– Люди, ратуйте, пожар! – кричала Маришка, обсыпая снегом тело сына. На удивление он стал затихать, открыл глаза, и всхлипывая спросил:
– мам, а че ухват такой тяжелый?
– Маленький ты яще сынок, большеньким станешь и ухват легче станет.
–Заскрипел снег и во двор, без верхней одежды засеменила Лысокониха. Че стряслось, Маришка? – Ой бядя, бяда, баба Маня, дитенок обварился, пожар у нас. Бабка живо протрусила в раскрытые сени и избу, откуда еще валил пар, и поведя носом там, так же живо выскочила. – вытаскивай мальца, а то простудится. Нету пожара. Щелок на печку опрокинулся. Вытаскивай мальца, а то простудишь, раздевай и легкой простынкой прикрой. Я щас гусиного жиру принесу, смажем.
Маришка схватила сына, и отряхнув от снега понесла его в избу. Мальчонка метался, стучал зубами, кричал: ой, больно!
Пришла бабка Лысокониха и на удивление быстро и легко смазала ошпаренные места тела. В основном это были ноги и живот.
– Хорошо что он был без обувки, а то холодец бы получился. В больницу его надо.
Госпиталь там теперь, там помогут.
– Баб Мань, он же дотронуться до себя не дает.
– Ниче, ниче! Одевать его нельзя, обернем в простыню, закутаем в одеялы, шубу, к саночкам привяжем и с богом. А остальная армия где?
– Катаются поди, я ж с ночной уснула. Проспала, – зарыдала Маришка – всего полчаса поспала.
– Ниче, ниче, милая. Давай-ка собираться будем. Полдень ужо. Путь неблизкий. Печка уже обсохла, пар из избы вышел, но запах был сырой, банный. В сенях послышались какие-то шорохи и голоса, потом затихли. Я вились старшие братья но почуяв что-то неладное заходить не решились. Маришка металась по избе, собирая нужные вещи в дорогу. Толька закатив глаза елозил головой по подушке и мычал. Бабка Лысоконих читала молитву, стоя на коленях перед кроватью, крестилась и изредка касалась рукой его лба, перекрещивая его. Очевидно, дверь закрыта была неплотно и ребятишки в сенях сообразили, что в доме беда и к ней наверняка причастны они. Дружно заревев, они начали потихоньку открывать дверь, но в избу не заходили.
– Вернулись неслухи? – увидала Маришка сыновей зареванных и сопливых. А главное в мокрых одеждах от катания, от кувыркания по сугробам.– В петлю меня загнать хотите? Вон погляньте спалили дитенка.
– мам мы больше не будем. Бей нас мам, не надо умирать. А Тольку вылечи, мы его любим.. огорошенная мать сгребла детей в охапку и опустившись на пол зарыдала вместе с ними. Чаго мне с вами делать? – качалась она из стороны в сторону. Положив мокрое полотенце на голову Тольке бабка удрученно наблюдала эту сцену. Немного успокоившись, ребятишки стали раздеваться, мать помогла развешивавть для просушки одежду. И вдруг неожиданно средний Колька возвестил:
– Мам ись хочу!
– Видишь, дура я , картоху не успела сварить, потерпи. А сейчас Толичка надо в госпиталь везти. Вовик-то должон бы помочь везти, да одежда мокрая, застынет. Вон бярите картоху, нарязайте пластиками, да на печке поджаривайте, покуль она топится. Ой, в щелоке вся печка, она горячая, не вымоешь, нельзя жарить.
Мам, – захныкал Колька.
– Мариша! Не печалься, щас я картошки принесу, только что сварила. На улицу сливать вышла и твой крик услыхала, где чугунок бросила и не помню, кабы собаки не сожрали. Баба Маня, ты че? Давай бегом за картошкой или я сбегаю! – заверещал Колька.
– Ладно, ладно, армейцы, принесу щас. – и бабка вышла. По-военному она называла мальчишек из-за того, что они все были помешаны на военных играх. Вскоре она пришла, но уже одетая и с полной чашкой вареной картошки и сваленками подмышкой.
– Ну что вояки, будете еще ко мне в огород лазить за горохом?
– Не, не будем! – поспешил заверить Колька, глядя широко открытыми глазами на картошку.
– Ешьте-ка. – и бабка поставила ее на стол. Вот что, соседка, эти валенки этому герою – она ткнула на Вовку. Носки и портянки одел и пошел. Сняв фуфайку она также отдала ее Вовке. Мне она маловата, а тебе подпояшем и будешь как у Христа за пазухой. Штаны подсохнут к тому времени, как малыш проснется. Ну а мы с тобой Колька тут останемся домовничать, порядок наводить, картошки наварим.
– Ну, баба Маня! – кинулась целовать ее Маришка.– Чем же я отплачивать табе буду?
– Ты, соседка моя, горемычная! Итак горя свалилось на тебя больше чем нужно. Вскоре они запеленали мальчонку в теплые одежды и вынесли на саночки. Володька, подпоясанный как мужичок, сзади палкой подталкивал санки. Еще перед началом поездки мальчонка проснулся и простонал: – Мам, а госпиталь это страшно?
– не, милый, там нам помогут.
А бабка добавила.
– Ты же солдат, а там лечат солдат, которые с войны.
– Ну тогда поехали.
В госпитале усатый военный доктор, расспросил как все это произошло,и чем мазали, похвалил Маришу.
– Молодцы, что сразу приехали. Ну ты брат, как танкист раненый. Обгорел, ошпарился, а терпишь. – А мне почти и не больно – скривился пацан.
– Помажем, обезболивающее поставим, но к сожалению положить ребенка на стационарное лечение не сможем. Мест нет, на полу и на койках по двое раненые лежат..
– Нет, нет – замахала руками мать. И на этом спасибо, дома ен будет, возить будем.
Поорал, повизжал Толька, когда ему делали уколы, мазали какой-то мазью, бинтовали живот и ноги. Потом затих, посасывая витаминку, которую дал доктор, и широко смотрел на пятна крови сквозь бинты у солдат, лежащих в коридоре. Через два дня надо привозить, если хочешь, чтобы герой выздоровел. Хорошо, буду.
– Тысячу раз спасибо, – поклонилась доктору Маришка. Не надо кланяться.
– А твой-то на фронте?
– Ага, под Москвой в 42-м – похоронка…– опустив глаза, ответила Маришка.
– Прости, положил он руку на ее плечо. Он один? – кивнул он на пацана.
– Трое. Было четверо. Не сберегла.
–м-да… – закашлялся доктор. –Борисов! Окликнул он проходящего санитара.
– Слушаю, товарищ майор!
– Ты вот что…тут у нас танкист раненый поступил, кормить его.. – кивнул он на малыша.– полагается за геройство. Живо на кухню и полный котелок густой каши, с крышкой котелок и три ложки, ну сам пойми, на весь танковый расчет. Ну и хлеб какой там получится. Вытянув шею Володька прислушивался к разговору. Заметив его доктор спросил: – старший?
–старшенький – закивала головой женщина.
Солдат-санитар принес котелок и что-то завернутое в бумагу. Вон передай тому командиру расчета. Санитар подошел к Володьке и стал отдавать все это ему. Володька не брал стыдливо, отнекивался.
– Ты че, дружок! Товарищ майор приказал, а приказы надо выполнять.
– А мы тут есть не можем, чтоб котелок вернуть и ложки. У нас дома еще Колька и баба Маня.
– А не нужно возвращать, у каждого солдата всегда должен быть свой котелок и ложка.
Поблагодарив, Вовка взял котелок и кулек, его распирала радость– вот это да! Мало, что их назвали танкистами, так дали еще настоящей солдатской каши и котелок. Ни у кого из его друзей такого не было. Везя брата с матерью на очередную перевязку Вовка гордо подталкивал палкой санки. На поясе у него болтался зеленого цвета настоящий солдатский котелок. Знатоки из бежавших рядом пацанов утверждали:
– Настоящий, трофейный, с фронта!
– Так и медаль могут Тольке дать, он ошпаренный, обгорелый, как танкист.
Пацаны знали все. Военные пацаны, росшие без отцов, многие из которых уже погибли. Это день как раз был предновогодний и Вовка еле тащил полный котелок каши и какие-то консервы в свертке.
– Мам, давай как-нибудь к Тольке привяжем, рассыплется сейчас все, – не выдержал он. Хоть Толька ныл и охал, но дома за обе щеки уплетал принесенное из госпиталя. Да и с работы выделили кое-какие продукты. Тольке выделили новые валенки. Радости было выше головы. Так как одевать их было ему нельзя из-за ран, он часами любовался ими одевая на руки. В первый день Рождества доктор бегло осмотрел малыша и быстро ушел, переложив дальнейшую процедуру перевязки на чернявого фельдшера. Или у фельдшера не было той чуткости к больным, а особенно к детям, или Толька невзлюбил его, но перевязка прошла с диким детским криком, до судорог. Маришка видела, как с мест где были оторваны присохшие бинты, выступила кровь. И когда она заметила, что не надо торопиться,– дайте я отмочу бинты – фельдшер буркнул: все согласно инструкции. Смазывая раны и бинтуя их, он не обращал внимания на крики пацана, быстро наложил повязки, сунул Маришке в руки баночку с мазью, бинт и жидкость в бутылочке.
– Если что, сами смажете. Ну вот еще про запас – и добавил баночку и два бинта. Дрожащими руками Маришка быстро рассовывала все по карманам.
– Спасибо, спасибо, – беспрестанно твердила она.– не попадет вам?
–Не попадет – устало ответил он. – На фронт мать уезжаем.
– А-а-а!– разинула рот она. – как на фронт?
–Война, мать, война!
– А сюды нам таперь когда?
– Так, сегодня 7 января, давай 10го.
– Да, десятого. За три денька у него должны подсохнуть раны.
– Ты милый прости меня, не любо на табе глянула я.
– Ничего мать, ничего.
– А доктор тоже уезжает?
– Нет, доктор остается.Без него здесь толку не будет. Только прошу тебя, денька три не тревожь его. Сына у него убили. Танкист, сгорел.
– Боже ты мой! – присела на корточки от помутнения в голове Маришка.
Пошатываясь она вынесла сына в коридор и в прихожую, где ожидал ее Вовка с болтающимся котелком у пояса. Она не помнила как укутала малыша в одежды и привязывала к санкам, но все натыкалась взглядом на Вовкин котелок, который он готов был отдать любому санитару для наполнения, но те почему-то не обращали на них никакого внимания. А в голове как молотком стучало: Танкиста убили! Сгорел! Всю дорогу они молчали с Вовкой. И только дома рассказывая об этом бабе Мане она дала волю слезам. – Какой ён человек, доктор! Сына убили, а ён чужих должон лечить, спасать! Аж почернел весь.
Мрачный Вовка помыл несколько штук картошин, положил их в котелок, залил водой и поставил варить на чугунную печку. Сынок, картоха вареная вон в чугунке ёсть.
– По-солдатски сварю мам, докторского сына помянем, танкиста.
Мать покачала головой и залилась слезами. На работу она выходила через день, соседка приглядывала за детьми. И вот уже восьмого по селу поползли тревожные слухи: на станцию Камарчагу привезли не один эшелон предателей, которые хуже бандитов. Что теперь надо держать ухо востро, так как они будут определены на жительство в Манском районе, а уж в их Шалинском всех быстрее, потому что рядом. – Расстреливать их надо! – ярились люди. Ишь ты! Наши мужья и сыны головы сложили, а этих мордоворотов на жительство к нам. О чем думают власти? Ты погоди шибко- то не ори! – осаживали крикунов. Еще надо узнать да увидеть что да как. А то за властей и самому загреметь недолго. И вот десятого числа, как и было сказано фельдшером, Маришка с сыновьями рано утром подходила к госпиталю. Какая-то тревога закралась в ее душу, и уже почти перед госпиталем она нерешительно остановилась.
– Вовик, а не заблукали мы?
– Ты че, мам! Вон гляди госпиталь.
– А костров там николи не палили.
Подходя, они увидели множество людей у костров и так без костров. Сидящих и лежащих прямо на снегу в каких-то чудных расшитых шубах и меховых шапочках. В разной одежде, женщин и детей, в рванье.
– Цыгане, мам, цыгане! – зашептал Вовка, а Колька уцепился за фуфайку матери.
– Нет деточки, это не цыгане. А кто не знаю.
Люди были темнолицые, широкоскулые, узкоглазые. Говор не русский, непонятный. У многих лица почерневшие.
– мам, а че они на снегу лежат? Им не холодно?
– Наверное им уже все равно.
Двор госпиталя так же был забит людьми до отказа. У выхода в корпус , где обычно перевязывали Толика, стоял часовой с автоматом и никого туда не пускал.
– Переполнено, входа нет!
– Нам на перевязку, к доктору. Сынок ошпаренный – просилась Маришка.
– Всем на перевязку, вес обожжены.
И Маришка с ужасом подумала, что ей не пробиться сквозь эту толпу. Что-то случилось, и ее сыном заниматься никто не будет. Уже совсем рассвело.
–Кто эти люди? – обратилась она к солдату.
– предатели – калмыки.
– Как???
– Женщина, освободите дорогу, сейчас будут выносить мертвых, не мешайте!
И вдруг она увидела растрепанную молодую калмычку, которая подходила к ним, качая на руках сверток из мешковины и улыбаясь приговаривала: Би гемтэ бишив!
– Чаго ена гаворит? Начисто забыв русский язык спросила Маришка у стоящей рядом старухи.
– Не виновата я, говорит – сплюнула старуха кровью на снег.
– Мам, пойдем отсюда! – почти вголос заныли ребятишки.
– А Толичек?
– мам, не пустят нас сюда. Здесь страшно.
– Давай отсюда женщина, пока тиф не подхватила.
– Ой, божечки ты мой! Ходим детки отсюда!
Убаюканный дорогой Толька ничего не видел и не слышал. И когда Дома братья рассказывали ему про страшных предателей-калмыков, он философски рассуждал:
– Хорошо, что их навезли в госпиталь. Зато бинты с меня не срывали. А мать обмачивала ему бинты желтой жидкостью и благодарила фельдшера что он дал ей мази и бинты впрок. И молилась своему Божачке, чтобы ен спас яго на войне.
С этого дня жизнь в райцентре забурлила. резко увеличилось население. Калмыки заполнили все пустые избы сараи, мало-мальски пригодные для житья, даже с дырявыми крышами. Резко увеличилось воровство. Не калмыками. Под их марку вылезло разное жулье, а указывали все на калмыков. Сопрет ворье быка или корову, прирежет, а требуху калмыкам отдаст или возле жилья бросят. Калмыки махан варят, радуются, а тут милиция нагрянет. Хватает кого захотят, и один бог знал, куда их увозили. Никто их больше не видел. Точно также белье и одежду после стирки нельзя было оставить для сушки на улице на ночь. Раньше неделями костенело на морозе выстиранное белье, пока не высыхало. И нет ничего приятнее из запахов в русской избе, как запах свежевыпеченного хлеба и занесенного с мороза высохшего белья. Ну, с запахом хлеба в войну и после нее приходилось встречаться редко. Обидно, но и с запахами промороженного белья приходилось прощаться из-за ворья. Сушили дома. А в те годы повальная вшивость частично уничтожалась именно сушкой белья на морозе, что доступно было для всех. В разных местах неожиданно обнаруживались трупы калмыков, бродивших в поисках пищи. Местные жители были недовольны. И если вначале относились к ним враждебно, то через некоторое время разобрались, что произошла страшная ошибка, из-за которой и им местным, коренным жителям Сибири стало жить хуже.
Работоспособные калмыцкие женщины и подростки еще на станции были разобраны посланцами из колхозов и леспромхозов и увезены на работу. Тем повезло больше. К труду не привыкать, хотя он был адский, но эти люди были как-то обеспечены жильем и пищей. Они числились в рабочих списках, с них спрашивали, за них отвечали.
А безродные, непригодные к труду дети, старики и старухи оказались никому не нужны. И в этой мешанине они просто не существовали, хотя и были живыми. Вот и заботились они о себе сами как могли, и гибли без учета, без фамилий. Небольшими кучками они ходили по селу от двора к двору и молча стояли под избами, пока хозяева не догадывались подать что-нибудь съестное, если такое было у них самих. Чаще они уходили ни с чем, и в закоулках улиц находили мертвых старух и дети. Энкаведешники сбились с ног увозя на черных воронках трупы, а куда – неизвестно. Потом стали просто обязывать приехавших на лошадиных повозках возчиков в райцентр по разным делам увозить и расселять спецпереселенцев в свою деревню. Черные воронки отлавливали бродячие кучки беспризорных калмыков и увозили в соседние деревни, выгружая у сельсовета. Примерно год понадобилось районным властям чтоб хоть как-то определить калмыков. Спихнуть с глаз долой. К концу войны стали привозить на поселение латышей и литовцев, те приезжали красномордые, здравые, с большими запасами продуктов. Что интересно, среди них было много мужиков, и они приезжали с семьями, чинно раскланиваясь с местными. Но где были мужики у калмыков? Расстреляны? Погибли на войне? Определены в спец зоны? Оказалось и то и другое и третье. Но оказалось больше всего в спец зонах, так сказать на великих стройках. К концу войны в Шалинском появилось несколько солдат-калмыков, и что удивительно с наградами. – Вот! – вздыхали бабы. Предатели не предатели, а живы. А наши головы сложили. За что? – За Родину, за Сталина! – подсказывали всюду шнырявшие энкаведешники в штатском.
Маришка тоже горестно вздыхала, что они с Сеней совершили большую ошибку, переехав в райцентр перед самой войной. Жили они громадной семьей у родителей Семена. У троих старших братьев были дети. Бурлила семья. Тятенька с маменькой управлялись. Да и неженатые братовья и сестры подрастали. Все работали, были при деле. На финскую Сеня угодил, но цел остался. С орденом пришел да еще и старшим сержантом. Ну и понравился он военкому, затаскали его в военкомат: Давай, молодежь призывную обучать будешь! А ведь до Шалинского 45 километров. И пешком приходилось топать.
–Командиром будешь! Что ты орден Красного Знамени даром на груди носить собираешься? Опыт молодым надо передавать. Переезжай в райцентр, жилье дадим.– совестил, уговаривал военком.
А когда отец громадного семейства узнал что его Семен – кузнец наипервейшей марки – собирается уезжать в Шалинское, не стерпел. Схватил со стены ременные вожжи и потрясая ими петушком забегал вокруг него.
– Ах стервец ты доморощенный, я те уеду, я те отделюсь.
Широкоплечий крепыш Семен хмурился, косясь на хихикающих братьев и сестру, забравшихся на русскую печку, и наблюдающих за сценой:
– Тять, ну стыдно же!– тихо выдавил Семен.– а ехать все равно надо.
–Ох! Колыхалась на лавке рыхлая, тучная бабка Анна, жена старика- Артем Романович! Охолонись!– причитала она.
– Я вам неслухи! – дед гневно уставился на старуху.
– Будет вам! – неожиданно вышла из-за занавески пышноволосая шестнадцатилетняя красавица Катька, единственная сестра семерых братьев Григорьевых.
– Ах! – почти в голос выдохнули четверо невесток, в том числе и Маришка.
Старик уже заносил в сторону руку с вожжами чтоб ударить сына, но дочка ласково улыбаясь и глядя на отца спросила:
– Тять! А ты че и вправду меня за Ваньку полоумного засватать хочешь? – И Катька ловким движением вынула из рук отца вожжи и кинула под лавку.
– Ты че, моя милая? Ты у меня свет в окошке. Мать, Ваньку в дом не пущать! – приказал он бабке Анне.– а то я его вожжами перетяну! – и он рассеянно посмотрел на руки и засмеялся. Засмеялись и все обитатели избы. На столе уже пыхтел самовар, и невестки юлой носились от печки к столу, расставляя еду и посуду.
– С утра завтра пусть едут дети наши. Посидим по-людски, чаю попьем, поговорим.
Семен подхватил сухонького старика и закружил по избе.
Остепенись, я вот-те щас накладу! – слабо сопротивлялся старик. Хохотала ребятня, вытирали слезы невестки и бабка Анна. Потом долго пили чай с пирогами. Замолкали, когда что-либо говорил дед.
– Обучать молодь будешь, шибко-то не расслабляй! Да Маришку не забижай, дробненькая она. Трое вон орлов доглядывать надо! Да и на сносях четвертым.
–Тять, ну разве я могу обидеть?
– Ты послушай-ка пока! И еще. Ей среди нового люда не шибко ладно будет, говору-то нашего сибирского нет. Мариша, ты мне если че телеграмму стукни, я мигом соберусь, погляну как он тебя и внуков моих содержит.
– Тять, ну ты че!
– Да вот че. Родительское слово исполняй.
– Буду тять, буду.
–Ну то-то.
…Рано утром вел Семен под уздцы лошадь с телегой, в которой была наложена утварь и поклажа, на узлах сидела сонная тройка ребятишек. Маришка, вытирая слезы ладошкой, все глядела назад – на избу, где прожила семь лет. У широких ворот стояла, трясясь, ее свекровь, помахивая рукой и прижимая платок к глазам. А у столба стоял свекор, молча смотря им вслед. В Маришкиной голове застряли слова свекрови, которая сквозь слезы говорила: Милые вы мои дети, доведется ли нам свидеться? Не довелось. Умерла бабка Анна, не выдержав горя – всех семерых сыновей забрали на фронт и двух старших внуков. Погибли пятеро. Пошел добровольцем и дед Артем – удалой охотник был. Белку в глаз стрелял. Не взяли. Старый. Погоревал о сынах, о внуке, о бабке – да и сам слег навечно рядом с ней.
Не знала еще этого Маришка, шагая в окружении старших невесток, но сердцем
чувствовала. Ой, как чувствовала! Впереди что-то будет страшное. И точно.
Приехали они в Шалинское, определили их в маленькую избенку – временно. – Погоди, хоромы тебе подберу со временем! – хлопал Семена по плечу военком. Молодец! – и блудливым глазом поглядывал на Маришку.
Весь вечер устраивались. Устали до смерти.
А утром услышали какие-то крики. Маришка выскочила во двор и услыхала страшное слово: Война! Она обомлела и прислонилась к крыльцу. Подошедший Семен крепко обнял ее и прижал к себе. А за забором стояла их соседка – бабка Лысокониха, которая скорбно смотрела на них и повторяла: – Война, детки, война.
Это было утро 22 июня 1941 года.