Без хозяина двор и сир и вдов.
Вечером, при огнях уже, пристучал к нам на костылях Петруня Золотых, не ровня ль мне годами. Бедолага, нету ноги по самое некуда. Не всего отдала его Острянке война.
– Здорово были, Марьяна. Здорово, девчата.
– Здорово, здорово, Петруня, – протянула я ему руку дощечкой. – Давай к нам на лавку, к печке поближе.
– Это пожалуйста…
Легла неловкая пауза.
– Петрунь, ты где ж это успел? – положила я глаз на куцапую культяпку. Смешалась: «Удумала про что спросить!»
– Да где ж ещё, как не там… Не понравилась ей, – толковал о войне Петруня, – моя нога… Отстегнула мою плохую под Нижнедевицком. А взаменки – распишитесь в получении! – выдала две вот свои.
Петруня подолбил пол костылями, разом взяв оба в одну руку.
Подумал.
Не спеша потом, в полной обстоятельности оторвал от газетёнки клок, богато плеснул на него махры из сатинового кисета, сладил самокрутку.
– Я, Марьян, сама понимаешь, – Петруня соломиной поднёс пламешко из печки, – дипломат… – Петруня жадовито соснул соску свою, пустил дым в рукав затрёпанного ватника. – Дипломат, сама понимаешь, аховый. С порога ломлю своё без дальних подходов-переходов. Думаешь, а чего это я впотемну скакал к тебе, как козёл, с дальнего угла своего?
– Скажешь…
– Поздоровкаться чтоб? Оно, сама понимаешь, и не без того… С хорошим человеком никогда не грех поручкаться. Но – это я тащу на первый план – проявился я положить тебе ясность на душу про нонешнюю жизнёнку нашу.
Я повела плечом.
– Да утречком я б сама в правление надбежала…
– В интерес, и где б ты его искала? Нету того правления, что было. Немчурке помешало. Спалил. Осталось в наличности ходячее правление. Вот я сам! Списали, значит, меня с фронтовой надобности. Я домой на той вот неделе прихлопал. А тут сунули колхозную печатку. Председательствуй! Вот я и говорю как председатель… Спасибочки вам, соколятки, за возврат. Сама, Марьян, понимаешь, сев на носу. На вас вся и надёжа. Всё пускаю я в прежнюю линию. Была бригадиркой, бригадиркой и будь. С завтрева поняйте искать свои похоронки. Собирайте те трактора, ладьте и сразу же в поле на снегозадержание. Такая вот она, хлебова политика… Эх, кабы оно техникой побогаче были, кабы тракторного люду поболее…
– Дядь Петь, – встрял в разговор Колюшок. – Вы вот жалитесь, что кругом трактористов нехват. А чего ж тогда мамушка не пускает меня в трактористы? Ну скажите Вы ей… Я ж…
– …я ж, – перехватила Зина мальчиковы слова, с лёгкой язвой в голосе и в лице пустила на свой лад, в своё русло, – я ж первый парень на деревне, а в деревне один дом!
Колюшок набычился. Того и жди, боднёт.
– Ну, Зинка! – Колюшок выставил кулаки с поварёшку. – У тебя память короче срезанного ногтя! Да ну только напомни я про кошку – на стенку ж подерёшься!
Зина разом опустила крылья.
Видать, вспомнила про ножки, как у беременной кошки, сморённо запричитала:
– Колюшок… миленький… Ну не надо… Честное слово, я боль не буду, – и тише воды слилась в сени.
Колюшок проводил её долгим взглядом исподлобья.
С весёлым интересом поворотился к председателю.
Золотых поправлял на себе шапку. Налаживался уходить.
– Дядь Петь! А можно вопрос на дорожку?
– Ну.
– Так когда ж меня мамушка пустит?
– А когда вырастешь… – Золотых замялся. – А когда вырастешь, сам понимаешь, ну хоть с дверь, что ли…
Какое-то время Колюшок постоял в нерешительности.
Просиял.
– Это нам раз плюнуть!
– Да нет, в один антисанитарный выпад не уложиться.
– Начну, дядь Петь, с сейчас!
Колюшок прижался спиной к двери.
– Ма, – зовёт меня, – резните ножом отметину.
Я чиркнула.
Золотых искоса весело посмотрел на Колюшка.
Хохотнул:
– Ну-ну-ну… – И застучал костылями к порожку.
А утром чем свет Колюшок снова присох к двери.
– Режьте, – велит мне, – отметину. Да смотрите, долго ль ещё до тракториста расти. Я буду каждое утро меряться.
Носи платье, не складывай,
терпи горе, не сказывай.
В день выезда в поле Зина проснулась первая.
Встала на коленки, сняла с ходиков – висели у неё над головой – гирьку.
Я и посейчас в ум не возьму…
Спала я белорыбицей, вытянула руки по швам.
На починке тракторов так навламываешься за день – до постельки еле доползешь. Руки болят – спасу нет. На ночь по швам только и кладешь. Никак больше не кладешь. А то за ночь и не отойдут…
Спала я, значит, покуда стучали часы. А как стали, как легла в дому полная тишина, я и прокинься. Не с той ли нездешней тиши и пробудись.
Впросонье гляжу, Зина с гирькой под одеялом сидит. Лабунится уже совсем вставать.
Подхожу.
А у самой на душе какая-то смуторная тревога.
– Ты на что это сняла? – вполовину голоса нагоняю ей жару.
– Мам, – потянулась она до хруста в молодых косточках, – ну к чему нам часы? Сами ж говорили, часы на стене, а время на спине… Ну чего зря греметь над ухом? Не по часам же подаёмся в поле. По самим хоть проверяй точное московское время. В нужную пору соскочишь. Ни секундушкой позже!
– А и твоя правда. Пускай тогда стоят, Господь с ними… А ты чё не спишь? Темнотища на дворе, черти ещё на кулачки не бились…
Говорю, а у самой один глаз ворует: дремлется.
– Куда ж его спать? – Зина блином масляным в рот заглядывает. – Шутейное ль дело! Первый выезд!
Я подивилась:
– Как это первый? Ты что, раней в поле не была?
– Быть-то была… Так то ещё до немца.
– А-а. Это другой коленкор.
За нею, заполошной, и я не легла дозорёвывать.
Наладилась убираться.
Вижу, край как ей невтерпёжку, знай спешит одевается-умывается, без стола бегом к своему хэтэзулечке[14] во двор.
Слышу, завела.
Выскочила я на крыльцо в ватнике внапашку да в одних шерстяных ногавках (носках).
– Ты чё, – шумлю, – без завтрика?
Улыбается. За всё проста:
– А безохотно… Спасиб, ма.
– Чего спасибить? Спасибо положь себе за пазуху. А минуту какую пожди – поле не сокол, не улетит! – да съешь что.
– Не-е, ма. Неохота вовсе… Да мне и на пользу. Не поем когда, стройности на кость накину.
– Ну! – накогтилась я. – Враг с тобой, поняй ковыряй свои снега. Я привезу туда… Да смотри мне внимательней!
– Ну что вы. Не бойтесь. Я там все мышиные норки знаю!
На том и постреляла в поле.
После утреннего стола завернула я в старую косынку горячей ещё картошки в генеральских мундирах да под ватник на грудь, потеплей чтоб было моей картошке; взяла горбушку хлеба, капусты квашеной в жестянку из-под кильки.
Поехала.
Еду, а у самой – иль я припала здоровьем? – а у самой голова что-то как кошёлка. Щёки к слезам горят.
И на душе какая-то тревожность…
Издалях я увидала, что Зина разворачивается на краю делянки. Будто кто свету мне в душу пустил!
Развернулась, поджидает меня в снеговой борозде.
Подъехала я.
– Ну что, – спрашиваю, – едун напал? Кормиться зараз будешь?
Кинула она руку вперёд.
– А давай на том конце.
И помчалась.
Я за ней.
Взяла рядком белую полоску. Гоню.
Глазастая моя Зинка – глазищи с ложку! – нет-нет да весело и поворотится, блеснёт в улыбке ловкими зубами да знай себе в лучшем виде пашет-всковыривает снега.
Я уже далеченько так отошла от края гона, как вдруг услыхала впереди сильный грохот, словно здоровенной лопатой скребанули по большому железу.
«Не беда ль какая?»
Только свела я глаза на Зинушкин трактор – от грохота охнула, дрогнула вся земля, и Зинушкин трактор ошмётьями брызнул на все стороны…
Когда я вернулась в себя, было уже ближе к обеду.
Подымаю голову с руля – «Универсал» мой у стога, как жеребец у коновязи, стоит.
До того места, где случился взрыв, не ближний свет…
«Выходит, ушло от меня сознание, упала я лицом на руль, и трактор сам собой шёл, покуда не упёрся в стог?..»
Пустилась я с криками бежать к Зинушке, вскидывая коленками высокий гиблый снег…
Не всплошь ли проклятый немчура засеял воронежское наше поле живыми снарядами.
На мине и подорвалась Зинушка моя.
Сама остановила своё время…
Ох и больно посчиталась с нами война.
Я не уберегла Зинушку. Валера уходил с Мишаткой да с Егоркой, а объявился увечным один одним.
Не вернула, не отдала нам война троих наших ребятушек.
Нет большака супротив хозяина.
Наконец-то беда добрала, извела последний свой тыща четыреста восемнадцатый чёрный день.
Наконец-то вышло замиренье…
Наконец-то стала оживать моя Острянка.
Пошли возвращаться к земле мужики, и бабы-девки, прокормившие войну, не без фанаберии уступали им свои машины.
Нина моя скоро выскочила замуж в Нижнедевицк. Вот уж воистину, дочка – чужое сокровище. Холь да корми, учи да стереги, да в люди отдай. И на сторону ещё.
Маня подалась в институт. Стала агрономицей. По распределиловке вынесло куда-то под Калач. Далековатенько. Но области всё ж нашей.
Колюшок-вертушок тоже с институтом не разминулся.
Не сахар выпало житьё. Покуда учился, бывало, хаживал барином: сапоги чищеные, а след босой. По недостатку нашему и обувку, и одежонку шикозную не знал. Случалось, ел вполсыта. Худо-бедно, а ты смотри, выучился ж таки, хват, на инженера. На самого ин-же-не-ра! Женился. Там же, в Воронеже, и присох. Самолеты, соколич, делает. Наикрупные!
Грех жаловаться, задались у нас все в семействе.
Только мы с Тамарой безвидные – у каждого свои камушки! – ни с места. И жалости в том не кладём себе.
Как прикипели к тракторам, к своим камушкам, так и на веки вечные.
По-прежнему пашем, боронуем, сеем рожь, подсолнухи, за свёклой ходим…
Нынче свёкла уродилась, елки-коляски, матёрая.
Что ни корешок – бомбочка!
Я прослышала стороной, что на станцию пришли новенькие свеклокомбайны. Там картинка! Самоглазно про такие в «Сельском механизаторе» читала.
Я прямой наводкой к председателю.
– Золотых! Ты мне нужон!
– Морально? Материально?
– Меняй мой старый на новый.
Смеётся, друг ситный. Смеётся как-то неопределённо. Надвое.
– Со всей дорогой душой могу обменять только шило на мыло. Вот и весь мой репертуар на сегодня.
– Ты вроде не пустотрёп какой. А с хаханьками…
– А по нонешней ситуации нету меня на большее. Кроме глубочайшего сочувствия, дорогая Марьяна Вы Михална, ничего не могу предложить.
– Что так?
– Она ещё спрашивает! – Золотых, придерживая под собой табуретку, пододвинулся вплоть к столу. В задумчивости постучал по нему крючком указательного пальца. – Поздно… Что за разговоры, когда кабан сдох… Марьянушка, тебе как члену правления не мешало бы помнить, что всё до копья, – до копья! – спущено на покупку техники. Что, может, вечер вопросов и ответов устроим? Пожалуйста. На том собрании руку до потолка драла? Напоминаю. Драла. Сама вон киваешь… Сообща, одними руками протирали колхозным денежкам глазки? Протира-али… Совместно, всем собраньем, приделывали тем денежкам ножки? Приде-елывали… Вот они и ушли от нас. Ушли на оплату машин.
– Так все и ушли?.. Хоть на нож, так не поверю, – убито сказала я, сказала скорее так, абы что сказать.
Золотых говорил правду. Минулой весной вон скольк понабрали и тракторов, и грузовиков, и комбайнов…
– И хоть бы напоказ один свекловичный, – размечталась я вслух.
Золотых догадался, о чём это я.
– Не было и не взяли. А теперь покуда и не возьмёшь, потому как в колхозной казне, – он с нарочитой готовностью распахнул не закрытый на ключ сейф, – тайфун гуляет. Но на этом, – Золотых ткнул пальцем на пустой сейф, – свет не кончается. Потерпи. Вот зашевелятся капиталищи за свёклу…
– Спервачка не мешало бы её убрать!
– Никуда не денется. Уберём… Уберём, тогда не грех и за обновами…
Перебила я, невснос слушать пустое:
– Ох, Золотых, в прохладе живём: язык болтает, ветерок продувает… Как же! Ну да подумай, станут они нас дожидаться?
– И то, пожалуй, верно, – кусает с досады ноготь на мизинце. – Эх, кабы можно выплясать… Вприсядку на костыликах, на этих ходунюшках, пустился бы…
С далёкой, несбыточной мечтой в глазах Петруня трёт друг об дружку сложенные в щепоть пальцы, будто они в сухом тесте, и он хочет сшелушить то тесто.
– Ну вот где эти ненаглядные тити-мити, на что менять? Где, спрашиваю?
– А я тебе отвечаю. Вот они, – и спокойно так ставлю на стол соломенную кошёлку пускай и с небольшими тыщами (тогда последний год старые ещё деньги ходили).
Я знала, покажет мне Петруня пустой колхозный кошель. Он всем его показывал на крайний случай, я и возьми с собой деньжата, что наработала в поле за долгие годы.
Поскрёб председатель за ухом.
– Мда-а, ёжки-мошки, задачка…
– Не смотри, как мышь на крупу. Бери-ка знай. Да только купи.
– Нет, Марьян. Не примет колхоз твои толсты мильоны. Да возьми только… За такую художественную самодеялку причешут знаешь как? Убери, подруга, с глаз!
– Так и скажи, сробел с кем там в районе заводить тесноту.
– А на что разборки клеить? Ну, какой навар с перекоров? В наличности у меня имеется перворазрядный выход. Помелькивает надежда… Я вот что думаю в принципе…
– Мне не принципы твои – новый комбайн нужен!
– А кто против? Человек ты в районе – да что в районе! – у всей области на виду. Покалякаю я культурненько с кем надо. Думаю, перекрутимся. Будет новенький комбайн. Лови меня на слове.
– Я лучше люблю ловить на деле.
И словила.
У нашего у Золотых слово золото. Делом венчано.
Только пенсия ссадила меня с трактора.
Но в страду, в крутой час, я в поле, как и прежде.
Помогаю убирать.
А так…
Что, живу себе втиши, неспешно добираю года, жизнью мне дарованные…
У старых годов свои игрушки, свои болячки.
Выпадет когда вольная минута, сядешь на лавку под яблоней в саду, сидишь греешь на солнце сухие зябкие косточки. Нет-нет да и задумаешься над днями своими былыми…
Раз ехида голос во мне и спрашивает:
«Ну что, бабка, выбилась в люди с колхозной справкой?»
Другой голос на то сказал:
«А что это значит – выбиться в люди?.. Я не бегала трудностей, не искала прибежища у кривды, никому не клала зависти ни в чём, не заедала чужой век, не гонялась за милостью сильного – я изжила свою жизнь праведно, мне ни на́ волос не совестно за дни, что в печали стоят у меня за плечами…»
Мой залог и в будущее идёт. Скольких девчаточек уже и после войны привадила я к тракторному делу, скольким была наставница…
Сейчас вон на доброй половине колхозных тракторов – девчонушки, мои.
Из-под моего взлетели крыла…
Велик почёт не живёт без хлопот.
Иду я по Рассветной по своей аллее.
На повороте латают улицу асфальтом.
В молодые лета мои не пройти было по ней в дождь: грязища выше некуда.
А зараз асфальт гладенький, что твое жуковое, чёрное, стёклышко на столе.
Не в похвальбу себе скажу.
Полжизни я районный народный депутат. Сколь нервов положила, покуда не одели улицу в асфальт…
Конечно, оно и без меня тут мраморной лентой лился бы под ноги асфальт. Да только когда? А то вот уже идёшь по нему…
По бокам улицы дома просторные, глазастые.
Дома крыты не ильинским тёсом, соломой то есть как встарь, а один стоит под железом, другой под шифером.
Не по разу захаживала я во всякий домок с депутатской подмогой…
И к кому ни заверни, везде телевизор, газ, вода в кранах посмеивается.
Сказать, как в городе всё, не скажешь. Мы и в самом деле в городе очутились, разве только что на отшибе так стоим. На закраинке.
В давешние ещё времена Острянка наша жила-проживала под боком у районного посёлочка.
Посёлочек рос да рос, шёл да шёл вширь и пришлёпал в Острянку.
Выхлопотал посёлочек себе паспортину городка, стали мы городские крестьяне: в Острянке как был колхоз, да так и есть, как растили мы все потребное к столу, да так и растим.
Рассветная выбегает на площадь-сковороду.
Место это мне всегда не сахарно пройти. Я обминаю его или стороной, или в крайней крайности, когда недосуг, глаза воткну в землю и пробегаю по самой серёдке.
Думала сейчас обойти площадь, ан вижу, наезжий на родишко высыпается из красного автобуса. Туристы…
«А чего не послушать, что ж им такое про нас и поют?..»
Пристегнулась я к хвосту кучки.
– …товарищи, пройдёмте ближе к постаменту. – Молоденькая девчушка, начальница, видать, над туристами, показывает на гранитную возвышенку и впереди всех вышагивает к той возвышенке. – Рассказ об этом памятнике я хочу предварить экскурсом в прошлое. По свидетельству истории, наш город был однодворческим селом, а в 1779 году при учреждении наместничества село это было обращено в уездный город.
– Ка-ак? – обогнала мой вопрос громадная мамзелина при белых штанах да при собачонке столбиком на руке.
– Уже тогда был городом?
– Уже и тогда… Кроме пары мельниц никакой здесь промышленности не было, почему после революции у города и отобрали его «городскую должность». Стал он опять селом. Годы нашего бурного социалистического развития вскоре сделали село поселком, а потом, недавно вот совсем, и городом.
– Дела! – хохотнул кто-то в толпе.
– Но не об этом парадоксе речь, – всклад вела своё девчушечка. – Во вторник, двадцать первого сентября одна тысяча семьсот восемьдесят первого года (видали, во вторник, упомнила такое!), вместе с гербами других городов губернии утверждён и герб нашего города: «Зелёное поле, разделённое на два щита; в верхнем герб губернского города, а в нижнем ржаной стебель с колосьями и под ними перепёлка,
что всё служило эмблемою обильного хлебородства в уезде». Славен хлебами и ныне наш край. Посмотрите на постамент. Перед вами первые помощники у крестьянина. До революции – соха. Сохой да бороной русская стояла деревня. Слева от сохи «Универсал», один из первых советских тракторов, и рядом венец тракторостроения К-701. Двести семьдесят лошадок! Вот смотрите и сравнивайте, когда легче давался крестьянину хлеб.
Все важно закивали головами, в крайней восторженности глядят то на «венец», то на побитую жуком, потемнелую за давностью и бездельем ветхую сошеньку, кривую ноженьку.
Девчушка помолчала миг какой, перевела дух и свежим голоском снова собрала любопытство толпы:
– Товарищи! Я хотела бы остановить ваше особое внимание на «Универсале». У этого трактора завидная судьба. Неспроста под ним на пьедестале выбито:
Заслужил и честь и славу
Трактор-дедушка по праву.
На нём начинала, долгое время работала первая у нас в районе трактористка, опять же первый в районе Герой труда Марьяна Михайловна Соколова. Именно про этот «Универсал», про её хозяйку поэт Геннадий Лутков и композитор Константин Массалитинов сложили песню «Трактор на граните». В первый раз хор спел её на полевом стане перед соколовским звеном.
По земле проходят поколенья,
И земля их подвиги хранит.
Есть в краю воронежском селенье,
Где поставлен трактор на гранит.
Иногда сюда на зорьке красной
Женщина приходит, как родня.
Говорит ему негромко: «Здравствуй!
Как ты тут, почетный, без меня?..
Не скучаешь ли по вешним росам,
По веселым вербам у пруда?
Может, по ночам твоим колесам
Снится голубая борозда?
А у нас дела идут неплохо,
Вновь нам сеять зерна доброты.
За собой уводит нас эпоха,
И за нами не поспеешь ты.
Мы тебя, железный, не забудем,
Золотят тебя рассвет, закат.
И о нашей молодости люди,
На тебя взглянув, заговорят.
– Хорошо! – сказала за всех мадама с пудельком голубым.
– Вы только подумайте! – в огонь распалялась девчушка. – Сорок лет за рулём! И Марьяна Михална не только великая труженица. Она ещё и жена, она ещё и мать семерых детей, она ещё и бабушка, она ещё и депутат, она ещё и…
С каждым новым чином, что в лихости выкликала туристова предводительша, я приседала по-за чужими спинами всё ниже, ниже, ниже, будто кто вбивал мне в душу аршинные гвозди конфуза.
Мне и неловко, и совестно.
Люди ехали Бог весть откуда. А им про старуху про какую-то талдычат. Видите ль, она «чувствует поле колесами своего трактора»! Эка медалька-невидалька…
«Господи! Да на что ж её слушать? Лучше б чалили в музей к своим мамонтам…»
Прилегла на площади маятная тишина.
Стою чуть тебе не на карачках, шерстю себя что есть зла.
«И отвратней всего то, что из бабьего срамного любопытства подслушивала я вовсе мне и не предназначаемое. А ну откроется вот моя штука? А ну устроят надо мной какой проучительный пасквиль?..»
Пораздумала я только так – ан надо мной и упади-распластайся молоденький басок.
– Бабуника! – твёрдо позвал басок.
Я так вся и сомлела. На полпутях остановила вдох.
Выжидаю, что оно будет.
Дал выдержку и он. А потом на половине голоса, как говорил Колюшок, и ну читать мне ботанику:
– Бабуника, ты чего корёжишься? Ты чего припадаешь к земле? Тебе, часом, не плохо? Может, тебя товарищ Ревматизкин закрутил? Так мы, как говорится, мигом раскрутим!
И лап, лап меня за плечо. Ладится поднять.
Скинула я руку с плеча, смотрю, а радетель-то мой длинноволосик, интеллиго при очках.
Посмотрела я на него не без внимательности. Хмыкнула:
«Поглядел дурак на дурака да и плюнул. Эка-де невидалища!»
Покосилась я на его ручищу с кусточками тёмного волоса на пальцах и в голос бухнула:
– Здоров распускать оглобельки…
Повёл малый плечом, как скалой.
Спросил громко уже девчушечку:
– А чем сейчас занимается ваша Соколова?
Ненароком насмелилась я, даже коробку[15] потянула вбок. Согнала белый бумажный платок с одного уха. Пускай, думаю, на воле побудет и – всё слышней. «А! Ну-ну?..»
– Марьяна Михална, – отвечала девчушечка, – сейчас на пенсии уже. Но знатную трактористку не забыли. В районе учреждён приз имени Соколовой. Этот приз сама Марьяна Михайловна каждую осень вручает здесь, у памятника, лучшему свекловоду. Здесь же, у памятника, на посвящениях в хлеборобы Марьяна Михална принимает от молодых присягу на верность земле, хлебу. Напутствует добрым материнским словом… И хотя Марьяна Михална на пенсии, каждую весну в своём хозяйстве она простёгивает первую борозду. Это уже там такая традиция. Первую борозду кладёт самый почётный, самый уважаемый человек. Только потом выходят в поле остальные.
Волосатик жизнерадостно выставил у меня перед носом большой палец.
– Во! Учись, бабушенция! Смотри, какая у людей пер-во-раз-ряд-ная старость! А ты что?..
Он недосказал, что же я, уступил голосу девушки.
Девушка показывала на тот бок площади, где стояла районная красная доска. Говорила:
– А теперь пройдёмте к галерее наших передовиков. Открывается галерея портретом Марьяны Михалны. Там, у портрета, я и продолжу о ней рассказ… Да, товарищи, – девчушечка законфузилась, – сегодня у меня первая экскурсия. Так что не судите, пожалуйста, строго.