Вечером Серафима, освещенная последними лучами солнца, сидела на террасе дома. Внизу, на столах, уткнувшись в тарелки, и прямо на земле валялись, храпели, стонали перепившиеся вконец гости.
Усадьба дома была огорожена высоким штакетником. Недалеко, на берегу протекающей прямо на усадьбе речушки, выстаивалась уже натопленная баня.
Вскоре возле бани появился Гаврила Казаков с четырьмя здоровенными парнями, которых он привез с собой с медных рудников. Парни волокли упирающуюся Дуньку Стельку.
– Значит, так… – Гаврила потряс перед носом Дуньки кулаком. – Сейчас пропаривать гостей Аркадь Арсентьича будешь… Поработаешь – и домой. Кони уж приготовлены. Веники в кадках с квасом мокнут.
– Не буду, не буду! – орала Дунька, пытаясь вырваться.
– Еще чего! – прикрикнул Казаков. – Приказ самого Аркадь Арсентьевича. Гляди у меня, а то живо… платьишко сдернем – да в тайгу, на ужин комарам. У нас ить тут свои порядки.
Угроза сразу подействовала. Дунька, пошатываясь, вошла в баню. Вместе с нею вошли двое парней. А двое других принялись подбирать валявшихся по всей усадьбе гостей и волоком стаскивать в баню.
Серафима улыбнулась одними уголками губ и крикнула, чтоб ей принесли чаю с ее любимым малиновым вареньем.
Большереченское лежало в длинной неглубокой лощине. По самой сердцевине ее текла, виляя, маленькая, по колено, речушка, вдоль которой было разбросано сотни полторы домишек.
– Кто это громкое название такое дал селу? – спросила Серафима у Матвея Сажина, останавливаясь на берегу речушки, заросшей лопухами и осокой. – В насмешку, что ли?
– Не могу знать, – виновато ответил он и повернулся к обветренному домишку, стоявшему неподалеку от берега. – Эй! – крикнул Сажин двум мужикам, которые сидели возле дома за грубо сколоченным столиком и наблюдали за Серафимой и Сажиным. – Не скажете ли вы?
– Чего? – переспросил один из них, худой и рыжеволосый мужик. Несмотря на жару, он сидел в шапке и рваной тужурке – видимо, был болен.
– Оглохли, что ли? Отчего поселок так прозывается, спрашиваем.
Ответил, усмехнувшись, другой мужик, низкорослый, но плотный, с обвислыми седоватыми усами:
– А тут другая, большая река есть, по ей и сельцо кличуть. Тильки вам ее не увидеть…
– Что за такая река? Что за чушь городите? – возвысил голос Матвей Сажин.
– Река человеческих слез да горя, – пояснил рыжеволосый.
Сажин вздернул усики, растерянно глянул на Серафиму – угораздило же, мол, спросить их!
– Пойдемте, – сказала девушка.
– Да-да… Хамье, чего уж ожидать… – Но все-таки снова повернулся к мужикам, спросил строго: – Кто такие? Рудничные? Почему не на работе?
– Тут все либо рудничные, либо больничные, – ответил тот, что в шапке.
Откуда-то подскочил большереченский кабатчик, закрутился вокруг Серафимы и Сажина:
– Зря вы с ними, разве это люди? Смутьяны и баламуты. Тот, усатый, – Гришка, по прозвищу Кувалда. Хохол с Украины. А этот, рыжий, – Степка Грачев. За девятьсот пятый в тюрьме сидел, сюда из Сибири заявился. Бывший хозяин рудника хватил с ними горя. Одно слово – рвань…
– Пойдемте, – еще раз сказала Серафима и быстро зашагала прочь.
Случай этот не то чтобы произвел на Серафиму тяжелое впечатление – она бывала на некоторых рудниках и заводах отца, насмотрелась всякого, – но просто ей мучительно и остро захотелось обратно в губернский город, в Екатеринбург, где много шума, света, блеска, где есть у нее много знакомых – дочери и сыновья купцов Коробовых, владельцев огромных магазинов Мешковых, фабрикантов Казаровых.
Три года назад белица Настасья Мешкова, привезенная когда-то родителями на воспитание в обитель Мавры Клычковой, сговорила Серафиму поехать на лето в Екатеринбург к ним в гости. Серафима, всю жизнь прожившая в лесах, только по книжкам, по рассказам отца да подружки Настасьи знала, что такое город. Очень уж ей хотелось взглянуть на него. К тому же до тошноты опротивели ежедневные чтения божественных кафизм, бесконечные посты и те полторы тысячи «местных, средних и штилистовых» икон, что стояли в большом и малом придельных иконостасах, а также на полках по всем стенам обительской часовни. Игуменья обители, а ее родная тетка, имела особую слабость к двум вещам – к иконам и к пасхальной песне «Велия радость днесь в мире явися…». И поэтому она заставляла ее, Серафиму, наравне с другими белицами обители подолгу каждое утро петь заунывную «Велия радость…», а днем подолгу выстаивать в часовне под спускающимися с потолка паникадилами и созерцать лики святых. Частенько она устраивала своим послушницам строгие экзамены и очень сердилась, если кто путал имена апостолов, пророков, праотцев, богородиц. И каждый раз не то стращала, не то сожалела, что скиты давно обветшали и порушились, что вот когда-то раньше в иных обителях бывало по три тысячи и даже много более икон. Свою мать Серафима не знала – та умерла во время родов.
Обительская жизнь опротивела Серафиме, но и спросить разрешения у тетки на поездку в гости к подруге не решалась. Знала, что не пустит.
И уговорила Настасью подождать приезда отца: тот души в ней не чает и – была уверена – не устоит перед любой ее просьбой.
Так и вышло. Едва отец уловил суть просьбы, сказал:
– Об чем речь! Давно пора. Нечего киснуть тут, показывайся, дочка, на людях.
– Окстись! – побелела тетка. – На срамные бритые подбородки глядеть! На поганых щепотников Никоновых…
– Ничего, пусть едет, – решительно сказал отец. – Я как раз тоже в Екатеринбург. Там попрошу Мешкова Никодима Осиповича – пусть по старой дружбе приглядит за дочкой. Да и вон твою прислужницу Мотрю снарядим для генерального руководства.
И Серафима поехала.
У Никодима Мешкова от старой веры, как и у Клычкова, осталась одна борода. Приезду своей Настасьи и дочери Аркадия Арсентьевича он обрадовался и после объятий сказал, подмигнув:
– Наша-то мать тоже редко теперь ладан в домашней келье жгет. А вам-то, раскрасавицы мои, и вовсе ни к чему вонючий дым глотать. Воспользуемся тем, что мать на Волгу к родным уехала, да поглядим на белый свет. Настенька, посылай-ка записочку дочерям Коробова, они уж заспрашивались про тебя. Шустрые девки у Коробова Анания, они тебе, Серафимушка, Екатеринбург наш славный снизу доверху покажут. А ты, Арсентьич, не беспокойся, в полной сохранности твоя дочка будет…
…Не заметила Серафима, как и лето пролетело. Шум, блеск и разливанное море радости с головой захлестнули ее. Вечера с танцами то у Мешковых, то у Коробовых, то еще, еще и еще у каких-то знакомых. Ложились спать на рассвете, а то и позже, завтракали в четыре дня, обедали в восемь-десять вечера. Сперва смешно и страшновато было – вот бы узнала тетка! – а потом понравилось. Модные губернские портнихи, катанье на лодках по Исети-реке. А один раз были даже на лошадиных скачках.
…На Печору вернулась Серафима поздней осенью. Настасья осталась в Екатеринбурге, отец более не пустил ее в скит.
Еле-еле дождалась весны и по первой дороге снова укатила на целое лето в Екатеринбург, несмотря на слезы и заклинания тетки.
В середине лета в городе появился отец. К Мешковым он почему-то не зашел, и Серафима решила повидаться с ним в гостинице, где он обычно квартировал.
Открыв дверь в номер, она ахнула: измятый, всклокоченный, в нижней рубахе навыпуск, отец стоял среди комнаты и махал откупоренной бутылкой, расплескивая вино. А вокруг него прыгали, кривлялись, визжали десятка полтора растрепанных, полуголых женщин.
Кроме них и отца, в комнате было еще несколько мужчин, среди которых она с удивлением заметила и Никодима Мешкова, и старика Коробова.
– А-а, дочка… – грустно как-то сказал отец. – Ну что же, и ладно. Не сегодня, так завтра узнала бы про это… Понимаешь, родимая моя, рано или поздно – все равно помирать. Так уж пожить хоть. Я всю жизнь в темных лесах просидел. Теперь наверстать хочу, взять от жизнюхи, что еще можно. И тебе… и тебя в Екатеринбург вот… зря, думаешь? Ты отца прости, пример с него не бери. Дурак он, отец твой. Но, доченька моя… Эх, да мы же Клычковы! Не имеем титулов да званий. Но пусть завидуют все нам, пусть удивляются все! Власти-то у нас, может, побольше, чем у иных высокопревосходительств! Власть не в чинах, а в деньгах. Помни это, дочка… И – пользуйся! Пользуйся! Коротка жизнь-то. А я для тебя ничего не пожалею. Скоро Москву тебе покажу. Петроград… Эй, музыку для Клычковых!
Ударил оркестр, сгрудившись в дверях соседней комнаты; задребезжали стекла. Серафиме было муторно, противно, она хотела крикнуть отцу в лицо что-то обидное, резкое, повернуться и убежать, но… не крикнула почему-то, не повернулась, не побежала. Она постояла немного, внимательно оглядела притихших под ее взглядом мужчин и женщин и чуть скривила тонкие губы.
Потом медленно повернулась; опустив голову, пошла на улицу, не замечая почтительно поддерживающих ее на лестницах швейцаров, не замечая, как осторожно посадили ее на извозчика…
И снова, как в прошлое лето, бездумно и весело потекла ее жизнь, понеслась в сверкающем вихре. Отца она больше не видела, хотя раза два читала в газетах о его скандальных попойках в гостинице. Читала и… улыбалась про себя одними уголками губ.
Бездумье кончилось осенью, когда она снова оказалась в скиту. «Власть не в чинах, а в деньгах. Помни это, дочка… И – пользуйся! Пользуйся!» – начали и начали вдруг стучать в голове слова отца.
Власть… Что это такое? Как ею пользоваться?
Ведь и тетка, едва Серафима стала помнить себя, тоже все время толковала ей о власти. «Ты несмышленыш еще, а подрастешь – поймешь, какую тетка твоя власть над людьми держит. И на Печоре, и на Вычегде, и по всему Северному Уралу люди, хранящие в сердце своем пречистую веру Божью, знают и уважают игуменью Мавру. А за что? За то, что веру эту истовее других блюду. А вот помирать стану – обитель свою крепкую тебе передам. И чтобы власть твоя была не слабже, пропитывайся, доченька, духом Божьим, как снег вешней водой. Учись, как молитву Богу сотворить, как снадобье из трав лесных для хворого сварить, ибо мы, слуги Божьи, должны исцелять души и тела людские. Почаще читай Библию, пониже бей поклоны, и заранее пойдет о тебе удивление высокое, молва далекая. Я уж позабочуть об этом. И станешь после меня владычицей лесной, обретешь власть сильную – уж догадаешься, как ею пользоваться…»
Серафима, подрастая, видела, что тетка ее действительно обладает большой властью: каждое слово ее – закон не только в обители, во всем Черногорском скиту. Не замечала Серафима только, что год из года меняется к ней самой отношение всех окружающих. Сперва она просто баловницей была всей обители, люди говорили с ней легко и ласково. Эта ласковость сменялась постепенно услужливостью, почтительностью и, наконец, откровенным заискиванием. И если случалось ей выезжать куда из обители, люди, узнав, кто она такая, мгновенно преображались, смиренно и просяще как-то предлагали наперебой свои услуги.
Серафима привыкла все это принимать как должное, принимать, ни о чем не думая, не размышляя.
И может быть, поэтому она не замечала, что и в Екатеринбурге люди, узнав, что она дочь небезызвестного Аркадия Арсентьевича Клычкова, сразу становились внимательными и предупредительными.
И вот, вернувшись в скит, задумалась: что же такое – власть над людьми? Правда, мелькнула было об этом мысль впервые еще там, в гостинице, когда она, потрясенная открывшейся перед ней картиной, слушала отца, размахивающего бутылкой, плескавшего из нее вином на полуобнаженных вспотевших женщин. Где-то в груди пролился вдруг холодный, обжигающий ручеек, но тотчас иссяк, высох…
А едва переступила порог обители, с удивлением обнаружила, что ручеек этот окончательно не высох, что он снова засочился, сладко пощипывая внутри…
Таежная северная зима долгая. От молитв и бесконечных служб, от запаха трав, из которых тетка варила лекарства, Серафиму тошнило, и она, к ужасу тетки, перестала отправлять службу, забросила и Библию, и псалтырь, и часовник и даже лампаду перестала зажигать в своей светлице.
А ручеек уже превратился в ручей, что-то размыл внутри мягкое и податливое, хлынул горячим потоком, затопив ее всю…
– Доченька, побойся Господа нашего, он не простит, – ныла тетка ежедневно. – Я ведь духовная матерь твоя. От счастья и власти – видано ли! – отворачиваешься, в мирские грехи погружаешься, как отец твой непутевый. Я ли тебя не готовила к приятию власти?! И святую песню нашу «Велия радость…» забыла. А ты спой-ка ее, спой и погляди, как разгладятся лики, тебе внимающие, какое благочестие разольется на них… А ты, греховодница, тетку в могилу кладешь! Ну, тетку – ладно… А от власти-то над людьми зачем отказываешься…
– Ах, отстаньте, ради бога! – резко говорила уже Серафима.
Что ей была теперь власть над обителью, над скитом или даже над всеми староверами Печоры и Вычегды! Она почувствовала, кажется, чем пахнет другая власть, о которой говорил отец, или стала догадываться, как она пахнет. Вон, к примеру, эти самые фабриканты Казаровы. Как же все это было?… Ну да, кажется, так. В позапрошлом году сразу же после приезда в Екатеринбург у этих самых Казаровых, с которыми в хорошем знакомстве состояли купцы Коробовы, был вечер. При знакомстве, в общей суматохе, старшая дочь Коробова отрекомендовала ее, Серафиму, так: «Это наша новая подружка Сима, приехала из лесов погостить к нам. Порядков здешних она не знает, так что уж повнимательнее к ней…»
Повнимательнее… А никто даже простой вежливости не оказал. Сидела весь вечер в уголке, как дура, а все козлами прыгали вокруг этих неповоротливых купеческих дочек. Лишь когда вышла подышать и успокоиться от обиды на балкон, сзади неслышно появился сын иссохшего, как гороховый стручок, старика Казарова Артамон, схватил за плечи начал тыкаться в щеки и шею мокрыми, горячими губами И в ответ на звонкую оплеуху прошипел, как гусак, втянув голову в плечи: «Ах ты… хамка лесная. Виноват-с… Не думал, что и к вам с обхождением надо…»
Глотая слезы, ушла с вечера.
А на другой день к Мешковым пожаловал Артамон и, краснея, просил у нее прощения. Затем приезжал сам Казаров, долго скрипел, извинялся, расшаркивался, невнятно бормоча что-то о своей личной неучтивости. Из всех его слов Серафима запомнила только: «Что ж вы сразу не сказали, что вы… Как же-с, знаем Аркадия Арсентьевича! Да и кто его не знает в здешних местах! Большой человек…»
Серафима простила, сама не понимая почему. Казаровы устроили в ее честь настоящий бал. Теперь долговязый Артамон крутился только вокруг нее. Все лето Артамон таскался по пятам, превращаясь иногда в самого обыкновенного лакея у всех на виду.
Обо всем этом размышляла дочь Аркадия Клычкова, отдыхая на берегу пруда после прогулки по селу.
Пруд был выкопан прямо на усадьбе владельца рудников, за баней, и наполнялся водой из речушки. Огромный, заросший густым камышом, он отражал высокие плывучие облака и казался бездонным.
Справа, метрах в десяти от скамейки, торчал из камышей нос какой-то лодки.
Серафима сидела на скамейке, глядела, как играет рыба. Но мысли были далеко. Скорей назад, в Екатеринбург! Вот уж вытянется и без того длинная рожа Артамона, когда узнает про отцов подарок! От лакейского усердия язык на ветру высушит. Да и все остальные знакомые и подруги только ахнут от удивления, присядут…
Но что ей теперь Екатеринбург? Впереди – Москва, Петроград! Обязательно, обязательно на следующий год – в столицу! А там, может, и в самом деле – Париж, Рим, заграница…
У Серафимы захватило дух, в груди сладко постанывало.
– Вот-с вы где, Серафима Аркадьевна! – раздался голос Матвея Сажина. – А я искал, искал… Договаривались на рудники поглядеть после обеда. Аркадий Арсентьевич разрешили сопровождать, как и утром…
Серафима досадливо поджала губы, промолчала. Сажин потоптался рядом, не решаясь сесть на скамейку.
– Я все эти дни хотел тебе сказать, Симушка… – выдавил он наконец, перейдя на «ты», – хотел сказать, что… э-э… заждались. А также рады видеть тебя… очень и безмерно.
– Кто? Батюшка, что ли?
– Батюшка. А также другие…
Серафиме стало смешно. И она откровенно захохотала.
Родители Матвея жили когда-то тоже в Черногорском скиту, но затем, не поделив что-то с бывшей до Мавры игуменьей, уехали в Сибирь. Когда настоятельницей стала тетка Серафимы, Парфен, глава семьи Сажиных, приехал в скит с молодым сыном Матвейкой, постоял несколько служб, повздыхал: как ни хорошо в Сибири, а тянет, тянет в родные места… Вернулся бы теперь с радостью, да хозяйство большое в Сибири, жалко зорить.
Так, вздыхая, и уехал, оставив в скиту Матвея для обучения божественным писаниям.
Учился Матвей под руководством Мавры прилежно. Вскоре он наизусть шпарил и часовник, и все двадцать кафизм псалтыря. Чернявый, похожий на девушку и лицом, и хрупкостью, он мог вместе с Серафимой да Настасьей справлять многие уставные службы.
И в те-то времена проскочила меж Серафимой и Матвеем, разрезала со свистом тугой воздух быстролетная ласточка, которая, по скитским преданиям, уносила на своих крыльях покой парня и девушки…
– Ой, ласта, ластушка крылом задела меня! – упав на грудь подружке своей, призналась Серафима, когда Настасья спросила, отчего она сумрачная такая да задумчивая, отчего сторониться, избегать стала Матвейку.
Ойкнула Настасья, поиграла от великого изумления да интереса глазами и сказала:
– Постой-ка… Я узнаю, задела ли она другим-то крылышком Матвейку… А, узнать?
Серафима перегорела вся огнем, но тихонько кивнула головой.
…Потом при помощи и под покровительством все той же разбитной Настасьи они, страшась не столько гнева Божьего, сколь матушкиного, передавали друг другу записочки. Затем стали встречаться тайком то в лопухах за часовней, то в темных пустых сенях, то еще в каком-либо укромном и безопасном местечке.
В одном таком скрытом уголке – густом-прегустом смородиннике – они в знойный июльский день неумело прижались губами к щекам друг друга и от стыда разбежались в разные стороны, оставив березовые туески, в которые собирали ягоды…
Чем бы кончилась их детская любовь – кто знает… Но однажды Матвея призвал к себе Аркадий Арсентьевич и сказал:
– Вот что, Матвей… Приглядываюсь к тебе – шустрый ты и грамотный. Пора, однако, к делу приучаться. Возьму-ка я тебя в доверенные секретари к себе. Делов у меня много, будешь помогать. К отцу в Сибирь я отписывал, он благословляет. Будешь служить честно и старательно – не обижу. Женю, придет пора, на дочери какого-нибудь тысячника, помогу собственное дело завести. Слышишь? А то и… вон дочка-то у меня растет… Чем не невеста?
Аркадий Арсентьевич был навеселе и про дочку сказал в шутку. Но Матвей воспринял это всерьез, припал к руке Клычкова.
…Теперь Матвей Сажин все время был в разъездах. Серафима сперва потосковала о нем, а потом, к своему удивлению, быстро успокоилась, стала забывать. И когда Матвей появился в обители, почувствовала себя неудобно, неуютно как-то, старалась не попадаться ему на глаза.
– Что это, Сима, ты… вроде будто я тебе чужой-незнакомый совсем? – спросил однажды Матвей. – А я очень даже вспоминал… И вообще…
– Да вы теперь такой занятый стали, – нехотя ответила Серафима.
– По своей ли воле я? Да и то сказать – батюшка твой не обидеть обещал… дело помочь завести. Вот я езжу с ним, присматриваюсь, приглядываюсь, как хозяинует он. Очень даже пригодится это мне… нам пригодится. Потому что я об тебе…
Серафиме стало скучно и тоскливо. Она махнула ему рукой и побежала, крикнув на ходу:
– Совсем забыла я… мы с Настасьей шелковый кошелек да опояску отцу вышиваем. Надо закончить, пока он в обители. А то вы живо укатите…
Серафима убежала, а Матвей растерянно потер ладонью подбородок, точно он чесался.
Серафиме же и дела теперь до Матвея было мало. А тут первая поездка в Екатеринбург, потом вторая… До Матвея ли уж и вовсе!
…Рыбы все играли в пруду, а Серафима все хохотала и хохотала.
– Тебе смешки, Сима, а мне слезы, – обиженно проговорил Сажин. – Неужели ты забыла все…
– Не называйте меня больше на «ты», – холодно и жестко сказала вдруг она. – Да и какая я вам Сима? Ничего я не забыла, а только… все, что было тогда, – это детство… Неужели не понимаете?…
Усики Матвея испуганно дрогнули. Щеки, нос и даже подбородок побелели.
– Сима… Серафима Аркадьевна…
И Сажин, как в прошлом году Артамон Казаров, рухнул перед ней на колени.
– Встаньте, еще увидят…
– Пусть видят… пусть! – плаксиво заныл Матвей, преданно заглядывая ей в глаза. – Ведь я тебя… я вас, Серафима Аркадьевна… я все эти годы об вас… И Аркадий Арсентьевич обещал… Завели бы свое дело. У меня жалованье за все годы целехонько… И помимо кое-чего имеется. Тем более теперь… Эти рудники… Хорошие рудники, тыщ до двухсот будут давать в год. Уж я наладил бы их… А, Серафима Аркадьевна?! Жили бы тут – горя не знали. А я бы для тебя… для вас… верней и понятливей собаки был. Я, помоги Бог развернуться, на руках носил бы тебя… и все, что ни пожелала, со дна доставал бы.
Серафима, сидя на скамейке, глядела на него своими голубыми глазами с любопытством.
– Понятливей собаки, говоришь? Со дна? – переспросила она.
– Серафима Аркадьевна! Ей-богу!
– Ну-ну… поглядим. Расшнуруй-ка. – И она приподняла ногу в ботинке с высоким голенищем.
– Зачем? – недоуменно спросил Матвей.
– Чего же ты?! – нетерпеливо проговорила девушка.
Сажин принялся расшнуровывать ботинок, Серафима сняла его, швырнула в пруд и молча подняла глаза на Матвея. Тот уже поднялся с колен, растерянно глядел то на исчезающие круги на воде, то на Серафиму.
– Так чего же ты, понятливый?! – опять усмехнулась Серафима. – Пока надо достать со дна только ботинок.
Сажин покрутился на месте. Серафима по-прежнему глядела на него с любопытством.
Матвей, согнувшись, как побитый, сделал несколько шагов к пруду и… бултыхнулся в воду в чем был.
Он долго барахтался в воде, нырял, всплывал на поверхность, отфыркивался и снова нырял.
Матвей Сажин отыскал-таки на дне ботинок, вылез на берег, перепачканный илом и тиной. Шатаясь, подошел к Серафиме, молча протянул его. Но Серафима снова усмехнулась:
– Что-то я не видела собак с руками…
Сажин, правда, помедлил. Но все-таки взял ботинок в зубы, снова опустился на колени…
Серафима вынула у него изо рта ботинок и вздрогнула, услышав хохот. Лодка, торчащая из камышей, дернулась и поплыла. В лодке сидел отец, на корме торчали две удочки.
– Ну, детки, испортили вы мне рыбалку! – громко и весело проговорил Клычков, выходя на берег там же, где только что выполз Сажин. – Я сидел, боясь удилищем взмахнуть. Зато уж…
Сажин, мокрый, вонючий, жалкий, не знал, куда деваться.
– Так как же, Матвейка, жениться хочешь? – со смехом спросил Клычков, опускаясь на скамейку.
– Аркадий Арсентьевич, благодетель, – пролепетал Сажин. – Я бы ей верой и правдой…
– Вижу. Слышишь, дочка? – повернулся к Серафиме Клычков, вытирая проступившие от душившего его смеха слезы. – Я бы еще посидел в лодке, да уж невтерпеж.
– Это ему еще заслужить надо, – сказала Серафима. И вдруг вспыхнул, зашатался в ее прищуренных глазах шальной огонь, она, чуть помедлив, прибавила: – А знаешь что, отпусти его, батюшка, в Екатеринбург со мной.
– То есть? – На лице Клычкова смешинки стали таять.
– А заслуживать будет, – чуть улыбнулась Серафима – Он, вишь, понятливый да исполнительный…
– Неудобно как-то – у девицы в лакеях мужик!
– Положим, в городе-то и другие лакеи найдутся. Матвей будет вроде телохранителя.
– А, Матвей? – повернулся теперь к нему Клычков. – И как же я без тебя, брат, буду?
– Аркадий Арсентьевич! Отец родной, я на все согласный. – Сажин опять готов был упасть на колени. – Вместо меня вы найдете кого-нибудь. А я бы уж Серафиме Аркадьевне с таким усердием… Волоса с ее головы не упало бы. Перед вами и Богом говорю… Люблю ее… И докажу. Всем поведением.
– Это вот и посмотрим еще, – с прежней улыбкой проговорила Серафима и, капризно взмахнув длинными ресницами, протянула: – Ну, батюшка, сам же говорил – коротка ведь жизнь…
– Эх, черт! – Клычков вскочил со скамейки. – Ну и дочка! Чую, кровь-то в тебе чья! Быть посему! Н-но, Матвейка, гляди у меня! И ежели что… гнев мой знаешь… И уж прямо говорю: в жены тогда ее взять можешь, а капиталу на приданое – фигу с маслом.
Поглядеть на свои рудники Серафима поехала на другой день. Сопровождал ее снова Матвей Сажин, со вчерашнего дня получивший новое «место».
Рудники находились примерно в полуверсте от села, в холмах, проросших густым лесом. Серафима легко шла по тропинке впереди Сажина. Матвей шагал сзади, нагруженный зонтами, галошами, плащами, так как весь день небо хмурилось, грозя дождем.
Скоро меж стволов завиднелось несколько построек, похожих на бараки.
– Пришли, что ли? – спросила Серафима.
– Вроде бы… Погодите, я сейчас. Там, не знаючи, легко провалиться в выработки.
В это время от ближнего барака послышались голоса, ругань, какой-то стон.
– Что это?! – воскликнула Серафима.
– Поглядим сейчас, – проговорил Сажин. – Теперь уж вы, Серафима Аркадьевна, следом за мной ступайте.
Когда подошли к бараку, Серафима невольно остановилась: перед ней на земле лежал окровавленный человек. Вокруг него толпились люди, и те четверо здоровенных парней, которые недавно стаскивали в баню гостей отца, отгоняли их прочь.
– Что здесь происходит? – поморщившись, спросила Серафима.
Из-под навеса, устроенного возле барака от дождя и солнца, вышел Гаврила Казаков, стряхнул крошки с бороды (он пил под навесом чай из самовара), чуть поклонился:
– Да вот в забое человека привалило. Не поостерегся. Сам виноват.
Со всех сторон закричали:
– Ты, управляющий, не выгораживайся…
– Больного человека в шахту погнал…
– И лес на крепи – одно гнилье…
– Кровопийцы проклятые!..
– Тихо! – во всю глотку гаркнул Казаков. – Знаем мы таких больных. Сами на работу не выходят, да еще других смущают разговорчиками. А вы, Серафима Аркадьевна, шли бы домой. Не женское тут дело… смотреть-то.
– Доктора ведь надо, – сказала Серафима. Желание осматривать рудники сразу пропало. – И перенесите его хоть в помещение куда-нибудь.
– Перенесем, – ответил Казаков. – И за доктором послано.
– Спасибо и за это, наша новая хозяюшка, – проговорил из толпы глухой голос. Серафима глянула – узнала вчерашнего усатого мужика, Григория Кувалду.
– Теперь-то видишь речку, по которой поселок наш прозывается? – пошевелился окровавленный человек, пытаясь сесть.
Серафима обернулась. На нее смотрел рыжеволосый, что сидел вчера за столом в шапке и рваной тужурке, – Степан Грачев.
Настроение у Серафимы окончательно испортилось.
– Перенесите в помещение, говорю! Слышите? Дождь же собирается, – еще раз сказала она и быстро пошла обратно в село.
…На другой же день, рано утром, наскоро простившись с отцом, Серафима уехала в Екатеринбург.
– Черта с два Гаврила послал за доктором! Знаю я его, – дорогой проговорил Матвей. – А этого мужика он, видно, специально в обрушивающийся забой послал. Не с одним десятком неугодных людишек так он… расправился.
– А если узнают про это… про такое власти-то?!
– Ну-у, не очень-то просто! Ан узнают – чего для Аркадь Арсентьевича власти! Подумаешь… Вся власть у него в кармане. И у вас самой теперь-то ее не меньше будет.