bannerbannerbanner
полная версияВенеция

Анатолий Субботин
Венеция

Полная версия

И как телепат, подслушавший чужие мысли, достал Шимпанзе из кармана пудреницу. Ты чересчур краснорож для Пьеро, дай-ка я тебя напудрю.

Выпить – это завсегда. Он не страшился, как некоторые, за своё здоровье и рассудок. Берегут свой умишко, лелеют его. Хотят своим умишком наследить в культуре. Скажете: ну и похвально, труд на благо человечества. Да плевали они на человечество! Толпа нужна им лишь как среда обитания их имени. Они презирают людей, считают их за дураков, и в то же время ищут у этих дураков признания. Каково! А всё потому, что они трусят. Ведь жутковато пройти незамеченным, без шума и без пыли. Сразу встает горький вопрос: а был ли мальчик? Встает вопрос: зачем? Зачем бытие и сознание? И они не выдерживают этого вопроса. Как за соломинку, они начинают хвататься за кисть и за перо, начинают прыгать по сцене, одним словом, всячески выпячивают своё “я”. А известно ли вам, что многих подвижников мы не знаем и не узнаем никогда? Эти же лезут лезут лезут, в мыле и без мыла. Автографы фараонов на пирамидах, росписи в общественных туалетах. Запомните, я имярек есть, был и буду, если, конечно, запомните. А вы меня запомните! Я, блядь, храм разрушу, водородной бомбой угощу! И заметьте, они не желают ждать посмертной славы. Лучше взойти уже при жизни. Так как при жизни славу-акулу зачастую сопровождают такие красивые рыбки – деньги. И они надеются, эти выскочки, что человеческий разум восторжествует над разрушением, что им зачтутся рано или поздно их корыстные труды. Пусть надеются. Ничего другого не остается им. Но бывает настроенье, когда на вопрос: зачем? – хочется ответить иначе. Хочется подкрасться к ним этаким кривым чертом с сумасшедшинкой в глазу, тронуть за плечо и сказать: – А зачем живут черви? Зачем мухи мчатся рой за роем? И сказал он: живите и плодитесь! О, спасибо спасибо, отец-творец! Ломаю шапку, бью челом в слезах умиленья. Только к чему мне разум? Чтобы осознать своё ничтожество? Тогда червяк и тот счастливее меня. И горе мне от ума.

Успокойтесь, Петр Петрович! Выпейте. Патетика не к лицу вам и не по летам. Но ведь раззадорило самомнение этих выскочек! Вся их вера в прогресс и в своё высокое предназначение напоминает уловку страуса, спрятавшего голову в песок. А за уловкой – лишь страх и нежелание взглянуть в глаза горгоне-истине. Нет, мне куда ближе те лихие ребята, что кидаются на абордаж и в упрек своим матерям (не расстарались, мол) самостоятельно абортируются из этого мира. Они знают истинную цену жизни (копейка!) и весело, с усмешкой, а то и с гомерическим хохотом, умирают они. Нет, брошу к х… ям сочинительство, брошу перо! Дайте мне саблю и Трезвого коня, а то и бомбу! А не бросить ли нам бомбу?

Должно быть, он произнес что-то вслух, потому что Шимпанзе с удивлением спросил у него: – Как! Тебе нравятся полные женщины? – Мне нравятся разные женщины, – сказал Бутафорин. И поэтому я поэт, а не самурай, добавил он про себя. Поэтому прощай, оружие! Ведь женщин так жалко, особенно детей. – Так в чем же дело! Пошли! – сказал арлекин.

Они расплатились с официанткой. Шимпанзе поцеловал ее в губы, а Петр Петрович хлопнул по ягодицам. И пошли они, обнявшись и раскачиваясь, как матросы. И хотя путь был неблизкий, они этого не заметили. Что-то произошло со временем. Прежде, знаете ли, в этом смысле было проще. Словно линия времени из сплошной превратилась в пунктирную. Словно провалы в линии завелись. Теперь зубоскалы станут каламбурить, что у времени – “пунктик”.

Из “Дружбы” они вышли друзьями, естественно. Взяли извозчика, и его тоже сделали своим другом, естественно. Бутафорин изъявил желание управлять гондолой. Дай погребу! – сказал он лодочнику. Эврика! – крикнул новоявленный погребальщик, взмахнув веслом. – Теперь я знаю, что мне делать. Я стану таксистом. Все русские эмигранты – таксисты.

– Они таксисты поневоле, – заметил Джузеппе, – а у тебя от этой воли карманы трещат. Да и правил лодочного движения ты не знаешь.

Но Бутафорин не слушал его.

Пугало, колдовало и влекло

меня неодолимою стремниной.

Как ненадежно хрупкое весло

и как темны вампирьи именины!

Однако весло нельзя было назвать хрупким. Уж если здесь кто и был хрупким, так это сам держатель весла, чуть не сказал: контрольного пакета акций. Впрочем, и держатель хрупким не был. Не то слово. Просто некоторой неустойчивостью отличался нынче Петр Петрович. И неудивительно, что при первом же погружении весло увлекло его за собой в бездну вод.

– Плакали твои денежки! – говорил Шимпанзе, вынимая из карманов незадачливого гондольера пачки мокрых ассигнаций. – Но ничего. Не плачь. Мы их высушим. Дома у меня есть прищепки и веревка.

– Да, – говорил Петр Петрович, – деньги заслуживают того, чтобы быть повешенными. От них все зло в мире.

Потом был стол, вино, фрукты, цитрусы и дамы. Кажется, две дамы. Бутафорин сидел в халате с чужого плеча. Почему он в халате? – любопытствовали дамы. Ничего не попишешь: азия! – отвечал Джузеппе. – А если серьезно, то его костюм повесился, и он в знак траура надел халат. Мило! Мило! – закричали дамы. – А не найдется ли у вас халатов и для нас? Наши платья тоже вот-вот застрелятся утопятся отравятся, одним словом, расшибутся.

Петр Петрович, естественно, принялся ухаживать за одной из дам. Несмотря на её протесты, он упорно называл ее Моникой и приглашал пройти в опочивальню. Я не Моника и я не хочу спать, – говорила дама. – Я хочу апельсин. Я твой апельсин, – скромно вставил Бутафорин. Как говорится, кто весел, тот добьется. И вот уже бьется трепещет безумствует в экстазе баловень женщин и муз. Он возлюбил Монику, точнее, даму, которую перепутал с ней, он возлюбил ее сзади. То есть он сначала не понял, что сзади. Он искал губ, уст сахарных, дабы слиться и в поцелуе. Однако не было ни губ, ни глаз, ни даже носа. И вообще всё лицо заросло волосами. Ага, догадался он наконец, это ОБРАТНАЯ сторона луны. Черные длинные шелковистые локоны. О, Моника! А какая спина! Однако она как будто стала шире в плечах. И мышцы спины как будто огрубели, стали рельефными. – И когда накачаться успела, чертовка! В смутном нехорошем предчувствии он подсунул руку под её грудь. Груди не было! То есть была, но не та, не Моники. У Моники грудь большая и мягкая, а тут плоская и волосатая. И тут дама повернула вполоборота свою голову. Бутафорин увидел профиль… Он узнал: это была… это был Шимпанзе. От неожиданности наш Петенька кончил и заснул.

8

Первым чувством его, когда он проснулся, было удивление, смешанное с испугом. Где я? Вероятно, этот вопрос материализовался на его лбу, поскольку вошедший дворецкий начал свою речь с пояснения: – Вы в доме синьора Паучини…

Это была фамилия Шимпанзе. И Бутафорин все вспомнил. Ну положим, не все, но он вспомнил главное, и ему стало мучительно больно за бесцельно прожитые годы. А дворецкий продолжал: – Барин просил вас дождаться его возвращения. Что прикажете? Завтрак в постель или сначала, может быть, примите ванну?

– Знаем мы ваши ванны! – сказал Петр Петрович. – Давайте завтрак, только пожиже. И не забудьте пива.

Подкрепившись, он почувствовал, что его совесть, которая сегодня расположилась почему-то в голове, уж не так болит. Тик-так. Он взглянул на часы. Те показывали кошмар. Боже, он проспал весь день, не говоря уже о ночи! Что подумает Моника?! Она его потеряла. Какое ему дело до Шимпанзе, ведь он любит Монику! И он бросился наутек.

Добежал доплыл долетел. И остановился, тяжело дыша, перед дверью, услышав за нею голос возлюбленной.

– Уходи же скорее! Я боюсь, он вернется.

– Не бойся, – сказал другой голос, тоже жутко знакомый, – я подсыпал ему снотворного. И вообще он пьет как русский. Нашла, с кем изменить мне.

– Он милый и, кажется, он любит меня.

– Ладно. Я не ревную. Все идет по сценарию. Пусть побалуется напоследок.

– Что ты задумал, чудовище?

– Всего лишь очередную комедию. Жизнь так скучна, и все мы от скуки становимся шекспирами. Разница только в том, что одни двигают фигуры вымышленные, а другие – реальные. Ну, не волнуйся, ухожу. Надеюсь найти его у себя. Скажу, что ты по нему соскучилась.

Остолбенел Бутафорин, как на развилке 3-х дорог, не зная, кого начать убивать: Шимпанзе, Монику или себя. Мимо столба спокойно прошел и удалился гадкий соперник. Наконец, приняв прежний, человеческий облик, Пьеро, как Сим-Сим, открыл дверь. И между ними состоялся следующий разговор.

БУТАФОРИН (сидя в кресле и скрывая дрожь колен). Что ты наделала, Моника! Я хотел жениться на тебе, а ты изменила мне с этим глубоко порочным человеком.

МОНИКА (сидя у него на коленях и ласкаясь). О чем ты, мой мальчик? Во-первых, я изменила не тебе, а ему с тобой. С ним мы старые приятели. И, во-вторых, я люблю тебя больше. Его я люблю как мужчину, а тебя как мужчину и еще как человека. Почитай мне свои стихи.

Петр Петрович на минуту задумался. И начал Петр Петрович:

Я ищу свою любовь в полях.

Нахожу и тут же вновь теряю.

Что же это? Я так не играю!

Но опять кричу её, нахал.

Я свищу свою любовь, резвясь.

Вот она ко мне несется шибко.

Дым земли столбом дрожит. Ошибка!

Это всего лишь бомба взорвалась.

Монечка, ради бога, брось скорее эту гадость, этого Шимпанзе.

ОДАЛИСКА. Не могу. Как же мы будем жить! Ведь он дает мне деньги.

У меня есть деньги! – чуть было не вскричал поэт, потрогав набитый, как дурак, карман, да вспомнил, что они, его деньги, из того же грязного источника. Мы оба куплены, оба подрублены, в смысле: находимся под рублем у арлекина. Я убью его, подумал он, хотя знал, что этого никогда не сделает. Спрашивается: зачем он так подумал? А ради красной мысли. В человеке всё должно быть прекрасно: и одежда и тело и мысли!

– Ты выглядишь утомленным, – сказала Моника, – ты выглядишь грустным и тем не менее вкусным. Пойдем баиньки. Уже поздно. Слышишь, как кто-то долбится в стену. Это рыба-молот вышла на ночную охоту. Пойдем, утро вечера смешнее.

 

Она взяла его на руки и понесла в кроватку. Какие все-таки ненасытные эти итальянцы! Вот что значит обилие солнца и хорошее питание. Впрочем, Петр Петрович тоже почувствовал оживление в штанах рыбы-голода. Они легли и стали кусаться, стали друг друга есть.

9

После утреннего кофе Моника отправилась к модельеру, а Бутафорин – к синьору Паучини с определенным намереньем.

Лошади шли шагом – и скоро стали. Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран! Всё было почти так. Но не совсем. Гондола шла шагом и вдруг пустилась вскачь. Как пьяный корабль, она стала рыскать в разные стороны. Ну, пассажиры, – закричал лодочник, – беда: Новый год! В воду падали какие-то тяжелые предметы. Один из них угодил в растянутый над гондолой тент и запрыгал там, как на батуте. Бутафорин выглянул. С неба валилась разная утварь. Будто шел шагом метеоритный дождь. Безобразие! – заорал писатель. – И куда дожи смотрят! Но просвистевшая у виска, старая, дурно пахнувшая штиблетина заставила его замолчать и ретироваться.

Страшный мир! Он для сердца тесен.

В нем твоих поцелуев бред,

темный морок цыганских песен,

торопливый полет штиблет.

Да, и пели. И с пением выбрасывали старые вещи. Однако гондола долго увиливала от “новогодних подарков”. Лодочник был мастером своего дела. Но поскольку ему больше приходилось смотреть не вперед, а вверх, он-таки в конце концов врезался на полной скорости в гранитную набережную. От вельбота сделались щепки. Пассажиры сделались пловцами. Каждый плыл, как хотел или как умел. Кто-то кролем, кто-то брасом, кто-то ныром, а иные пешком по дну. Что поделаешь – Вавилон, то есть Венеция: смешение стилей, времен и народов. Впрочем, все стремились к одной цели, даже если плыли в разные стороны. Эта цель зовется финишем. Мы финишем окружены, он нас кругом. Куда ни поеду, куда ни пойду, к нему заскочу не на шутку. А если ты не идешь к финишу, то финиш сам придет к тебе. Хоть стой, хоть падай. Петр Петрович выбрал на этот раз баттерфляй. Красиво идет! – удивилась подлетающая к нему фарфоровая тарелка. Залюбовалась тарелка, замешкалась и не попала в Петра Петровича тарелка.

Мокрый Бутафорин позвонил. Знакомый дворецкий открыл.

– Разве на улице дождь?

– Да. Вещий. Вещи летят как из ведра. Дождь в руку. Только нет здесь хозяйской руки. Вот в России бы вся эта у-тварь живо стала достоянием барахолки и превратилась бы в груду денег. В России такими вещами не разбрасываются. Напротив, там за ними заходят даже в чужие квартиры. Собирают вещи, рискуя жизнью. Поверите ли, какая-нибудь стальная ложка дороже человеческой жизни стоит у нас. Убить человека за вещь – в порядке вещей. Едешь ли в поезде, в автомобиле – повсюду мешки мешки мешки. Коньяк, чулки и презервативы. Иногда окликнешь, глядя в спину: сударь! Обернется – боже ж ты мой! Это МЕШОК. Отгадайте загадку: узкий лоб резинку жует. Правильно: лабазник! Он – центр мироздания, в котором – лотки ларьки лавки. Мне страшно! Дедушка, забери меня отседова, где вещи убивают людей, как сегодня шкаф едва не прихлопнул нашу гондолу. Дождь в руку. Только не надо понимать меня буквально. Мы говорим “партия”, подразумеваем “игра окончена” или “шеф, всё пропало”!

Бутафорин схватил дворецкого за грудки.

– Я всё понял, – сказал дворецкий. – Барин в гостиной.

Шимпанзе сидел в кресле. Увидев Петра Петровича, он поднялся с распростертыми объятиями ему навстречу. Но объятия, зависнув в воздухе, не состоялись. Залп мокрых денежных пачек опередил их. Одна из пачек угодила Джузеппе в нос, и под стройным римским носом стало мокро. Арлекин, обладавший коньячной выдержкой, утерся платком белоснежного шелка. Затем он развернул его перед Бутафориным, как матадор свой плащ перед быком.

– Чем не произведение искусства! – сказал он, имея в виду кровавое пятно. – Я никогда не сомневался в твоей гениальности. Квадратный Малевич посрамлен. Я повешу это в спальне над кроватью. Прости: я не спросил, чем ты взволнован. А! Догадываюсь: тебе надоели деньги.

Рейтинг@Mail.ru