bannerbannerbanner
Тени исчезают в полдень

Анатолий Иванов
Тени исчезают в полдень

Полная версия

Думал об этом Фрол, ощущая одновременно и тяжелую горечь, и затаенную, волнующую радость.

И вдруг три дня назад…

– Чего примеряешься которую неделю? Звездани уж батьку под дыхало, чтоб свет померк, – сказал он вгорячах сыну, заметив, что Митька, замкнутый и задумчивый, поглядывает на него иногда любопытно, изучающе.

– Зачем? – холодно усмехнулся Митька. – Примерки разные бывают.

Разные… Сперва-то Фрол и не понял, что означают слова сына, как-то не обратил на них и внимания. А потом, через день, и долбануло: это какую же мерку хочет сын с него снять?!

И начало казаться вдруг: ведь не просто из ребячьей гордости посылал Митька из армии газетные заметки о самом себе… И потом, после армии, работал не ради своего удовольствия, а опять же вымачивал в поту рубахи для того, чтобы в газетах о нем писали. Если это так, то что же он, шельмец, делает, что думает?…

Когда-то доходил глухой слух до Фрола – из-за Митьки уехала из деревни Зина Никулина, младшая дочь Антипа. Фрол спросил у сына:

– Это как понять? Тесно, что ли, в Зеленом Доле стало?

Митька только плечами пожал:

– Вольному воля… Что я, догонять ее должен? На каждый каприз не угодишь.

Услышав, что у Зины родился сын, Фрол, подозвав Митьку, сурово сдвинул брови:

– А ну-ка объясни… Каприз, говоришь? Не выкатывай от удивления глаза, я об Зинке говорю…

– Ну, готов уж сына съесть ни за что ни про что! – вмешалась Степанида. – В чем ты подозреваешь-то родного сына, подумай! Да и чего ей, Зинке этой… Не споганится море, если пес полакал…

– Что-о?! – грузно приподнялся тогда Фрол, взял сына за плечи, притянул к себе и встряхнул. – Ну-ка гляди мне в глаза!

Митька поглядел – смело, открыто. Легонько снял отцовские руки со своих плеч, проговорил:

– За кого ты, батя, принимаешь-то меня?

Фрол поверил сыну.

Тогда поверил, а сейчас, после разговора о примерке, засомневался в искренности Митькиных слов. «Если он, козел двуногий… башку отверну тогда! – думал Фрол, чувствуя, как волной бьет в груди горячая обида. – Отверну… а сам-то, сам что делаю?!»

Горячая волна откатывалась, ей на смену приходила другая – холодная, останавливающая сердце.

Сыну хотелось все же верить. И хотелось верить себе, хотелось пожалеть самого себя, что-то посоветовать. Но что? И как?

…Сколько времени Фрол стоял на вершине увала – он уже не мог определить. Судя по тому, что промерз окончательно, стоял долго, может быть несколько часов. Уже давно умолк внизу голодный рев скотины, значит коровам задали скудную порцию того, кукурузного силоса, за который Большаков получил выговор, или полугнилого сена, которое они ворочали в прошлом году, на котором сидел тогда раздавленный его вскриком Захар Большаков, а рядом с ним уставшая до предела Клашка, та самая туготелая Клашка, которая сейчас…

Фрол прислушался к своим мыслям и усмехнулся: с чего начал, к тому и вернулся, словно по заколдованному кругу прошел, а теперь хоть опять выворачивай себя наизнанку – стыдно, мол, за Клашку перед людьми, перед собой, перед Степанидой, перед Митькой, вспоминай, как появилась Стешка в его жизни, как отобрал ее у Захара, как прожили с ней без любви и ласки…

Чтоб покончить со своими думами и воспоминаниями, надо скользнуть вниз, оставить их здесь, на вершине увала. И Фрол, до сих пор висевший грудью на лыжных палках, выпрямился. Палки поставил так, чтобы можно было с силой оттолкнуться ими. Он уже глубоким и долгим вздохом набрал в себя побольше воздуха, чтобы хватило на весь спуск. И вдруг сжался и замер, окаменел… Вдруг мелькнула, опалив горячим жаром, мысль: ведь он сам, хотя и бессознательно, направлял свои воспоминания по этому заколдованному кругу. А направлял потому, что…

Если не у каждого человека, то у многих рано или поздно наступает такая пора, когда надо разобраться в жизни. У Фрола Курганова она наступила вот сейчас, когда он собирался съехать вниз с увала. Вернее, наступила она раньше, когда он остановился на вершине и, обдуваемый слабым ветерком, принялся вспоминать прошлое. Сейчас же он просто-напросто ясно и отчетливо ощутил это… Ощутил и в то же мгновение с ужасом подумал об Устине Морозове, вспомнил полы его расстегнутого полушубка, напоминавшие страшные черные крылья. И еще вспомнил, увидел явственно холодную, предостерегающую улыбку на его черном лице. И даже будто услышал слетавшее с его сухих, потрескавшихся губ безжалостное и зловещее: «В чем это разбираться вздумал?! Попробуй только…»

Постояв еще немного, Фрол усмехнулся, но жалко и беспомощно: это не Устин его предостерегает, а он, Фрол, предупреждает сам себя. И не столько страшится он Устина Морозова, сколько боится самого себя. Поэтому и воспоминания свои направляет по заколдованному кругу. И вспоминать-то начинает уже с того времени, когда вошла в его жизнь Стешка. А начинать надо совсем не с этого, а несколькими годами раньше. Надо начинать с Марьи Вороновой, первой председательницы зеленодольского колхоза. И даже не с Марьи, а еще раньше, со времен братьев Меньшиковых. А то получается так, опять усмехнулся Фрол, но уже едко и горько, будто ходит по избе он и выковыривает грязь из углов, выволакивает ее на середину комнаты, на свет. А надо прежде всего приподнять крышку подпола, заглянуть в его темный и холодный зев, взять фонарь, вывернуть побольше фитиль и спуститься в зловещую яму. Тогда будет ясно, почему он, Фрол, безжалостно отобрал Стешку у Захара Большакова, почему он всю жизнь бьет председателя в самые больные места, как, например, ударил в прошлом году на лугу.

Кое-кто говорил тогда:

– Много дурной крови накопилось у тебя, Фрол, шибанула она тебя в мозг. Надо было работать, как другие работали, – переломился бы хребет, что ли! Не так еще, бывало, рабатывал ты, Фрол Курганов! На том же колхозном сенокосе за семерых управлялся.

– Верно, зря раскипятился я, старый хрен, на лугу, – отвечал Фрол. Но тут же добавлял: – Да ведь знаете, как мы всю жизнь с Захаром…

Объясняя людям так свой поступок, Фрол хотел как бы напомнить: «Сами понимаете, с какого времени и из-за чего разошлись наши пути-дороги, почему косовато глядим мы друг на друга, отчего тесно нам в Зеленом Доле вдвоем…»

Люди, кажется, действительно вспоминали, покачивая головами, отходили. А Фрол с недоумением думал, глядя им вслед: «Зачем я говорю им это?! Да если бы вы знали, если бы догадался кто, что раздражение, которое как свинцом облило тогда председателя, в первую очередь обожгло меня самого… Если бы вы знали, что я говорю совсем не то, что хочу, и что вообще я запутался до того – хоть прыгай с утеса в омут с камнем на шее?!»

И вот, кажется, один человек догадался. Как это она сказала? «Тебе и без меня совестно. Перед самим собой…» Ага, перед самим собой…

Сейчас, коченея на вершине увала, Фрол почувствовал вдруг, как шевельнулась в нем слабенькая надежда: «Раз думал тогда так и раз кто-то, кажется, понимает меня, – может, не конченый я человек, может, найду силы приподнять ту крышку подпола, показать людям, что там, в темноте… Они поймут, простят. Клавдия, во всяком случае, поймет. Должна понять».

Но тут же почувствовал, что это тоже сознательный самообман. Ничего он не найдет, ни сил, ни мужества. Так и будет мучиться, корчиться, как на огне. Недаром старый Анисим Шатров ухмыльнулся тогда, на лугу: «Грех да позор – как дозор… хошь не хошь, а нести надо…»

Но почему он, засохший стручок, все-таки сказал так? Какой позор? В смысле – кишка оказалась тонка, надорвалась на работе? Или… Или…

Морозный туман, ползший из-за Светлихи, заволок уже всю деревню, остановился у подножия увала и закачался, как пена на волнах. Туман закрыл скотные дворы, и Фрол, чтобы отогнать как-то или изменить свои мысли, стал упорно думать, чуть не вслух повторять, что в других колхозах вон падеж вовсю, а у них, в «Рассвете», благодаря тому кукурузному силосу – молодец все же Захар! – еще держатся коровенки. Да все равно, наверное, падать зачнут. Зиме еще быть да быть, а силос на исходе, прелое сено тоже…

Солнце село, и внизу, в тумане, засветились огни невидимых домов. Тоненькие огоньки мерцали лучистыми звездочками, то гасли, то разгорались. Фрол стоял и почему-то ждал, когда тумана наволочит еще больше и сквозь холодную молочную густоту не в силах будет пробиться даже искорка. Но огоньки упорно мерцали и мерцали – то бледнее, то ярче. Они словно ныряли куда-то в белый, молочный омут, а потом всплывали на самую поверхность.

«Грех да позор… Хошь не хошь…» Эти слова тоже временами проваливались куда-то, а потом всплывали. Отогнать свои мысли, отвязаться от них было не так-то просто. Даже когда они проваливались, Фрол знал, что они всплывут. А это было тяжело. От этого разламывалась голова.

Глава 8

Обжигающий ветер засвистел в ушах, когда Фрол, резко оттолкнувшись наконец палками, скользнул под увал.

Был Фрол не из последних лыжников в деревне, даже иным молодым мог дать сто очков вперед. Но от бешеного спуска у него сейчас остановилось сердце.

«Да, не тот стал Фрол Курганов, не тот», – опять мелькнула горькая, угнетающая мысль.

«В-зж-ы-и-и…» – тянулся и тянулся злорадный визг вслед за Фролом. Длинными черными тенями мелькали по сторонам кедры. О каждый из них можно было расколоться, как колется глыба льда, брошенная с высоты на каменную плиту, – в мелкие стеклянные брызги, в пыль. Фрол думал об этом, но ни страха, ни даже беспокойства почему-то не испытывал. Он, наоборот, несколько раз оттолкнулся палками, чтобы увеличить и без того сумасшедшую скорость.

Навстречу летели, покачиваясь, белые космы тумана. Фролу показалось, что это не он несется вниз, а белая муть вдруг неудержимо поползла вверх, как закипевшее молоко из кастрюли. Вот-вот это молоко захлестнет его, накроет с головой, ошпарит…

Он плотнее сжал губы, втянул голову в плечи, нырнул в глубь этой мути… Через минуту он остановился. Почти рядом чернел сквозь туман приземистый коровник, маячили возле него в пригоне люди. У самой изгороди стояла лошадь, запряженная в сани-розвальни. Фрол растер рукавом занемевшие от ветра при спуске губы и пошел к пригону.

 

Захар Большаков и зоотехник сидели на корточках возле павшей коровы, ощупывали ее со всех сторон.

– Все, – сказал хрипло Большаков и поднялся.

– Ведь я говорил – прирезать бы на мясо, пока она еще дышала, – раздался голос Устина Морозова.

– Мяска захотели, да ножичек, понятное дело, наточить не успели, – усмехнулся Антип Никулин, оглянулся вокруг и зачем-то подмигнул уже подошедшему к пригону Фролу. – А кто бы вам, спрашивается, корову дойную колоть разрешил?

– Все равно ведь пропала. А то бы хоть мясо, – сказал заведующий гаражом Сергеев.

– Хе! – протянул Антип. – Все равно… А как бы районное руководство узнало, что она, – Антип пнул в мягкий коровий бок, – «все равно»?! Районное руководство – это вам не девки-мальчики. Оно того… бумаги всякие выпускает. А в бумаге все пропечатано – как нам жить и что делать в разных подобных случайностях. Понятно тебе? А что в бумаге на сей конкрет сказано? – И Антип опять пнул в коровье брюхо. – Ничего! Значит, пусть своим ходом животное дохнет. А то много всяких разных слюной на говядину исходят.

Антип говорил, беспрерывно подпрыгивая на снегу, и, так же беспрерывно, застегивал на одну-единственную нижнюю пуговицу – остальные давным-давно отскочили – расходившиеся полы шубенки. Но петля была разношена, и эта единственная пуговица снова выскальзывала.

– Заткнись ты, ради бога, старый свистун! – сказал ему бухгалтер Зиновий Маркович. – Тут тебе не караван-сарай.

– Не об этом речь! – с новым жаром подхватил Антип. – Я говорю вообще, так сказать, о порядках. А ты деньги все считаешь, так вот, подсчитай-ка… Раньше какой хозяин допустил бы, чтобы скотина зазря дохла? То-то и оно. А ныноче иначе. Не тяни лапу, стало быть, даже к дохлой говядине. А почто, собственно? Я, конечно, не о себе говорю. Я могу и на стороне мясца прикупить, с дочерей по суду получаю…

Захар Большаков, до этого безучастный ко всему, повернул к Антипу худое, чисто выбритое лицо и сказал сурово:

– Ну-ка не копоти тут!

– Хе! – снова воскликнул Антип, намереваясь, видимо, вступить в жаркий спор с председателем.

Но Захар нахмурил брови:

– Марш отсюдова сейчас же! Чего тут языком соришь?!

В голосе председателя зазвучало то, чего всю жизнь боялся Антип, – зловещее присвистывание, будто Захару не хватало воздуха. Антип без дальнейших рассуждений вильнул вдоль пригона. За воротами он ткнулся, как слепой, в бок Фролу Курганову, снимавшему лыжи, чертыхнулся и побежал прочь.

Курганов, скинув скрипучие, пересохшие на морозе лыжи, прислонил к изгородине ружье, отцепил мерзлую, закостеневшую лисицу от пояса, положил ее на снег и вошел в пригон. Так и есть – пала Зорька, та ласковая, тихая, застенчивая какая-то Зорька, которая нынче принесла, на удивление всем, двух телят. Каждый раз, когда коров прогоняли мимо телятника, Зорька останавливалась, поворачивала голову, смотрела в заиндевевшие окна и тихонько, жалобно мычала, будто просила показать детенышей.

Фрол почему-то особенно любил эту низкорослую коровенку. Проходя мимо скотных дворов, он нередко заворачивал в помещение – посмотреть, не оттерли ли Зорьку от яслей. Чаще всего так и бывало. Тогда Фрол разгонял буренок и стоял у яслей до тех пор, пока Зорька, испуганно кося лиловатым глазом, хрустела жестким с мороза, как железные прутья, сеном.

Иногда Фрол загонял Зорьку в конюшню и, отрывая от своих коней, наваливал ей полный угол аржанца. Сам стоял с вилами рядом и отгонял тянувшихся к сену лошадей.

И вот все-таки Зорька пала.

Фрол, будто никому не веря, скинул рукавицы, нагнулся и пощупал коровьи ноздри. Они были скользкими, уже заледеневшими.

– Отвезти на скотомогильник, – распорядился колхозный зоотехник.

Курганов медленно выпрямился и так же медленно отошел в сторону.

– Захар Захарыч, ну как же это, а? – пискнула где-то сбоку Ирина Шатрова. – Какая корова-то была!

– Ты береги ее телят, – негромко проговорил Захар Большаков, засовывая руки в карманы полушубка.

Проговорил так, словно речь шла о детях.

– Давайте, что ль, подводу, – снова сказал зоотехник.

– Надо вытащить из пригона, отсюда не выедешь. Ну-ка, мужики! – проговорил Егор Кузьмин.

Несколько человек сгрудились вокруг павшей коровы, ухватили ее за ноги, за рога, за хвост и поволокли к воротам.

Тащили рывками, с криком: «Раз-два!» Тяжелая коровья туша медленно ползла вдоль изгороди, оставляя на занавоженном снегу пригона клочья рыжей шерсти.

– Стой! – крикнул Фрол. – Кому говорю – стой!

И, тяжело дыша, подошел к колхозникам.

– Ты чего, Фрол Петрович?

– Ничего, – буркнул Фрол, засовывая рукавицы за пояс полушубка.

Потом Курганов обошел вокруг коровьей туши, стал к ней спиной, присел на корточки.

– А ну-ка навали… Чего, как девки, переглядываетесь?! Навали, говорю, на загорбок.

– Ей-ей ли?!

– Я тоже говорю – сомневаюсь…

– Надломишься, Петрович!

– Да валите же, дьяволы! – раздраженно крикнул Фрол. – Долго мне еще на карачках сидеть? – Голос его задрожал от нетерпения.

Колхозники еще помедлили несколько секунд в нерешительности. Затем Илюшка Юргин с ожесточением потер заскорузлые ладони, будто садился за полную миску дымящихся пельменей.

– Завалим, раз просит человек. Уважим просьбу. Налетай, мужички!

И тотчас люди снова обступили тушу, перевернули ее через хребет. Коровьи ноги упали на плечи Фролу.

– Подмогните… малость, – выдавил он из себя, хватая уже не гнущиеся, как жерди, коровьи ноги. – Еще… Еще, пока не встану…

Фрол начал потихоньку разгибаться. Колхозники подпирали снизу коровью тушу плечами.

– Еще поддержите, – попросил Фрол шепотом. – Крепче… – И, подогнув ноги, неуловимым движением подался назад. Туша, мягко качнувшись, плотно легла теперь на широкие кургановские плечи. – Отходи… Отходи, говорю!

Но когда люди отошли, колени Фрола начали медленно и мягко подгибаться.

– Дядя Фрол!.. Дядя Фрол!! – воскликнула Иринка Шатрова, и голос ее прервался.

– Господи, угробится мужик-то! – испуганно прокричала Наталья Лукина. – Бросай, Фрол! Бросай!!

– Тихо вы!! – перекрыл всех Егор Кузьмин.

И действительно, стало тихо. Но все равно только один Фрол слышал, как хрустнуло что-то у него в самой середине спины и вдоль позвоночника резанула горячая, обжигающая струя.

«Все! Упаду… Падаю…» – трижды ударило ему в распухшую голову и отдалось нескончаемым гулом.

Потом гудело в голове, больно покалывало в ушах, нестерпимо жгло в позвоночнике. И по-прежнему давила на плечи страшная тяжесть. Но Фрол уже знал, что выдержал, что не упал. Он вдруг сам с удивлением обнаружил, что идет. Идет, покачиваясь, на подгибающихся ногах, но все же идет. И что дойдет до розвальней, стоящих за воротами пригона. Вот только положить коровью тушу в сани у него уже не хватит сил. «Догадались бы помочь, что ли…»

Колхозники догадались.

– Остался еще порох у тебя, оказывается, Фрол Петрович, – сказал агроном Корнеев, когда корова лежала в розвальнях.

Голос агронома еле-еле дошел до Фрола. Курганов не ответил, посмотрел через его плечо на светящиеся в темноте огни деревни. Они покачивались из стороны в сторону до тех пор, пока Фрол не прислонился к изгородине. Но теперь зато огни закрутились, как колеса, все сильнее и сильнее. Колеса были красные, синие, зеленые, черные…

– Погоди, Борис Дементьич, дай ему отойти… Вишь, зашелся, – услышал Фрол голос Морозова.

– Ничего, отдышится, – успокоил всех Егор Кузьмин.

– Он раньше-то жеребцов таскал за милую душу, – начал объяснять Овчинников. – И для-ради чего? Удаль все перед девками показывал. Подлезет коню меж ног, да и… Тот брыкается только, как ягненок. А он прет.

– А чего вы зубы скалите? – заругалась вдруг Наталья. – Шутка ли, в самом деле, такую тяжесть…

– Дык я и говорю – он прет, а девки визжат…

– Да когда это было-то!

И снова все смолкло.

А разноцветные колеса все крутились, правда уже медленнее, перекрашиваясь по одному в бледновато-желтые. И скоро все превратились в обычные деревенские электрические огни, утонувшие в глубоком вечернем тумане.

«Когда это было-то? – грустно переспросил сам у себя Фрол Курганов. И сам же себе ответил: – Давно. Очень давно. А было. Было!»

– И все же, Фрол, надорваться ведь дважды два… – мягко промолвил председатель.

Но Фрол перебил его угрюмо:

– Тебя бы волоком по мерзлым глызам, чтоб мясо до костей сошло! – Нагнулся и стал надевать лыжи.

Захар Большаков двинул седой бровью. Красное и жесткое на морозе его лицо сразу посерело.

– Меня таскали. Не мертвого, а живого…

Фрол Курганов медленно, с трудом выпрямился. Спину разламывало, и он невольно потер ее рукой через полушубок.

Председатель, не вынимая рук из карманов, уже уходил вниз, в деревню.

Фрол, ни на кого больше не глядя, поднял с земли подстреленную в тайге лисицу, ударил ею, как палкой, об изгородь, чтобы стряхнуть налипший снег. Встал на лыжи и тоже зашагал к своему дому. Шагал на согнутых ногах, словно все еще нес коровью тушу. По-прежнему больно ныла спина. И в третий раз подумал сегодня о себе Курганов: «Не тот стал ты, Фрол. Не тот. Был порох, да сгорел. А нового никто не подсыплет».

Глава 9

«Тебя бы волоком по мерзлым глызам, чтоб мясо до костей сошло», – вспомнил Захар слова Фрола Курганова, едва открыл глаза.

Захар откинул одеяло, спустил на пол босые ноги. За ночь изба выстыла, пол был как ледяной.

Рассвет еще не пробился в комнату, по мерзлым черным окнам только-только поползла густая синь. Захар нащупал электрический выключатель. Синь со стекол сразу исчезла, отпрянула за занавески, притаилась где-то там, в глубине складок.

Мишка еще сладко похрапывал. Его голые ноги высовывались сквозь прутья железной кровати.

«Вот и кровать мала стала Мишке, – с тихой радостью подумал Захар, ежась от холода. – А давно ли сын не мог даже влезть на нее… Надо купить новую, вчера, кажется, привезли в магазин хорошие кровати, с никелированными спинками, с панцирными сетками».

Мишка заворочался, зачмокал губами, пробормотал, натягивая одеяло на голову:

– Ага, ты уже встал… Я тоже сейчас, батя… Я сейчас…

Но стряхнуть обволакивающий его сон так и не мог.

Захар потушил свет и вышел в кухню. Ольга Харитоновна копошилась уже с завтраком – резала мясо, чистила картошку.

– Ну чего поднялся ни свет ни заря? Убежит она от вас, что ли, ваша проклятущая работа… – заворчала старуха.

Захар ничего не ответил.

Харитоновна ворчала так каждое утро, и он давно к этому привык.

Весело топилась огромная, одна на все три комнаты, печь. Огонь жадно лизал березовые поленья. Они трещали, щелкали недовольно, капали чистыми слезами на горячий кирпич пода.

– Ну вот, сейчас завтрак сварится, – сказала Ольга Харитоновна, задвигая чугуны в печь. – А я прилягу пока, закрутилась чегой-то…

– Да-да, отдыхай, Харитоновна. Я погляжу тут, – откликнулся Захар от умывальника.

Старушка ушла в свою комнату. Захар закурил, выключил электричество, сел на табурет и стал смотреть на огонь.

«Тебя бы волоком по мерзлым глызам…»

Плясали огненные блики на лице Захара, на стене, розовато окрашивали пышную, нездешних мест растительность на мерзлых стеклах окна.

Многое вспоминается в темноте у горящей печки. Огненные блики словно освещают то, что не только давным-давно прожито, но и забыто.

Но там, в этом прожитом, есть такое, что не забывается. Есть раны, которые не заживают. И когда вот так сидишь у печного огонька, прежде всего начинают саднить эти раны.

Захар погладил правое плечо. Погладил потому, что оно и в самом деле заныло, очевидно к перемене погоды.

«Ах, Фрол, Фрол! Уж кто-кто, а ты-то знаешь, что я испробовал своими боками эти глызы!»

Вот так же, как сейчас березовые поленья, гудели когда-то, постреливали бревна старенького Захарова домишка. Хотя не так. Бревна не потрескивали, а гулко стреляли в морозной ночной тишине, далеко просекая искрами жавшуюся к огню темь.

– …И гнездо большевистское не может без вони да копоти сгореть. А спалим! Все спалим!! – кричал в лицо Захару Демид Меньшиков. – Говори, где братка? Говори, сволочь!! Говори, а то небо не с овчинку покажется и не с рукавичку, а с напалок от рукавички!

Захар смотрел на него и почему-то думал: голос Демида вырывается не из глотки, а из глаз. Может, потому так казалось, что горели выпуклые Демидовы глаза страшным, белесым каким-то огнем. А может, еще и потому, что в это время шевелились не губы Демида, а еле заметные, совсем недавно, видно, проступившие морщинки вокруг его глаз.

 

Давно это было. И будто недавно. Будто вчера красные лоскуты пламени полоскались над избенкой, багрово отсвечивая на февральском снегу. И будто не замолк еще в ушах сожженный самогоном голос Демида Меньшикова:

– Где братка? Говори! Говори! Говори!

А он, Захар, не знал, куда девался старший брат Демида, Филипп Авдеич Меньшиков, самый богатый человек в Зеленом Доле. И никто во всей деревне не знал этого.

…Захар Большаков еще раз погладил ноющее плечо и раз за разом выкурил до конца папиросу.

От печки по всему дому волнами растекалось тепло, отчего в темной кухне, наполненной дрожащими бликами, стало как-то радостнее и уютнее. Захар подбросил в печь еще несколько поленьев, сыроватых и скользких от проступившей на них в тепле испарины. Потом сел на прежнее место и стал опять смотреть в огонь.

…Давно это было, вскоре после колчаковщины. Воронова Марья, первая председательница зеленодольской коммуны «Рассвет», летом двадцатого года конфисковала все имущество Фильки Меньшикова. Двое или трое суток Филька, синь синем, простоволосый, сидел на высоком крыльце своего опустевшего дома, невидящими глазами смотря перед собой. Теплый июньский ветер свободно гулял по огромному дому, хлопал дверями, резными ставнями. Филька не слышал этого.

– Филя… Филя, поешь хоть, родимый мой, а… Ну поешь ты, ради Господа, Филенька! – ныла жена Филиппа, остроносая и острозубая, как щука, Матрена, ползая у ног мужа.

– Тятька… Пойдем в дом, тятенька-а-а! – размазывала по лицу грязные слезы десятилетняя дочка Филиппа Меньшикова Наташка.

– Да не нойте вы, с-стервы! – угрюмо и раздраженно бросал им Демид Меньшиков. – Не троньте его, отойдет, может.

И, черный, как банный чугун, кидался лицом вниз на землю где-нибудь под забором, в холодке. И лежал мертвяком час, два, сутки.

Однажды утром, еще до восхода солнца, хватились – нету Марьи Вороновой. А Филька все сидит на том же месте. Побежали к Марье домой – все распахнуто, но пожитки не тронуты. Только кроватишка сбуровлена, будто тащили Марью с постели, а она хваталась за нее. Марьино платьишко на табурете валяется. Дочки ее трехлетней тоже нету.

Шел тогда слух по деревне – от Анисима Шатрова дочка у Марьи. Так ли, нет ли – Захар не знал. Но вряд ли, думал он. Анисим, верно, все видели, давно начал ходить по ее следу как привязанный. Да только Марья с тех же самых пор косилась на Анисима, как лошадь на кнут.

Тревогу об исчезновении Вороновой первым поднял тот же Анисим. Заметались мужики по деревне. Только Филька сидит и сидит на своем крылечке неподвижно, как пень.

И вдруг, уже к вечеру, вой по всему Зеленому Долу:

– На утесе!.. На утесе она!!

Хлынул народ туда. И Анисим Шатров побежал. Расступились перед ним люди, словно Марья и в самом деле была ему женой…

Марья лежала на краю утеса на спине, а запрокинутая голова ее свисала с камней над речкой, над омутом. И на восход солнца она смотрела. Смотрела, да не видела ничего. Не было больше глаз у Марьи, одни кровавые ямы.

Понимал Захар, и все понимали, что хотел сказать тот, кто учинил над председательницей артели «Рассвет» эту дикую расправу: вот так, мол, каждый будет смотреть на свой рассвет. Понимали – и молчали. Жуть висела над утесом. Казалось, вот-вот случится что-то еще более страшное, чем то, что уже произошло.

И случилось: откуда-то из-под земли вдруг донеслось, как шелест ветра:

– Пи-ить…

Закрестились и без того онемевшие бледные мужики, заголосили вконец обезумевшие от страха бабы. Первым опомнился Анисим и выбросил, вытолкнул из своей точно луженой глотки:

– Замолчь!

И сразу стало тихо. Только подвывали бабы жалобно и испуганно. Они зажимали рты кулаками, фартуками, платками, до крови закусывали губы, а вой все-таки просачивался. И сквозь него опять простонал измученный голосок:

– Пи-ить…

Огляделись мужики. И он, Захар, заметил под ногами, в широкой расселине скалы, забитой землей, камнями, лоскут ситцевой тряпки. Потянул – нет, не лоскут. Раскидал трясущимися руками траву, камни. И вынул… Марьину дочку вынул.

Подскочил Шатров, вырвал замотанную в какие-то тряпки девочку, прижал к себе. Кажется, что-то хотел сказать Анисим, да не мог – только беззвучно пошевелились его бескровные губы.

Девочка лежала на руках Анисима обмякшая, неживая. Головка ее свесилась, и из нее струйка крови сочилась… тоненькая, как ниточка. Да еще из закрытых глаз выкатились слезинки маленькие, наверно последние…

Захар уже не помнил, как все ушли с утеса, кто привез на следующий день в деревню доктора. Наверное, кривоногий Антипка Никулин. Лениво помахивая кнутом, время от времени стараясь стегнуть зачем-то рывшихся в дорожной пыли кур, Антип ехал на телеге по улице и, поравнявшись с Захаром, натянул вожжи и вывалил сразу кучу новостей и вопросов:

– Как будем жить без председательши-то? Вот те Марья-партизанка! Крутенько обошлась с Филиппом. А по другим деревням, чтоб трясти богатеев, не слышно вроде. Али тоже зачнут теперь? А то живут, понимаешь, аксплотаторы… Царство небесное ей, Марье-то. А девчушка ее ничего, отошла. Доктор сказывал – будет жить. Из городу начальник какой-то приехал с кучей милиционеров. Тут начальник, а Фролка, боров вонючий, с перепою посреди улицы в грязи мертвяком валяется. Не мог уж подождать, дьявол. Я вот тоже не без греха – веселый, словом, человек. Но чтоб в грязь носом когда, как свинья… Уж такую напраслину никто не скажет. Завтра хоронить Марью собираются. Демид Меньшиков сгинул с деревни, слыхал? Марью-то не он ли? На него народишко думает. Так что зря, однако, Фильку вы связали да под замок в амбар кинули. Жена Филькина ходит по улице, трясет головою да кланяется каждому. Как думаешь, не тронулась она сознанием?

Антип помолчал, что-то соображая, и усмехнулся:

– Приезжий-то так себе мужичонко, в заплатанной гимнастерке, а начальник! Ране, бывало, приедет кто с уезда – весь в ремнях скрипучих, а то и при сабле. А у этого, поди, штаны веревьем подвязаны, а?

– Поди да спроси, – зло сказал Захар.

– Спросить не вопрос, – храбро ответил Антип, видимо полагая, что никто другой, кроме него, не осмелится это сделать. – Да я и так знаю – веревьем.

И объяснил, почему он знает:

– Ныноче все иначе.

И поехал дальше, бороздя босыми ногами по дорожной пыли. А Захар пошел к Анисиму Шатрову.

Жил Анисим до революции не то чтоб богато, но и не бедно. Его отец много лет держал неподалеку от Зеленого Дола, на одном из таежных притоков Светлихи, мельницу. Старшего Шатрова в деревне называли «колдуном» – за вечное отшельничество (за свою жизнь вряд ли он более трех раз бывал в Зеленом Доле), за огромную, чуть не до пояса, бороду, которая скрывала его лицо и его годы. Сколько лет мельнику – никто не знал. Кто говорил – сто, кто – чуть ли не полтораста. Во всяком случае, самые древние старики Зеленого Дола рассказывали, что еще в детстве их пугали мельниковой бородой.

Захар помнит, как однажды по весне – было это, кажется, перед самой германской – мельник неожиданно появился в Зеленом Доле, заявив:

– Помирать приехал.

Однако, вместо того чтобы помереть, выстроил на самой окраине села крестовый дом и справил шумное новоселье. Рассказывали, что «колдун» беспрерывно заставлял плясать своего двадцатитрехлетнего сына Анисима, всех гостей. А сам сидел за столом, покачивая головой, поблескивая глазами.

А потом встал, стоя выпил стакан водки, завязал в узел бороду.

– Н-ну, люди! Помните «колдуна». Знаю ить, как величали. – И ударил такого трепака, что самые заядлые танцоры пооткрывали рты.

Плясал мельник до тех пор, пока не упал. Его подняли и положили на лавку.

– Ну вот, отплясал свое – и на место, – тяжело проговорил старик. – Анисим, домовина моя на мельнице, в сараюшке. Прошлогод выстрогал. Ты ступай-ка за ней, привези к утру. Да останешься мельником – мужичков не обижай. Славные они, мужички-дурачки. Бороду развяжите мне. Вот так. И гуляй, гуляй веселее, чтоб дым коромыслом!

Анисим уехал на мельницу, а «дым коромыслом» шел всю ночь, до утра. Мельник, лежа на лавке, все глядел, глядел, не закрывая глаз, как веселится народ.

Утром обнаружили, что «колдун» давно закостенел. Когда он умер, никто не заметил.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48 
Рейтинг@Mail.ru