bannerbannerbanner
полная версияОренбургский платок

Анатолий Никифорович Санжаровский
Оренбургский платок

Полная версия

26

Алмаз алмазом режется.


А вот спроси, какой из платков спротни других дороже, я сразу и не скажу. Матери все свои ребятёшки распрекрасны.

Путешествовали платки мои по выставкам в Брюсселе да в Дели там, в Монереале да в Вене… А про Москву с Оренбургом уже и молчок.

Понавезли платки мои с тех выставок всяких там наград, чать, с полкороба.

Последненькая, остатняя была наградушка даве вот.

Золотая медалька с дипломом.

Диплом красиво так золотом писан:

«Награждается народный мастер Блинова Анна Фёдоровна за творческие достижения в создании произведений, представленных на Пятой республиканской художественной выставке «Россия». Москва, 1975 год».

Эвона как!

Выходит, художество платок мой…

Ну чего его там пуговицы крутить? Ну чего задарма слова терять? Одна приятность, когда работа твоя в радостинку людям.

Но как мне не выделить один платок свой?

По выставкам он, ей-пра, не курсировал. Так зато вызволил меня, возвернул из больницы.

Он мне самодорогой и есть…

Годы мои…

На годы на свои молодявые я в тяжёлой, в крутой обиде.

Не заметила и как, чудится, не тайком ли удрали от меня. Спокинули одну одной на самовластие старости…

Да-а…

Не молодайкины лета мои уже.

Беда на кажого виснет.

Сплоховала, совсем сплоховала бабка.

В сам Оренбург с воспалением почек свезли.

Вера моя, дочка (своим семейством Вера жила в Оренбурге), дневала и ночевала у меня в казённой больнице.

Утро так на третье, смотрю, проблеснули на стенке часы с кукушкой.

Идут себе. Попискивают.

Перехватила Вера мой удивлённый взгляд:

– Лёня устарался. Скатал в Жёлтое…

– Не муж у тебя Лёнюшка – золото…

– Любимые твои, – Вера скосила глаза на часы. – Они будут куковать. А ты будешь слушать и тебе будет приятно.

– Аха, будет, – соглашаюсь я. А про себя несу на ум: «Плохи твои, милаха, дела, раз врачи дозволили дочке домашние часы твои в палате привесить. Задохлице[189] в последнем отказу не дают».

Через большую силу Вера шлёт мне убитую улыбку.

А сама слёзы с красных глаз платочком промокает.

– А они, мам, идут…

– А что им… Вышел завод… Заведи… Пойдут… А вот мой, доченька, видать, весь завод… Кончился… Как доктора ни бейся, не завести, видать, меня больше как часы…

– Ну-ну-ну! Я сама фельдшерка. Кой да что смыслю… Врачи всё способные. Не переживай. Найдут на твои болячки управу!

Врачи и так. Врачи и эдако.

Да не подымается бабка. Хоть что ты тут.

Подняться не подымусь. А у самой – хошь ты этого! – слышу, рукам вроде чего-то да и не хватает. А у самой, слышу, пальцы по работе ссохлись. Поработать платок хочется. Я ж в эту работу втянута, как наркомат.[190] Нету пальчикам моим места. Даже страх взял – сами слабонько ворочаются. Выделывают всё движения то в виде как сучишь, то в виде как вяжешь иль разглаживаешь связанное что…

А у самой слёзы с горох.

В слезах в кровать. В слезах с кровати…

Целую вечность провалялась я.

А как была плохая, да так в хилушках и примёрзла.

Разбежалась проситься домой.

– Доктор… Моченька вся моя выкипела… Не могу я большь…

А мне отказ:

– Нельзя вам пока домой. Полный не прошли курс лечения.

– Доктор… Это хорошо, что вы строго исполняете порядок. Только… Ну на что всеполный ваш курс упокойнику? Ну на что спасать волосы? Головы давно уж нету…

Блеснул мой погорячливой профессор очками.

Получила я тут в отхлёстку два неполных, а третий на орехи.

– Извините, – сорочит. – Но только человек без головы мог такое сказать.

– Выходит, я права?

– Больной всегда прав. Но предоставим слово и времени!

Обиделся, как есть наполно обиделся мой доктор.

Стыд потянул меня за язык каяться.

– Доктор, дурность моя вмешала меня в эти слова. Если что не то свалилось с языка, так вы простите старой глупушке дурность мою такую…

– Прощаю, конечно. Прощаю. Да что там…

– Ох, доктор… Каба[191] вы только знали, как тяжело ничего не делать… Ох, знали б вы, ведали, как без работы скучно. Навовсе скучно. Ну так скучно…

Завеселели глаза у моего у доктора.

Вопрос мне на разведку подсылает:

– А что бы вы делали?

– А я умею платки вязать. Я бы платки, доктор, вязала.

– Вяжите, раз можете.

Не на камень пали слова мои.

На другой день Вера приспела ко мне перед обедом.

Я и спровадь её в гардероб за моим привьянтом.

А не в лишек тут пояснить.

Где что ни скрутись там вроде аварии иль ещё беды какой, пуховницу враз признаешь. Куда б мастеровая платка ни шла, куда б ни ехала, в сумке всегда работа: спицы, кайма, нитки…

Это за обычай.

Как снаряжали меня в больницу, я не помню. В таком вот разломе была. Навовсе отжилая была. На отходе.

Ну куда!

Почки же запалились. Сильные отёки. Ширше бегемотихи распёрло. Вида, после сказывали, никакого я на жизнь не давала.

А всё едино по обычности впихнули мне в сумку все вязальные причиндалы, что пребывали сейчас на госсохранности в гардеробе.

Принесла Вера мою сумку.

Засверкала бабка. Ворухнулся в орлице живой дух!

То я, бывало, погляжу в тоске на нянечку-хохлуху, на её каталку с харчем. Сморщусь. Нет, мол, не надобно. Поняйте назад.

То и весь мой был обед в минулые дни.

А тут тебе козырь-девка за присест живо уборонила до крайности полную миску борща, хороший так из оковалка кусман телятинки. (Вера принесла.) Чистёхонько всё подмела.

Наелась, как поп на Масленицу.

Ну теперь, блин ты сухой-немазаный, можно и с голодным бороться!

Ну теперь, думаю, спицы у меня из рук не попадают.

Обложила меня Вера подушками да и смаячь себе по делам.

Пропала моя Вера за дверью.

Забыла я про всё на свете.

На койке сижу себе именинницей. Знай настукиваю иголками свои «ягодки с самоварчиками».

 
При долинушке млада стояла,
Калину ломала.
Я калинушку ломала,
Во пучочки вязала,
Во пучочки вязала,
На дорожку я бросала,
Приметочки клала.
Я приметы примечала,
Дружка возвращала.
Воротись, моя надежда,
Воротися, сердце.
Не воротишься, моя надежда,
Хотя оглянися;
Не оглянешься, моя надежда,
Махни чёрной шляпой,
Чёрной шляпой пуховой,
Шляпой, шляпой пуховой,
Правою рукой.
 

Пела я не в голос.

Пела-звала я одну надежду. Чтобушки встать. Вернуться чтобушки к работе.

Без работы человек отживается…

За старыми спицами подворачивает ко мне на свиданье былое.

Вижу себя молодой…

В Крюковке себя вижу…

В Ташкенте…

Давно покончилась война.

Возросли мои горюшата. Повыучились.

Саша не развисляй какой. Ин-же-нер-ко… Первый у нас в роду инженер.

В Гае при меди служит сыновец.

Вера фельдшерка. Там кокористая что! Как чего надумает – умрёт, а сделает. У меня из крови пересосала напористость.

Сама моя упрямка ребятёшечками уже обсыпалась, будто квочка курчатками, и побегла в вечерний институт. Всё повыше куда дерётся Верочка.

Таково хорошо, таково радостно… Прямо лето на душе.

Увидь отец, помиловался бы…

Отец…

Бабы в Жёлтом всё такали:

– Девойка ты не безвидная. На твой век война оставила мужичья, этого сладкого сору… Роса утрення падёт – уйдёт молода вдова замуж.

А не ушла…

Встречались стоящие люди.

Один даже вон из самого из Киева вязался. Там у него под бомбами семья полегла.

Ни на что не польстилась.

Мужа, пускай и награждённого могилой, любя не покидают…

 
Поехал далёко казак на чужбину
На добром коне вороном.
Свой Урал он навеки спокинул,
Ему не вернуться в родительский дом.
Напрасно казачка его молодая
И утро, и вечер на север глядит:
Всё ждёт, поджидает с далёкого края,
Когда к ней казак на коне прилетит.
А там, за горами, где вьюги, метели,
Где страшны морозы зимою трещат,
Где сдвинулись грозно и сосны, и ели,
Там кости казака лежат.
Казак и просил, и молил, умирая,
Насыпать курган в головах,
И пусть на кургане калина родная
Красуется в ярких цветах.
 

У Миши это первая была песня.

Как идти бить немца, списал на листочек.

Потом этот тёртый-перетёртый клочок, где и слов-то уж не распознать, переслал мне его соратный товарищ, сосед по госпитальной койке.

27

Всяк храмлет на свою ногу.

 

Клубочек удобно так лежит под рукой в больничной мятой миске, чтоб не бегал, не собирал пыль по полу. Нитка не косматится, её безнадобно подбирать. Ровная, она плавно течёт из-под левой руки.

Вроде всего с ничего посидела. А уголочек уже готов. Сидень сидит – счастье растёт!

Низ уголочка я схватываю пришибочкой, обыкновенной бельевой прищепкой.

Пришибочка оттягивает косичку уголочка. Делает его ровным. Не даёт ему скручиваться.

Так я занялась своим платком, что и не приметила, как в палату налилось народу большь, чем кислородности.

Палата на двоих. Одна койка всё время пустует. Значит, думаю, тогда ко мне.

Вмельк глянула ещё разок крайком глаза. Смотрят, как я вяжу. Все в арестантском. Так я про себя навеличиваю больничное обмундирование.

Чинно сидят на своих стулках кружью.

Чисто тебе перед телевизором.

«Эко кругопляс!»

Осерчала я вгоряче на такие охальные смотрины. Чуть было не напылила до чиха. Да подломила свою гордыню молчанкой.

Постно ужала губёнки и безучастно так вяжу.

Вроде никого и нету.

– Как в кино! – тихостно толкует отощалый курчавик с голым до блеску куполком на голове и не забывает, анафемец, припадать плечишком раз по разу к сытому верху руки молоденькой девоньки-мак. – В темпе вяжет… Ну так-в-так автомат автоматом! Только что не «калашников»… И совсем не глядит!

Я завидела мешочек с лотошными карточками и бочоночками на коленях у шептуна. Поддела:

– А это, любитель дорогой, не лото. Глядеть не в обязательности.

Легла тяжёлая тишина.

Неловко мне стало: я положила ту тишину.

– Ну что, – поплотней кладу мягкости в голос. – Вот так в молчак и будем играть? Давайте в лото! А? По мне, в лото лучше! Давайте, покуда сердце у бабки горячее. Но, – усмехаюсь, – уговор. За игру в моей палате с каждого халата по копеечке!

Гостюшки, слава Богу, заулыбались:

– Это что, взятка?

– Почти. Летом наезжают ко мне в деревню внучата. Большие лотошники. Лото в арифметике даёт ребёнку ого какую помощь. Играют, а копеечками закрывают. Ну не напасёшься…

– Поможем!

Руки забегали шарить по карманам.

В мою склянку из-под валидола на тумбочке с весёлым звоном тенькнуло несколько однушек.

Минутой потом с лёгким шумом все расквартировали карточки кто где. Кто на подоконнике. Кто на тумбочке. Кто у меня в ногах на кровати. А кто и прямо у себя на коленках.

– Ну что, погнали? – громко, во весь народ, спросил хозяин лото. Тряхнул перед собой мешочком и обежал всех глазами. – Все готовы? Стратегическая готовность номер один есть?!

– Всё. Поехал! – в одно шумнули несколько человек.

– Ути-ути! Двадцать два! – хрипливо, обстоятельно выкликнул кощей. – Топорики. Семьдесят семь!

Он снова степенно запустил руку в мешочек. Помешал. Достал свежак бочоночек.

Глянуть на него мелко глянул, а не назвал.

Бледнолицый поджара опало взглядывал то на бочонок, то на меня и молчал.

– Что, число прочитать не можете? – подъезжаю с малой подковыркой.

– Да эта хитрость не тяжеле мономаховой тюбетейки.

– Тогда чего же?

– Мой быть, мне подождать, пока Вы спрячете вязанье?

– Боюсь, вам придётся ждать до морковкина заговенья.

– А Вы что, и играть, и вязать будете одномоментно?

– А по-другому я не умею. Это уже так… В Жёлтом у нас девчаточки делают уроки иль коз пасут – всильную вяжут. Играют ли бабы в лото, читают ли книжки, смотрят ли тельвизор, наявились ли к доктору, натеснились ли в кино, выпала ль вольная минута на току, сбежались ли на побрехушки, томятся ль тебе на собрании дажно – завсегда наскрозь все разнепременно вяжут. Прекрасно же знают: языком, что решетом, ладно уж, так и сей, да всходов, дела то есть, не жди, ежель руки не сделают. Так что не выжидайте. Поняйте.

Играю я себе. Разговоры общие разговариваю. Вяжу.

Нет-нет да и словлю на себе долгий чей простой, как дуга, взгляд.

А, думаю, чего это оне меня глазами щупают? Что особенного-то чёрт во мне свил?

Бабка как бабка. Под заступ смирно поглядываю. Честь знаю. Зажилась…

И что ж вы думаете?

Болезный народко дотошный. Страх какой дотошный. Что да чего, да и признай меня скорбные лотошники за жёлтинску.

По телевизору видали вот намедни!

А саме кто я – не знают.

Засылаю вопрос, как звать-величать ту старуху, что видали?

– Не помним точно, как ей фамилия будет. Но какая-то такая… Из съестных.

Стали перебирать.

– Пельмешкина…

– Картофелева тире Оладушкина…

– Хлебникова…

– Хлебушкина!

– Борщова…

– Клёцкина…

– Пирожкова…

– Булочкина…

– Блинчикова…

– Блинова, может? – веду на путь.

– Ну а кто его упомнит?

– Можь быть, и Блинова, – неуверенно так переглядываются.

Тогда, думаю, надобно дать доказательность покрепче.

Улыбнуться!

Когда сымали на тельвизор про встречку платочниц с жёлтинскими школьницами, про то, как мы передаём им своё рукомесло, так я, старая глупуня, неумно как сделала. Улыбнулась. А рот-то рваный, дырявый, беззубый.

Надо бы припрятать, а я разинула… Радуйся, Акулька, журавли летят!

О Господи, грехи тяжкие!

Да разве долго мёртвому засмеяться?

Смотрела потом на себя по телевизору – так стыд чуть со стулки не спихнул…

Гляжу я на своих на лотошников и думаю. Ну, то я по телевизору улыбалась шире Масленицы. Ну, то ладно. Дело минулое. А дай-ка я и вам вблизях улыбнусь по-русски.

В моменталий узнали!

– Она! У той тоже не было передних зубов! Анна Фёдоровна Блинова!

– А позвольте, дорогая Анна Фёдоровна, с нашим чайничком к Вашему к самоварчику приткнуться, – ластится ко мне лотошный верховод.

– Я слушаю.

– Видите, не Вашего я стаду баран. Не оренбургский. Могу спросить глупость. Так что не взыщите… Я со стороны, чужесветец… Командировашка.

– Что-о? В больницу командировали?

– Не-е… Прикатил я, дурак до пояса, в Оренбургию на знаменитые на Ваши газовые промыслы. Но судьбе, ей видней, угодно было пристегнуть меня к больничному бережку. Оченно нужно мне это, скажу я Вам. Ну как стоп-сигнал зайцу!

– Постойте, постойте… Это что же, со своим лотом в командировку?

– Со своим… В поезде, в гостинице вечерами, вот тут в больнице… Да знаете, как лото времечко кокает! Без лото я б с тоски давно-о лапоточки откинул. Но не про меня речь… Я слыхал и песню про платок, и пропасть читал, в курсе даже про Жёлтое, «столицу оренбургских платков». Насколько я понял, в славу да в почёт круглый мастериц втакали ажурные паутинки, что первые добыли себе знак качества и свободно проходят в обручальное кольцо. Анна Фёдоровна, это на сам деле так? Или это сладкий художественный свист?[192] Ответьте Фоме неверующему.

Сняла я с плеч паутинку. Подаю ему.

– Нате, сизокрылый. Проверьте сами.

Лотошник сорвал с правой руки своё толстое, посредине с горбинкой, кольцо, поднял перед собой повыше глаз, чисто фокусник в цирке, и на красоту духом пропустил платок.

– Вот это ор-ригинальный номер! – в жарком восторге гаркнул он во всю больницу. – Да расскажи я дома – на веру не возьмут! Экий громадище ниточкой жикнул!

Всего-то один человек. А шуму пустозвонного, шуму… Черти делят горох тише.

– Да дорогая ж Анна Фёдоровна! – разоряется лотошный атаманец. – Я наверняка попаду пальцем в небо, если скажу… Только за то, что все мы тут увидели, не грех Вам брать со всякого носу по грошу, а у кого с горбинкой – по два с полтинкой! – и с этими словами бряк передо мной на коленки и в поклоне соснул мне руку.

Ну комик! Ну пустячий балабан!

Вспыхнула я вся порох порохом.

Понесла хвост чубуком:

– Послушайте! Ну на что ж вы ломаете комедищу? Заради чего с лакейской прытью руку мужатке лизать?!

Настёгиваю я так, а сама смотрю на лотошника ненастно, студёно, на-поди, пострашней, чем колорадский жучина на молоденький картохин листок.

– Да руки Ваши золотые не то что целовать!.. Мой быть, им памятника до звёзд мало! А то… Первый в России памятник вон даже свинье установили в городке Калаче под Воронежем. На клумбе под каштаном лежит-отдыхает госпожа Хавронюшка… В постамент скульпторы замуровали на удачу 90 копеек. Ведь свиномамка – это ж ещё и копилка… В Урюпинске стоит памятник козе-кормилице. А сколько памятников рассыпано по миру козлам, «лучшим друзьям» всех мужчин! А вот кто видел в Оренбурге памятник платочнице? Гордо молчите?

Ой да ну уж! Срочно подай ему памятник!.. Эвона какую отвагу дал куражу своему.

Эвона как разошёлся, ровно тебе в магазине мешок смелости прикупил…

– Да перестаньте мозолить язык! – пускаю я против шерсти. – Не то закройте дверь с той стороны. Играйте давайте лучше…

На том он и сел.

Пожал плечиками и пошёл понуро выкликать бочонки.

Поостыла я малок.

Посматриваю искоса на лотошного предводителя и неловкость всё круче забирает меня.

Да-а, наложила на себя такую, думаю, блажь, от которой посторонние как только с диву не упали.

Может, он от чиста сердца, а я – закройте дверь с той стороны! Задала такой пыли! Ох, и тиранозавриха…

Может, хоть каплю, а ну и в самом деле про руки про мои его правдушка?

Доброе слово и кошке в отраду, говорю я себе. Ты-то на кой леший от того слова на стенку готова лезть? Бросай давай такую замашь. Охолонь. Не больно горячись, а то гемоглобин ещё падёт… Да не смотри на командированного комом. Смотри россыпью.

Толкую я это себе, вроде отходчиво улыбаюсь.

Поднял мой обиженный лотошник покаянные глаза.

В ответ несмелую, смазанную посылает усмешеньку:

– Во взгляде Вашем ясно читаю про себя: люблю тебя, как клопа в углу, где увижу, тут и задавлю. Анна Фёдоровна, уж лучше мазните меня по моське, только не калите себя. Не жгите нервы. Не серчайте.

– Ну… Что прошло, пускай идёт. Ворочать не побежим.

– Анна Фёдоровна, – говорит он в задумчивости. – А нельзя ли… Барабанные палочки, одиннадцать… А нельзя ли механизацию какую удумать в Вашем деле? Венские стулья. Сорок четыре. Скажете… Туда-сюда, обратно в сумку. Шестьдесят девять… – И он безразлично сронил бочонок назад в мешочек. – Скажете, пристал, как дуроплёт какой на подгуле к столбу. Не серчайте. Влюбовину мне всё это.

Вследки за бочонком в мешочек сухой плетью пала стоймя и его рука. Но забыла погреметь бочонками. Не достала нового.

Так и затихла. Замолкла в мешочных потёмках.

Игра обломилась.

И мне тоже расхотелось лотошничать.

– Ещё до войны, – вспоминаю, – мой покойный муж допластался… Электрическую придумал самопрялку. Только я отвод поднесла той прялке. Нам надобно прясть нитку нежную, тонкую. Как паутинка. Вот, может, откуда имя платков? У прялки же нитка крутая. Скорая на обрыв. У одной у моей вдовой товарки, – в виду я держала задушевницу Лушу Радушину, – сам любил с ухмелочкой повторять: «Техника у нас – одна хитрость. Никакой тебе механизации. Так есть та же хитрость». И сладил хозяйко приспособленьице, похожее на игрушечную деревянную лошадушку на колёсиках. Так себе приспособленьице. Не Бог весть каковское. Пустячное навроде того. А вот, поди ж ты, товарка в лучшем виде выезжает на той лошадушке. Вчетверо быстрей против обычного сучит пуховую нитку с хлопчаткой! Смекалка во всяком деле казака выручает.

– Значит, наш брат-ротозей мастак не только снегирей ловить? Но и в Вашем деле подсобник?

– Да уж не последняя спица.

– А можно, Анна Фёдоровна, научить нашего губодуя вязать?

– А почему нельзя? Вон в старину во французской стороне Бретани вышивка была ислючительно мужским коньком. Дальше лучше… Уже медведушки по циркам на коньках «Калинку» отплясывают. Слонов учат играть в футбол.

А уж нагнуть мужика к вязанью делко незатейливецкое. Мало, но есть, вяжут мужики. Знаю, один парнище у нас в Жёлтом ладится жениться. Так вот он дома смотрит телевизор и вяжет. Не кактусы какие там. Без расколов наяривает! Иголки так и взлётывают! Девушка, сердцу милая уважительница, гляди, только за это на него и не надышится. А другой вон, – вернул Бог память, вспомнила, – уже при жене… Колюшок Упоров. Сорок годков человеку. И вяжет дажно не дома. Ездит в ездки генералом при вагоне…

– Он что, проводник?

– Во, во! Поезд своим путём себе бежит. Колюшок закупорился втиши от мира на ключ и засопел в спокое за спицами. Знает твёрдо, дальшь рельсов никуда его вагонишка не скакнёт. Домой – это уже из нормы не выпадает! – без готовой серединки не вертается. И что в смех и грех, у Коляйчика с бабой схлёстки по вязальной линии задаются. Николашенька что? Только жак, жак, жак – проворней бабы петли кладёт. А ей это – ну острой спицей по сердцу! Не нравится да навроде как и всесовестно от людей. Накипит у ей, лишний разок и сцепются…

 

– Ну, раз обидность подсекла…

– Легонько разомнутся… Обидка и сомлеет, уляжется… В нашей сторонушке приключается и такое, правда, в большую ред-кость, что муж жёнушке, которую почитает до невозмож-ности как, на Восьмой март не кулёк конфет иль какую ещё там магазинную тряпицу – дорит платок, что сам выработал.

– Славно-то как!

– Я про что вот сушу голову… Как, девоха, ни храбрись, жизнюка вырывает да угребает своё. Спешной ногой к последней правит точке.

На глаза плоха уже. Линии в тетрадке хоронит от меня туман, сядь я без очков за письмо. И сердчишко шкодит…

А всё бежишь в думках жить, жить, жить…

Хоть оно и поют, старость – подарок не в радость, а я так скажу: старость плоха одним только тем, что и она кончается, всерешительно одним только тем, что и она знает честь.

189Задохлица – безнадёжно больная.
190Наркомат (здесь) – наркоман.
191Каба – если б.
192Художественный свист – слухи.
Рейтинг@Mail.ru