– Вот ведь, а! – также восторженно прибавил Мишка и вытер рукавом мокрое лицо. – Я хожу-хожу по улицам… А батя на ходке уехал…
– Куда? – спросил Фрол, но не остановился и не стал ждать ответа.
Возле дома Юргина Фрол замедлил шаг и посмотрел через ограду. На дворе не было уже ни брички, ни самого Ильи. Аккуратно сложенный приметок к большому стогу сена не был еще запорошен снегом, – очевидно, Юргин только что кончил работу.
«Точно рассчитали, дьяволы! – со злостью и горечью подумал Фрол. – Иди-свищи теперь следы…»
Фрол был почти уверен, что Купи-продай привез сегодня колхозное сено.
Степанида так и не проронила ни одного слова до самого дома. Фролу казалось, что она идет рядом и тихонько, беззвучно плачет.
Может быть, так оно и было, потому что, войдя в кухню, Степанида, не раздеваясь, не показывая лица, пробежала в горницу, оттуда в угловую комнату, служившую спальней, с грохотом закрыв за собой одну, потом другую дверь.
А в кухне, расставив широко ноги, сидел Устин Морозов. Полы его расстегнутого полушубка, как черные крылья большой и уставшей птицы, свисали вдоль ног до самого пола.
Стряхнув под порог с шапки налипший снег, Фрол разделся:
– Откуда Юргин сено привез?
Морозов пожал плечами, и крылья его пошевелились.
– Осенью председатель разрешил же всем по очереди для себя покосить. Где-нибудь опушку, может, выкосил. Ты сам-то где косил?
– Не видел что-то я его с литовкой осенью.
– Ты не видел, зато другие видели, – равнодушно проговорил Устин. И тем же голосом спросил: – Понял?
Фрол вздрогнул от этого «понял?», точно его хлестнули ременной плетью, и надолго замолчал.
– Так понял, что ли? – переспросил вдруг бригадир.
Фрол не ответил и на этот раз. Но его крупная сутулая спина как-то сжалась, обмякла, на лице, измятом и несвежем, отразилась щемящая внутренняя боль. Он тяжело опустился на табурет.
Бригадир усмехнулся удовлетворенно. Потом долго, не мигая смотрел на крутые плечи Курганова, на большие, резко выделявшиеся лопатки, на его седую растрепанную голову.
– Так она из-за Клашки, что ли? – снова спросил Морозов, кивнув на плотно закрытую дверь, за которой скрылась Степанида.
Спина Фрола качнулась и начала выпрямляться. Лопатки на его спине сошлись, и серая рубаха, туго обтягивавшая их, повисла складками.
– Слушай, ты… – быстро проговорил Фрол и тут же захлебнулся, сник. – Откуда ты знаешь про это… когда сам я не знаю? Э-э… – И Фрол безнадежно и покорно махнул рукой.
А посидев с полминуты, опять заговорил негромко и вяло, не глядя на Морозова:
– Сатана ты, Устин. Ну из-за Клашки, ну саданула в башку гнилая кровь…
И вдруг вскочил, опрокидывая табурет, жадно хватнул ртом воздух, словно внизу, где он только что сидел, нечем было дышать, закричал:
– Ну виноват я перед Стешкой… и перед тобой, перед твоим Федором! Разрежьте меня напополам, сволочи, выпустите кровь!
Фрол бросал слова, как булыжники, тяжело и быстро ходил из угла в угол. Он не заметил, когда вошел с улицы залепленный мокрыми ошметками снега Митька. А увидев сына, остановился и подумал, что Митька, наверное, давно уже слушает их разговор.
– Чудак! – спокойно сказал Устин. – Чего звонишь, как самоварная конфорка? Какая тут вина передо мной?
Фрол хотел сказать что-то сыну, но при последних словах Устина торопливо обернулся к бригадиру:
– А?
– Я говорю: был бы виноват, совратив девицу, а вдова – Божий дар.
– Чего? – еще более вытаращился на него Фрол.
– Фу-ты! – насмешливо и неторопливо воскликнул Устин. – Я вот все Митьке хотел намекнуть: «Хоть ты, парень, не зевай, пожалей бабу…»
– Ну-ка иди отсюда! – вспомнив наконец о Митьке, заревел Фрол в лицо сыну.
Митька, ни слова не сказав, ушел в соседнюю комнату, подняв по пути опрокинутую табуретку и поставив ее к стене.
– Н-да… Ну ладно! – Шумно вздохнув, Устин встал и застегнул полы-крылья своего полушубка. – Прощевай, Фрол Петрович.
– Постой, постой! – торопливо проговорил Фрол, сел на табуретку. – Значит, Божий дар?
– Ага.
– Она же родня твоя, Устин, – печально, точно это были его последние слова, проговорил Фрол.
– Родня? – негромко переспросил Устин. – Вся моя родня давно на кладбище переселилась.
Голос Устина был сухой и жесткий, как шелест ржавой, пересохшей травы. Фрол не понимал, что он говорит, не догадывался, чего он хочет. Всю жизнь Фрол понимал Устина с полуслова, с полунамека. Там, на лугу, под дождем, Устин только поглядел в лицо Фролу, кивнув на мокрого, измотавшегося председателя: «Перетянутый канат пружинит, да не рвется. А прикоснись чуть острой бритвой…» Устин даже не договорил. Но Фрол понял его и не только прикоснулся, а со всего маха резанул бритвой по канату. Резанул не из ненависти к Захару Большакову, не из-за усталости, а от захлестнувшей его слепой и отчаянной злобы и едкого раздражения на самого себя, на Устина Морозова, от тупого и жгучего сознания, что не может, не найдет в себе силы сделать вид, будто не понял намека бригадира, не найдет смелости не резануть… И еще оттого, может быть, что никто не понимает его состояния…
Но сегодня, сейчас Фрол Курганов не мог догадаться, чего хочет от него Устин. И поэтому спросил прямо, может быть, впервые за всю жизнь:
– Чего ты хочешь от меня?
– Ничего, – пожал плечами Устин. – Что ты, в самом-то деле?
Тогда Фрол ровным голосом высыпал один за другим еще несколько вопросов:
– Ты знал, что у меня с Клашкой… что случилось со мной… это вот?…
– Догадался, допустим.
– Зачем своему Илюшке и прочей шайке-лейке рассказал?
– Хотел тебе лишний раз доказать: ты еще только подумаешь о чем, а мне уже известно. Довольный теперь?
Фрол, точно враз сварился, молчал.
– А отсюда что следует? – безжалостно продолжал Устин, расстегнув полушубок. И черные крылья опять начали подрагивать, готовые вот-вот развернуться со свистом. Фролу казалось, что Морозов в самом деле превратится сейчас в страшную птицу, взмоет кверху и оттуда ринется на него. – А следует вот что, любезный… Вижу я – задумчивый шибко стал. Гляди, дорогой, жить-то недолго нам с тобой осталось. Давай уж в дружбе и доживать.
– Ага, – кивнул головой Фрол. – Слышал уже: чтоб хозяин с ножом в сарай не зашел. Догадается, мол, тогда телушка, да поздно будет… Предупреждали уже.
Устин поглядел на склоненную Фролову голову.
– Кто предупреждал?
Фрол не ответил.
Морозов пошел к дверям.
– Ну, будь здоров.
– Зачем хоть приходил-то? – не шевелясь, устало вымолвил Фрол.
– Да вот… Сказали мне, что Степанида к Клашке ворвалась. Думаю – как бы теперь Фрол не отступился…
– Я ни к чему и не подступался. И ничего мне не надо – ни Клашку, ни Степаниду.
– Вот-вот… Видишь, я и об этом догадывался. А я вот что хочу. – И Устин Морозов впервые в жизни ясно и отчетливо сказал Фролу, чего он хочет: – Со Степанидой – как знаешь, но с Клашкой чтоб продолжал… Не сробел чтоб. – Улыбнувшись, добавил отчетливо: – Божий дар не принять – грех, как моя старуха говорит.
– Да зачем, зачем это тебе, сволочь ты египетская?! – крикнул во весь голос Фрол.
Но Устина в комнате уже не было.
Фрол стоял не шевелясь, словно пытался что-то вспомнить. И вспомнил: не в первый, не в первый раз сказал Устин Морозов, чего он хочет. Давно, очень давно не говорил так прямо Устин, но не в первый…
Зло и угрожающе скрипел мерзлый снежный наст. Фролу Курганову казалось, что еще шаг, ну два – и тот, кто беспрерывно огрызается под его лыжами, остервенеет окончательно, вцепится в ногу, прохватит мясо до костей.
Фрол зашагал быстрее, будто в самом деле хотел убежать от опасности. Тяжелая двустволка больно заколотила по спине сквозь полушубок, а болтавшаяся на поясе, еще не успевшая окаменеть на морозе лиса-огневка стала путаться в ногах. К тому же шагов через пятьсот горячей пробкой все плотнее и плотнее стало закладывать горло. Но Фрол из какого-то самому себе непонятного упрямства не сбавлял хода. Он жадно ловил бесчувственными, не повинующимися на морозе губами стылый воздух, с хрипом и хлюпаньем втягивал в себя. Воздух тот был словно со стеклянным песочком, и растертая им глотка горела, саднила все сильнее и сильнее.
Остановился Фрол на самой вершине увала, по склону которого почти до самого низа угрюмо стоял закуржавевший редковатый кедрач. У подножия увала начиналась деревня.
Остановился, но и теперь еще не хватало воздуха. Широкая, когда-то могучая грудь работала сейчас вхолостую.
Да, не тот уже стал Фрол Курганов. И силы не те. А ведь когда-то ему ничего не стоило отмахать по тайге, по буреломам и сумрачным, жутким крепям полсотни верст за день, отчертомелить с темна до темна на покосе или жатве, а потом как ни в чем не бывало колобродить с парнями по деревне до самого рассвета, тискать по овинам да сеновалам пищавших девок. Льнули же к нему девки – значит, красив и удал был Фролка Курганов. И он любил их, тугих, как крутое тесто, пахнущих смешанным запахом полдневного солнца, холодноватой речной мяты и почему-то парного молока. Каждая надеялась удержать его навсегда, но не могла удержать больше недели, как бы крепко ни держала.
…Долго стоял Фрол Курганов среди редкого кедрача, навалившись на лыжные палки. Давно уже перестало жечь и першить в горле. А Фрол все стоял, все думал.
Что ж, когда человеку двадцать, он думает о будущем. А когда стукнуло шестьдесят, он вспоминает прошедшее.
Солнце еще не село, но день шел к вечеру. Неяркие зимние тени от редких деревьев расплывались на снегу.
Внизу, у самого подножия увала, чернели квадраты скотных дворов. Они были похожи на огромные кирпичи, в беспорядке высыпанные прямо в снег.
Первый из этих дворов, вон тот, где размещается сейчас телятник, был построен еще при Марье Вороновой. Он стоял тогда далеко от села. Потом отстроили второе, пятое, десятое помещение. Но даже спустя несколько лет после войны эти коровники, овчарники, конюшня стояли на отшибе. А сейчас дома колхозников прижались к самым дворам, обступили их полукругом. Меж домов виляли переулки, стекая, как ручьи, в три-четыре широкие улицы, тянувшиеся вдоль Светлихи.
Главной улицей считалась самая ближняя к речке. На ней и поставили минувшим летом новую контору на левой, нечетной стороне. А на четной, чуть поправее конторы, на месте прежней лачужки, стоит сейчас его, Фрола Курганова, дом, высокий, просторный, светлый, спускаясь огородом чуть не к самой воде. А усадеб через пять, почти напротив конторы, – дом Устина Морозова. За Морозовым, ближе к паромному перевозу, – ее, Клавдии Никулиной, изба…
Да, разрослась деревня. Вон ни того ни другого конца не видно в вечерней дымке. Разрослась, изменилась. Поглядела бы мать – ахнула удивленно.
Да, мать… Редко он вспоминает ее, а нехорошо. Он, Фрол, хотя и мал был годами, а помнит, как во время первой германской войны пришло известие о гибели отца. Мать, уже больная, износившаяся на непосильной работе у кулака Меньшикова, вскрикнула:
– Как же мы теперь, сыночек, без отца-то… без кормильца!..
Вскрикнула, упала и больше не поднялась. Она только прошептала еще, с трудом открыв неживые уже глаза:
– Фролушка… видит Бог… взяла бы я тебя с собой… да как? Ничего, ты уже большенький. Ты крупный у меня, крепкий. Иные и не подумают, что парнишка еще. Ты уж прости… и отца и меня… Уж ты сам покрепче на ногах стой. Поклонись Филиппу Меньшикову, – может, он поддержит тебя на первых порах. По совести-то – должен бы поддержать сироту, я ему наперед за то отработала…
Давно нету матери, шумят над ее могилкой лето за летом высокие березы, засыпает земляной холмик каждую осень желтый, легкий лист.
Нету в деревне теперь и полуразвалившихся домишек со стропилами-ребрами. А где церквушка с вечно дребезжащим колоколом? Вон в самом центре клуб на ее месте – каменный, двухэтажный, с четырьмя квадратными колоннами. Это пока самое высокое здание. И каждый, кто подъезжает из заречья, видит его издалека. На месте голоребрых домов в разных концах деревни – механическая мастерская, гараж, амбары, склады.
Все, все изменилось в Зеленом Доле. И продолжает меняться. Вон с краю деревни, недалеко от старого здания конторы, уже перестраиваемого под ясли, – холм. Вечно он торчал, как чья-то огромная лысая голова, мозолил всем глаза, портил вид. В деревне давно с местом стало тесно. Склоны холма облепили со всех сторон избы, взбираясь все выше и выше. Были желающие поселиться даже на самой макушке. Но Захар не разрешил. Почему – Фролу было непонятно. А оказывается, вот почему. Вон уже почти заканчивается кладка водонапорной башни. Насколько пришлось бы тянуть ее, заложи не на холме, а в другом месте? Что ж, хорошо, по-хозяйски рассудил Захар. Давно прикинул, для чего эта высокая лысина может пригодиться. Умеет вперед глядеть… Значит, и этот уголок деревни скоро изменится. Только вот он, Фрол, остается все таким же. Давно у него что-то застыло внутри, не то окаменело, не то оледенело…
Снизу, от скотных дворов, доносился голодный рев скотины. «Видно, еще не задавали корма на ночь, – подумал Фрол. И еще подумал: – Скоро вообще давать скотине будет нечего».
Вспомнилось Курганову проклятое прошлое лето. Вспомнилась и Клашка, которая сидела на мокрой копне, жгла его глазами. А потом – как сидела она в темноте рядом с ним возле маленького лугового озера. Вспомнилась – и вздохнул он, невесело подумав: а ведь чудно… Что до того была ему Клашка Никулина? Что куст в поле, что ветер в небе. А сейчас… Лезет в глаза – хоть вырви их! – бесстыжая вдова, да и только. И смешно, и больно, и… стыдно. Перед Митькой стыдно, перед Стешкой, перед людьми. А больше всего перед самим собой. Стыдно – и обидно почему-то. Может, потому, что его любили многие, а он – так, посмеивался только. Не отказывал им в любви, но и никогда не горел, теплился еле-еле. И вдруг сейчас, под старость, всплеснулся пламенем, как догорающее полено.
Это было непонятно самому Фролу, а главное – страшно. Не потому, что взметнулось, загудело пламя, а от смутной догадки, что, взметнувшись, огонь с отчаянной торопливостью пожрет остатки горючей своей пищи, дико пропляшет последнюю свою пляску – и беззвучно навсегда потухнет. И полено, тяжелое и пахучее когда-то, – словом, все, что называлось Фролом Кургановым, – превратится в кусок черного, мертвого, никому не нужного угля. Выбросят уголь в мусорную яму, размочит его дождь, превратит в кучу мелкой сыпучей золы. Солнце высушит эту кучку пыли, ветер развеет ее по белу свету – и все! Был и не был…
Еще раз вздохнул Фрол, переступил с ноги на ногу. И дважды провизжало, дважды огрызнулось внизу, под лыжами…
…Но пока пламя еще горит, пока непохоже, что оно скоро потухнет, начал снова думать Фрол. Начал, как ему показалось, откуда-то с середины. Оно все опалило внутри. И эта опаленная его внутренность представилась вдруг Фролу страшным темным зевом, и по ее стенкам ползают горячие искры, меж искр брызгают частые фонтанчики огня – точь-в-точь так, когда загорается сажа на сводах старой, давно не чищенной печки. Эти искры и фонтанчики больно жгли, распарывали Фролу грудь иглами, резали острыми холодными ножами. Но боль была приятной, и Фрол хотел, чтобы она никогда не кончилась, становилась все сильнее и сильнее. И может, поэтому он, несмотря на звеневшие в голове слова: «Со Степанидой – как знаешь, а с Клашкой чтоб продолжал…» – ничего не продолжал, не подходил к Клашке… Много раз Фрол видел перед собой прищуренные, блестевшие, как черное лезвие, Устиновы глаза. Но все равно не подходил к Клашке, потому что боялся: подойдет – взметнется последний огонь на том полене и потухнет.
И не подходил еще потому, что слышал, как тот же голос, может быть не такой хрипучий и изношенный, говорил ему: «С Наташкой – как хочешь, а Стешка-то, Стешка – погляди! Дотронься пальцем – однако, лопнет, до того сочная. Был бы холостой, не раздумывая женился… Хоть на денек бы. Понял?»
Слышал тот же голос Фрол и видел перед собой те же поблескивающие черные лезвия. Тогда они поблескивали острее, чем сейчас.
Не говорил разве только тогда этот голос, что чужая невеста – Божий дар. Вот и вся разница.
Когда это было? Давно, очень давно. Пожалуй, в тридцатом. Во всяком случае, еще не совсем пришла в угомон жизнь вокруг после коллективизации, они, зеленодольцы, еще только-только начали распахивать и засевать зареченские гари, и он, Фрол, кружил над раздобревшей, пышно разневестившейся в последнее лето Наташкой Меньшиковой, как коршун над цыпленком.
– Высматривает, сволочь, как бы вцепиться в девку без промаха, – сказал однажды Захар Большаков Стешке, возвращаясь вечером с лугов. – Ты бы предупредила Наташку.
Фрол и Устин Морозов лежали в траве возле дороги, оба слышали слова председателя.
– Не успеешь, однако, предупредить-то, – усмехнулся Фрол, встал и пошел к холодному ключу, где умывалась после работы Наташка.
Как сейчас помнит Фрол – обернулась Наташка торопливо на шум его шагов, задрожала на щеке прилипшая водяная хрусталинка. Она отступила к низкорослым кустикам с сизоватыми, точно покрытыми изморозью, длинными листьями, вся подалась назад, точно хотела упасть на них спиной.
– Что ты? – улыбнулся Фрол. – Не съем же. Зацелую если только до смерти… Да упадешь же! – И, протянув руки, взял ее за плечи и пригнул к себе.
Наташка скользнула вниз между его рук, отбежала в сторону, подхватила оставленные кем-то вилы. Побежала дальше. Но словно достигла невидимой какой-то черты – резко остановилась.
– Вот давно бы так! – усмехнулся самодовольно Фрол. Он был уверен, что теперь ноги ее намертво вросли в землю; не торопясь, вразвалку пошел к ней.
Однако Наташка попятилась, прошептала и испуганно и тревожно:
– Не подходи…
– Не дури, говорю, – еще раз ухмыльнулся Фрол. И побледнел.
Мимо его уха просвистели вилы-тройчатки, воткнулись, зазвенев, во влажную землю шагах в трех позади.
– Ах ты… кулацкое отродье! Мало вас подавили вокруг, уцелела, стерва… – проговорил сбоку голос Морозова. Устин вышел из-за кустов, выдернул вилы и подал Фролу. – Возьми… на память…
Наташка бежала где-то уже далеко. Над травами катилась одна ее голова. Голова подскакивала, как мячик, – Наташка прыгала, наверное, через кочки.
Фрол принял вилы, внимательно, с любопытством пощупал по очереди пальцами острие каждого рожка, сел на траву и задумался.
– Я говорю – на Стешку лучше погляди, – снова сказал Устин. – Стешка не будет вилами кидаться.
Запах зеленого неба и черных трав мутил голову. Светлая полоса на краю неба загибалась и спускалась куда-то за горизонт.
– Чего глядеть на нее? На ней Захарка-председатель собирается жениться, – ответил Фрол.
Стешка, девчонка шустрая, хитрая, с большими, чуть раскосыми глазами, была самой младшей из трех дочерей Михея Дорофеева, сторожа деревенской церкви. Во времена колчаковщины большие услуги оказывал партизанам этот тощенький, с виду пугливый, забитый мужичонка. Укрывал в церкви разведчиков Марьи Вороновой, прятал там же оружие, передавал связным разные сведения.
Дочери Михея, не в пример отцу рослые, разбитные, все с быстрыми шельмоватыми глазами, тоже жили при церкви. Старшая и средняя по очереди нанялись в свое время в экономки к зеленодольскому попу, отцу Марковею, человеку вроде бы мягкому, ласковому, с постоянной улыбкой на ярко-красных, как у девушки, губах. А спустя некоторое время так же по очереди вышли замуж: старшая – за дьякона из Озерков, средняя – даже за какого-то родственника отца Марковея, жившего где-то в центре России…
Михей Дорофеев все это воспринимал безучастно, только, когда говорили ему о дочерях, сплевывал молча и отходил прочь.
Перед самым боем за Зеленый Дол Михей Дорофеев впустил ночью в церковь двух партизан. Они быстренько собрали из заранее припрятанных частей пулемет, установили на колокольне. Да ветер ненароком сорвал с одного из партизан фуражку, швырнул вниз, прямо на проходящего по улице попа.
Через полчаса Михея Дорофеева, его жену и десятилетнюю Стешку выволокли из их домишка, швырнули к церковной стене, где лежали изуродованные, но еще живые партизаны.
Прежде чем раздались выстрелы, кто-то (сама Стешка не поняла кто, не то отец, не то один из партизан, – было темно) подмял ее под себя…
На рассвете колчаковцы из села были выбиты. Расстрелянных подняли. Стешка была без сознания, но дышала – пуля задела ей только правый бок. Захар Большаков поднял ее, осторожно отнес в пустой домишко, приставил сиделку…
А потом время от времени приходил справляться о здоровье девочки.
Месяца через три в деревню приехала средняя дочь покойного Михея, помолилась на могиле родителя и уехала, забрав с собой Стешку.
В двадцать восьмом году Стешка вернулась. Сразу ее и не узнали – она превратилась в рослую, как и ее сестры, шуструю, с большими, чуть раскосыми глазами девушку.
– Вон ты какая стала! – удивленно воскликнул Захар.
– Ну да, такая, – хитро повела Стешка глазами. – А что?
– Ничего. Что вернулась, это хорошо. Домишко ваш совсем прохудился – подправим. А чего от сестры-то уехала?
– Померла она…
– Вот как…
– Ага. А я помню – ты все приходил ко мне, когда я раненая после расстрела-то лежала. Пирожки все приносил с клубникой и черемухой.
– Верно, кажется, и с черемухой, – рассмеялся Захар.
Постояли, помолчали. Стешка, припустив глаза, спросила:
– Значит, ты председатель тут?
– Да вроде.
– Значит, не придешь теперь… не принесешь пирожка с черемухой?
И, не дожидаясь ответа, убежала, сверкнув белками огромных глаз.
Обо всем этом все знали в деревне. Знал и Фрол Курганов. И поэтому повторил:
– Нечего глядеть на нее. У них с Захаром любовь давняя…
– Ну… давняя ли, крепкая ли, я не знаю. И все ж таки замечаю, как деваха при виде тебя ноздрей подрагивает. И я на твоем бы месте… Подождал бы для любопытства, пока у них свадьба не разгорится. Да прямо от свадебного стола и увел бы невесту, как кобылицу из стойла…
Устин дал подумать немного Фролу и положил тяжелую, как каменная плита, руку на его плечо:
– Понял?
Фрол попробовал снять с плеча Устинову руку, но она словно прикипела.
– Понял, что ли? – еще раз спросил Морозов, встряхнув Фрола.
Курганов, ощущая на плече тяжесть, смотрел на светлую полосу, спускавшуюся за горизонт, и думал, что раз она туда спускается, значит земля в самом деле круглая и что за горизонтом сейчас, наверное, до того светло и чисто, что режет в глазах.
– Зачем тебе… чтоб я женился на Стешке? – тихо спросил Фрол.
– Чудак! – откликнулся Устин и убрал руку. – Да я о твоем счастье забочусь!
…Так началась в его, Фрола Курганова, жизни Стешка, Степанида, перед которой сейчас, после случая в доме Клашки Никулиной, Фролу стыдно и неловко. Она ничего не говорит, Стешка, только стала молчаливее. И Митька ходит какой-то замкнутый, задумчивый. Фрол замечал, что сын иногда посматривает на него любопытно и ожидающе, а сам точно прикидывает что-то в уме. Третьего дня Фрол не выдержал и, когда Степанида вышла во двор, крикнул Митьке:
– Чего примеряешься которую неделю? Звездани уж батьку сразу под дыхало, чтоб свет померк… – И, немного успокоившись, прибавил: – Может, мне тогда легче станет.
Митька, точивший какую-то деталь к трактору, бросил в ящик напильник, раскатал рукава.
– Зачем? – холодно улыбнулся он. – Примерки разные бывают.
Фрол так и не мог понять, что означают его слова. Подумал только, что все время живут они – он, сын и жена – вродь далеко-далеко друг от друга. По какому-то недоразумению они вынуждены собираться под одной крышей, по три раза в день садиться за один стол. Но каждый будто одет в ледяную корочку. Посидят, похлебают что-нибудь молча и так же молча разойдутся по своим комнатам. Разойдутся не спеша, точно боясь неосторожным движением разбить, разрушить свои ледяные скорлупки.
«…Так началась она, Стешка, – вернулся Фрол к прежним мыслям. – А что было дальше?»
После разговора с Устином у ключика Фрол, точно и знать никогда не знал Наташку, начал поглядывать на Стешку. Заметив это, она округляла удивленно глаза и оглядывалась растерянно, будто хотела у кого спросить: правда ли это? Фрол точно встряхивал белыми волосами, подмигивал и, закусив язык, принимался махать косой.
Не было еще человека в Зеленом Доле, который мог бы угнаться за Фролом в работе.
Когда начали в то лето метать скошенную рожь в скирды, Курганов брал с собой на всякий случай пару запасных вил. Разойдется, бывало, – не остановить его ничем, только с треском ломались, как сухие прутики, черемуховые, железной крепости черенки вил. И снова подмигивал Стешке, когда оказывалась она рядом. Стешка теперь вспыхивала, запиналась и боязливо глядела по сторонам – нет ли рядом Захара Большакова?
– Боишься? – спросил однажды Фрол у нее.
– Отойди, седой дьявол! – жалобно попросила Стешка.
– Ладно, я подожду, пока привыкнешь, – сжалился Фрол над ней.
К середине страды Стешка привыкла настолько, что во время работы сама искала вороватыми глазами Фрола. Но ничего не говорила, держалась поближе к людям. А домой каждый вечер уходила с Захаром, который неизменно заворачивал к концу дня на ток.
«Ага… – ухмыльнулся Фрол про себя. – А ну так попробуем». И несколько дней подряд бродил вокруг Стешкиного дома, как волк вокруг овчарни. Стешка не выходила, но она чуяла и знала, что он бродит, и однажды, когда молотили конями пшеницу, чтобы выдать хлеб на трудодни, шепнула:
– Дурак! Захар ведь… Он каждый вечер у меня сидит. Ни на шаг не отпускает.
– Вот что! – протянул Фрол. – Сегодня ночью я вот под этим ометом балаганчик устрою, а? А завтра вечером…
– Что ты, что ты! – встрепенулась Стешка и поспешно отошла.
Ночью Фрол действительно пришел на ток, вырыл в куче вымолоченной соломы глубокую нишу, замаскировал вход. Посидел возле омета на мягкой холодноватой земле, выкурил самокрутку, поглядывая на мерцающие за речкой деревенские огоньки, и, заплевав тщательно окурок, пошел на берег, к лодке.
На следующий день, перед вечером, сказал Стешке:
– Видишь, где куст полыни висит на омете? Там балагашек…
– Фролка… н-не могу, – попятилась, сильно замотала головой Стешка.
– Тогда как хошь. Дважды просить не буду, – равнодушно пожал он плечами.
До самой темноты Стешка была рассеянной и неловкой какой-то, вздрагивала при каждом щелчке бича. А под конец, закидывая на круг пласт колосьев, выброшенный копытами, повредила передние ноги коня. Разгоряченная лошадь с ходу припала на грудь, ее тотчас стоптали задние, путаясь в постромках, раскатились по сторонам. Взметнулись человеческие крики, лошадиное ржание и дикий храп, поднялась тучей пыль.
– Раззява косорукая! – замахнулся на Стешку кнутом Филимон Колесников. – Угробила коня, однако, с-стерва…
Филимон, может быть, и опоясал бы Стешку, но кнут схватил подъехавший председатель колхоза.
– Погоди, Филимон, – попросил он. – В чем дело?
Стали освобождать лошадей от постромок, разводить в стороны. Сбившись кучей вокруг пораненного коня, осматривали его ногу.
Стешка, прислонившись спиной к скирде, дико поводя глазами не то от испуга, не то еще от чего, незаметно для себя переступала ногами, двигалась к краю омета.
Как только Стешка скользнула за угол скирды, наблюдавший за ней краем глаза Фрол усмехнулся. Растолкав людей, он посмотрел, как голый по пояс Филимон Колесников перематывал лошадиную ногу своей располосованной рубахой. Захар сидел на корточках возле лошадиной морды и поглаживал ее ласково по плоской щеке.
Выпрямившись, Фрол задумчиво обошел круг, на котором молотили пшеницу, еще раз поглядел на сбившихся вокруг коня людей, еще раз усмехнулся и не спеша, будто шел по своей надобности, скрылся за ометом.
Когда залез в темную, пахнущую сухой пылью дыру в соломе и стал заваливать лаз, услышал, как тяжело дышит позади него кто-то и Стешкин голос проговорил глухо, сквозь рыдания:
– Сволочь ты, Фролка… Дракон ты проклятый…
– Тихо! – прошептал Курганов. – Добровольно ведь залезла.
Стешка примолкла. Фрол не видел ее, но слышал, как затихало ее дыхание.
По шуму голосов, глухо доносящихся с противоположной стороны соломенной скирды, по топоту лошадиных ног, по лязгу составляемых к стенке омета вил Фрол и Стешка догадались, что люди уезжают наконец домой. Оба затаились не дыша. Оба ждали, когда простучит ходок, на котором приехал Захар Большаков. А он не стучал.
Вдруг прямо возле заваленного соломой лаза прошуршали шаги. Шаги удалились, потом вернулись. Кто-то искал кого-то. Стешка и Фрол знали – кто, и знали – кого. И все-таки, когда рядом, почти над ухом, прозвучал тревожный и призывный голос Захара: «Стеша!» – Стешка дернулась. Фролу показалось, что она вскрикнет, он быстро протянул в темноте руку, чтобы предупредить этот крик, торопливо нащупал ее плечо. Стешка жадно схватила его жесткую ладонь и закрыла ею свои горячие губы – может быть, в самом деле боялась, что не выдержит.
Захар еще походил вокруг омета, еще несколько раз позвал Стешку. Наконец колеса его ходка застучали, удаляясь. Стешка опустила Фролову ладонь и облегченно вздохнула.
– Да любит же тебя, – негромко проговорил Фрол.
– Ага, – грустновато откликнулась она. – Уж так любит… Останемся одни – он вроде и дохнуть на меня боится. Только все смотрит, смотрит…
– А ты его?
– Я? Что – я? Председатель ведь. Не каждой так-то в жизни пофартит… Тут уж люби не люби… – И Стешка вдруг рассмеялась радостно и сыто, потянулась хищно. – Я его, теленка, без веревки за собой вожу. Вот кабы тебя так…
Фрол целую минуту молчал.
– Ах ты, сука ласковая! – выдавил он наконец сквозь зубы и повернулся к ней, взял обеими руками за плечи и приподнял. – Коня-то нарочно ты сегодня, а? Тебя спрашивают!
– Что ты, ей-богу? Какого коня? Ой, не трогай меня, Фролушка, не трогай! Может, я за него еще выйду, за Захарку, – со свистом зашептала вдруг Стешка ему в ухо.
Фрол замер на мгновение, как бы соображая, о чем это она просит.
– Ах ты, сука ехидная! – снова усмехнулся он, оскалил в темноте зубы.
И, не отпуская ее плеч, навалился на Стешку всем телом, точно хотел раздавить, мял ее безжалостно под себя, как подушку, стараясь причинить боль, вырвать из ее тугих, как резина, губ хотя бы один вскрик. Но она, большая и сильная, молча билась под ним, мотая головой из стороны в сторону. И Фролу хотелось ударить кулаком по этой голове, чтоб она перестала мотаться…
…Потом Фрол опять сидел, как прежде, спиной к Стешке. Глаза щипало, горько пахло почему-то полынью. Стешка так и не вскрикнула ни разу, не заплакала, как ожидал Фрол.
И вдруг она всхлипнула, повторила глухо, сквозь сдерживаемые рыдания, как полчаса назад:
– Дракон ты проклятый…
Фрол задыхался от духоты и пыльной горечи, вытолкнул ногой соломенный пласт, закрывавший лаз. Холодный ночной воздух пахнул в лицо, обжег легкие. Как и вчера, на той стороне речки мигали деревенские огоньки.