зрел – ушел по Волге, а ныне, сказывают, ен тута?

– Чего сказывать? Черный Яр забрал, воеводу утопил… Сшел на Дон Разин, вишь, оборотень замест… Атаман-то колдун: ни сабля, ни пуля не ранят яво.

– Патриарх Никон с ним на черном стругу стоит, к морю который.

– На ковре-самолете атаман-от летает!

– Эво – лжа!

– Я сам видал ночью: летит чуть пониже облак…

– Ну, так крепи не крепи город – Астрахани быть под Разиным.

– Ти-и-ше-е…

На приземистой лошади в сумраке засерела плывущая тень ехавшего шагом воеводы. Все примолкли, только постукивали деревянно кирпичи в кладке. Тень утонула за углом монастыря в сторону кремля-города.

Черный посадский прозвенел голосом:

– Был, вишь, браты, один рейтаренин…

– Лжешь, рейтаров много!

– Тот рейтаренин, о ком сказ, был особливый, крупной, сажень в плечах, не то что я, жук навозной…

– А ну – чуем!

– Так вот у него за одежкой солдатской и завелись две – блоха с вошью…

– То бывает и боле чем двесте!..

– И во-от! Вша поучает блоху: «Ты, долголапая, когда ен в дому, сиди смирно и не ешь, учует; а как на обученье – жри!»

– Ище что?

– Да то! Ели по правилам и жили поздорову – жирели. Рейтаренин на службе бьется с конем, мушкетом, саблей, в рожу ему полковник тычет – некогда за нуждой, не то искаться… Домой оборотил – впору спать… И раз, как ему спать лечь, блоха, браты, завозилась… Тут упомнил рейтаренин, что скотина зря кормится. Сдернул он портки, а подружки и выкатились: блоха скок в окно, вошь под стол убрела. Вытянул ее рейтаренин из-под стола за заднюю лапу…

– Должно, большая была, с лапами?

– Большая ли, малая, а засвежевал служивой вшу – три пуда сала вынул!

– Хо, черт!

– Смыслит лгать! А ну, еще!

– Мне буде, пущай вон святой отец…

Хмельной монах, длинный и черный, мотаясь над огнем, топырил красные отекшие пальцы рук.

– Бать! Подбери рясу – погоришь!

– Не убоюсь, братие, огню земного, страшусь огню небесного!

– Вон ты што-о! Мы – так боле земного огню пасемся.

– Великие чудесы изыдут в сии годы, братие!

– Познал небесно, как тебе земного не видать. Лги нам, о чем знаешь!..

– Глум твой, человече, празден есть! Зримо мне, о познании моем вам несть заботы.

– Жаждем чуть тебя!

– Чуем!

– Не лжу, реку вам, братие, истину, зримую мной не единожды. А истина сия вот – шед по нужде монастырской, узрел.

– Что узрел-то?

– В слободах, кои ближни граду сему, в древлех временах сказуемому Астрахан погаными…

– Поганые нынь сошли, аль не углядел? Все надолбы своего ямгурчея[108] на переправу изломили!

– И так они, браты, вязью без топора переправу сладили?

– К хвосту коня хвост камышиной, да сам, как черт, плавает…

– Ну, мост! Как лишь из видов сошли, Волга ту переправу в Хвалын снесла!

– Волга – она не стоит, да и стоять не даст на месте!

– Весь черной камыш коло Астрахани посекли на переправу, а мост в две доски с жердиной…

– Чудеси! Весь скот перевезли по этакой сходне?..

– Ихние скоты – не наши, обучены к ходу по единой жердке; коль надо, море перейдут!

– Черной-от камыш матерой и леккой!

– Да буде вам! Дайте чернцу сказать!

– И то, сказывай, отец!

– И реку аз о знамении: по дорогам, путям, дворам и селам, братие, по захождении солнца дивное зрели людие многи – затмение истекало…

– Ты, отец, хмелен, так игумна страшишься, не идешь в монастырь!

– Я те вот! Не мешай чернцу.

– От того солнечного западу в тьме является аки звезда великая, и катится та звезда по небу будто молния, и в тую меру – двоятся небеса, и тянется тогда по разодранному небу, яко змий: голова в огне и хобот. А выказавшись, стоит с получасье, и свет от того не изречен словесы, и в том свете выспрь в темя человеку зрак: глаза, очи, руце и нози разгнуты, и весь тот зрак огнян, яко человек… Годя получасье небеса затворяются, будто запона сдвинута, и тогда от того знамения на пути, дворы и воды падет мелкий огнь, и тако не един день исходит, братие!

– Молви, что твое видение, чаешь, возвестит?

– Сие не изреченно ту, где мног люд!

– Говорили всякое – доводчиков нет!

– Служилой люд зрю, стрельцов!

– Сказывай! Кто налогу тебе сделает, в кирпич закидаем!

– Ох, боюсь тюрьмы каменной монастырской – хладна она!

– Мы за тебя, весь народ!

– Скудным умом мню, братие: придет альбо пришел уже на грады и веси человек огненной, и быти от того крови многой, ох, многой!

– Ты, отец, единожды узрел то знамение?

– Двожды удостоен аз грешный! Двожды зрел его…

Кто-то говорит тихо и робко:

– Сказывают, что в соборе астраханском у Пречистой негасимая лампада сгасла?

– Сказывают! То истинно, оттого, что в сии времена у многих вера сгаснет…

– К тому ведут народ грабежом-побором воеводы!

– А еще быдто за престолом возжигаются сами три свечи, их задуют – они же снова горят!

92В а п ы – краски; в а п н и ц а – род чернильницы с краской.
93Что-то будет. Разбойники наряжаются в золотые одежды.
94Ч у г а – узкий кафтан с рукавами до локтей.
95Любишь?
96Л о п о т ь е – одежда.
97К е р с т а – могила.
98М а т и ц а – в избе струганый брус; на нем лежат потолочины.
99Старшин.
100Сколько человек?
101Кто там? Черт!
102Хорошо!
103Катунями называли татарок из-за башмаков с загнутыми, как полозья, носками.
104Поди сюда.
105З е л е й н ы й – пороховой.
106Бахматом называли лошадь приземистую и плотную.
107Выше держи фонари! Гляди вперед!
108Я м г у р ч е й – татарское становище.
Рейтинг@Mail.ru