Василий ЖУКОВСКИЙ
ЛИСТОК
От дружной ветки отлученный,
Скажи, листок уединенный,
Куда летишь?.. «Не знаю сам;
Гроза разбила дуб родимый;
С тех пор, по долам, по горам
По воле случая носимый,
Стремлюсь, куда велит мне рок,
Куда на свете все стремится,
Куда и лист лавровый мчится
И легкий розовый листок».
1818
***
Удочери меня, мой ясный свет.
Как небо – землю и как месяц – звезды.
Возьми туда, куда другим не след.
Вдохни в себя, как ты вдыхаешь воздух.
В течение, в мелодию, в тоску
своей реки тайком возьми… послушай,
как я читаю бережно строку,
которая твою читает душу.
Возьми в ладоней теплое кольцо,
как яблоко последнее из сада,
где снегопад забил мое лицо —
там, где душа, лица уже не надо, —
где яблони распяты на снегу
и умер сад, заброшен и завьюжен…
Возьми туда, куда я не могу,
в ту невозможность взять – возьми…
И глубже.
***
Птица, не умирай…
За тебя ль не молилась?
Здесь, конечно, не рай,
но Господняя милость
и зерно от щедрот
вездесущего неба.
Что еще просит рот,
кроме песен и хлеба?
Птица, не умирай!
В смерть не верю – хоть тресни!
Даже если за край,
в неизбежное если…
Тут, понятно, не юг
и луч солнечный редок.
Что еще хочет дух,
кроме ветра и веток,
что сплетаются в сеть —
против птичьей природы…
Неизбывное – петь,
если певчей породы.
ДУДКИ
Есть дудки разные.
Одни —
дыханием живут,
и ноты путают они,
и чисто не поют
в чужих руках,
как соловей
стал в клетке б доживать,
о ветке думая своей…
Другим —
на все плевать.
За неумолчный звон монет —
талант,
как пес,
издох —
продать готовы белый свет
и верят:
с ними – Бог.
НИЧЕЙ
Выше небушка не вырасти
ни на суше, ни в воде.
Нет на свете большей сирости,
чем свивать гнездо нигде.
Прописался глупый скворушка
в раззолоченном раю.
Как живется, серо перышко,
у могилы на краю?
Горизонт забит скворечнями
в той заморской стороне,
двухэтажными, нездешними
да пустыми – в глубине…
А у нас снежинки мечутся,
как рыбешки…
Но зато
минареты в полумесяцах
в том краю, где ты никто,
богородицы по улицам
да спасители…
не те?..
А у нас – Один…
сутулится,
воскресает на кресте…
А в окне – всполох рябиновый —
рай оседлых снегирей…
А в твоем – горчит чужбиною,
ночь – темнее, день – серей,
оттого и бродишь за морем…
А у нас – белым-бело,
на просвет – все то же самое,
с небом дружится крыло,
только к прозе мы привычные:
горы – снега, ведра – щей —
хорошо до неприличия!..
Чей ты, скворушка ничей?
***
По ангелу – тебе, и мне, и всем.
Как будто божьих тварей миллионы
и лучшее из редкостных поэм
запрятано в их шепоты и звоны…
Ты несозвучен. Ты – не ко двору.
Ты – диссонанс в мажоре и в миноре…
Тогда хотя бы по крылу, перу,
по голосу, что в ангеловом хоре
срывается до бездновых высот,
где места нет ни свету, ни блаженству…
И если вдрызг, фатально не везет,
тогда хотя б по шелесту…
по жесту…
***
Выстоять – как трава —
в море пламени, в мире пепла,
вынянчить те слова,
что растут, чтоб душа не слепла,
вышептать те пути —
неизменные – что наружу,
выдышать то «прости»,
без которого вдох не нужен.
К ОФЕЛИИ
Душа моя, Офелия, молчи,
как если бы молчали колокольни.
Едва ли звук тревожней и безвольней
отыщется в немеющей ночи,
чем шепот приглушенный твой. Плети
венки из трав дурманящих и сизых.
И если бы тебя позвали снизу,
безумным не внимай. В твоей горсти
зажата нить трагедий, кривд и правд.
Кисть разомкни, плывущая над миром…
По-прежнему все серо здесь и сиро.
Остывшая, пустынная квартира,
где я плету венок из слов и трав
той, для которой нелюбовь – отрава…
ПОДЗАБОРНОЕ
Ветошка, лоскутье подзаборное,
черепок я, осколок стекла.
Легшей в землю попкорном – не зернами,
не взойти. Потому не смогла.
По плевку, по бычку да по камешку
на помойке расту и расту.
И росточком не вышла пока еще:
не видна я тебе за версту.
Все косишься на звезды блестящие,
что на нитках висят в Новый год.
Подзаборное все – настоящее —
терпеливо и верно растет.
НЕИСТРЕБИМОСТЬ
Неистребимо – в дереве – качать
упрямой и веселой головою,
а в пугале – на дереве торчать
и пялиться в пространство мировое,
в калитке – без хозяина скрипеть
от боли и до боли в перепонках.
А в женщине неистребимость – петь,
укачивая на руках ребенка.
***
Отойди, судьба, не трожь чужого,
пусть оно и на душу легло,
ни чужой строки не трожь, ни слова,
ни чужого призрачного Рима,
ни чужого над трубою дыма,
даже если дым и был тобой,
не была для дыма ты трубой,
даже если мысль невыносима,
всё равно – упрямо – мимо, мимо —
только в своего гнезда тепло…
Будет небо – будет и крыло.
НИЩЕТА
На нищету мою пошли цветок.
Пусть будет незатейлив, одинок
и в пестрой стайке родственных цветов
пропасть в глухом забвенье не готов.
С неведомого краешка земли
мне ласточку на нищету пошли.
И будет в мире песня, будет кров,
и мир не так пустынен и суров.
Пошли хоть неба синий лоскуток,
коль не послал ни птицу, ни цветок.
Коль ты – не тот. И я, видать, не та…
Пришлась бы только впору нищета.
***
С тобой говорили о разных вещах:
об истинном, ложном в искусстве,
о сочности мяса говяжьего в щах,
о пошлом и низменном чувстве,
о том, что твой папа любил рисовать
(хорошим бы стал маринистом),
о том, что на свете есть стол и кровать,
где должно быть честным и чистым,
о том, что картины стоят у стены
(все занятость – надо повесить!),
о том, что давно жить мы вместе должны…
Но нужно домой: скоро десять.
ОДИССЕЮ
Так пел ее голос, летящий в купол…
Александр Блок
Ты будешь жить на берегу
Бискайского залива.
Толпятся волны, на бегу
бормочут торопливо.
Ты будешь жить один как перст,
без языка и правил,
с тоскою тех забытых мест,
что навсегда оставил.
Но, одинокого любя,
не дремлет Божье око,
и будет в сердце у тебя
совсем не одиноко,
и будут муку навевать
о родине далекой:
и голос петь, и очи звать
печальной Пенелопы.
ЯЩЕРКА
лист последний облетает
значит осени конец
и во рту как будто тает
кисло-сладкий леденец
лишних слов не говорила
яблок – сад
и небо – звезд
и туманы всё варила
осень-ящерку за хвост
не тяни
погибнет ночью
у ближайшего куста
потому что больно очень
жить на свете без хвоста
***
Держи меня, соломинка, держи меня.
Из песни
соломинка соломинка соло…
весло мое веселое крыло
везучее везущее былье
все сущее во мне и все мое
и стоит ли былинка горевать
суденышко мое моя кровать
а если в море ветром унесло
то ветреное выдалось число
послушай небо ангелов приют
венки сонетов ангелы плетут
поэтово святое ремесло
поэтому соломинка светло
На смерть Влада Пенькова (1969–2020)
…Всегда замираешь от прихода таких вестей – у нас ведь расширенная «ситуация контакта», и контакта не поверхностного, а глубокого, «сердечного», затрагивающего самые тонкие душевные струны.
Так сформировался достаточно большой круг людей, которые идут бок о бок с тобой, которых считаешь «своими» и за которых болит душа как за самых близких.
Чуткий к слову и к миру поэт Влад Пеньков принадлежал к этому кругу – не по длительности совместного с «Парусом» пути, не по личным знакомствам, но по отчётливости и своеобычности художественного дара – как будто нездешнего, взлетающего к горним далёким мирам и с той высоты приносящего свою, запечатленную в оболочку поэтического слова весть.
Последние стихи Влада Пенькова показались совсем необычными – как будто перешёл он куда-то, в мир «зримых слов» (пользуюсь словом писателя Николая Смирнова) ещё до завершения своего земного пути.
И мы будем перечитывать эти удивительные стихи, помнить о таланте Влада и о том, что у Бога мёртвых нет.
Родным и близким Влада Пенькова – самые искренние соболезнования.
Редакция журнала «Парус»
ТРИСТАН И ИЗОЛЬДА
Не обретение – паденье
в ужасный мрак и в тёмный луч.
Моё пере- и пре-вращенье,
прошу тебя, меня не мучь,
не становись обычным светом,
простою плотью, кровью, но
излейся на меня на этом,
потустороннее вино.
Я потерял себя, ты – тоже.
Ты – тёмный жар, ты – свет ночей,
созвездье родинок на коже,
ты гибели моей ручей.
– И ты такой же. Ты потеря.
Я потеряла мир в тебе.
Бормочет истины тетеря,
глухая к нашенской судьбе.
Я быть и жить я перестала.
Ты тоже – смерть, ты тоже час,
когда на свете не застала
тупица-жизнь обоих нас.
Я жить не смею. Так хрупка я.
Ты видишь, милый, милый мой,
я для всего теперь такая —
луна обратной стороной.
...................................................
И мчался маленький кораблик.
Изольда и Тристан – и всё.
Вселенной крохотуля-зяблик
таких ни разу не спасёт.
ВЕСЬ ЭТОТ ДЖАЗ
К. Ер-ву
Так эта улочка нелепа,
полуживёт-полугниёт.
Какое дело ей до Шеппа?
Какое Шеппу до неё?
Подъезды, лавки, магазины,
и камень мокрый и нагой.
Вчера сказала тётя Зина,
чтоб я к ней больше ни ногой.
Клялась вчерашним перманентом,
что нет любви, пощады нет
и что не склеится «Моментом»
разбитый на осколки свет.
И я иду куда-то мимо,
и Шепп играет в небесах,
и грустно мне невыразимо,
ах и увы, увы и ах.
Гуляю долгими часами,
стужусь на холоде-ветру,
и – дядя с длинными усами —
потом как маленький умру.
Но есть должок пред этим светом —
осенним, нежным навсегда —
связать его навеки с Шеппом,
хотя б на долгие года.
Года молчаний. Мы любили.
Мы падали, как жёлтый лист.
Скрипят-фырчат автомобили,
в одном из них – саксофонист.
ЛЁТЧИКИ
Чен Киму
Поздно думать о белиберде.
В сердце пустота, покой и жалость.
А поедем-ка в Улан-Удэ.
Там эстрада старая осталась?
Помнишь, как лежалось нам на ней?
Как сияли звёзды, пилось, пелось.
Как тогда нам было всё видней,
и – особо то, чего хотелось.
Бороздили спутники в ночи
всё пространство космоса над нами.
Я прошу тебя – ты помолчи,
потому что надо не словами
говорить об этом, mon ami.
Просто звёзды низко пролетают,
и двоих, считавшихся людьми,
не зовут, а сразу забирают.
И летим в их стае мы, летим,
видим город, парки и эстраду,
видим крыш сверкающий хитин,
всё, что надо видеть звездопаду.
Видим вечность, взятую вот так,
взятую за хвостик и за жабры.
И не нужен вечности пустяк,
вроде наших посторонних жалоб.
Мы с тобой счастливые вполне,
мы пилоты вечности и мига,
на фруктово-ягодном вине
в космос улетающего МИГа.
ВАЛЬС ДЛЯ ЖАННЫ
Во Франции зима. Волков голодных стаи
уходят в снег по горло на охоте.
Когда отрядик лучников оттает,
достанет серым человечьей плоти.
Стоят и там и тут пустые храмы,
в них только ветра стылые напевы,
К озябшим тонким пальцам Божьей Мамы
в одном из них приникли губы девы.
Смотрю на оловянные фигурки,
мне – дважды семь. Я плачу. Я рыдаю.
Бургундские проклятые придурки
ещё узнают, что она – Святая.
А в Таллине, как всадники по снегу,
вороны по сугробам жутко скачут.
Потом взлетают с быстрого разбегу
и, Боже мой, со мною вместе плачут.
Как розы чёрные летят они, роняя
то боевые кличи, то рыданья.
И гасят свет, но ничего не зная,
смутившиеся сланцевые зданья.
ZELDA
1
Наташе
Как ты будешь одна ночевать?
Ночью холодно, страшно и сыро.
Двор, вообще-то, плохая кровать
посреди неуютного мира.
Затрепещут от ветра меха
и завоют на звёзды собаки.
Как ты спишь, балерина-ольха,
в этой летней прохладе во мраке.
Не смогу я накинуть пальто
на дрожащие хрупкие плечи,
чтоб тебя оградить от Ничто,
что назвать мне по имени нечем.
Смотрит старый философ с высот
Ничего, головою качая,
и древесный сведённый твой рот
задохнулся, ему отвечая
тихим шёпотом – танец придёт,
только утро окрасит раствором
этот синий безжалостный лёд
с философским его разговором.
2
Звёздочка, девочка, море,
берег Лазурный. А там —
в синем сиянии – горе
будет целующим ртам.
Здесь – вечеринки и танцы,
песенки, джазовый фон.
Юные американцы
юных невинных времён,
гладкие ножки, и рожки
чёртика из-за кулис.
С прелестью дикою кошки —
не говори, веселись.
Детка, мяукать не надо.
Ночь лишь однажды нежна.
Пахнет она виноградом.
Бэби, какого рожна
смотришь ты страшно и резко
парой безумною глаз.
Если сорвать занавеску,
что-то накроет всех нас.
Ну а пока всё в порядке,
сладкая плоть горяча.
Нежно касаются прядки
страшных ожогов плеча.
НИНЬЯ
В. Щ.
Древние боги столицы,
Карлос, сыграй нам про них,
Карлос, для маленькой жрицы
в храме девчонок босых.
Ты сатанински умеешь
падать созвучьями вниз,
древним богам ты согреешь
каменный древний маис.
Девочка наша разута.
Пальчики ног так нежны,
что, обнаглевшие – Puta! —
ей не кричат пацаны.
Карлос, она на работе.
Всё, чем торгует она,
это немножечко плоти
и позвоночник-струна.
Девочка спляшет, как сможет,
в девочке много любви,
ей мостовая обгложет
ноги до алой крови.
Карлос, сыграй же, чтоб веки
дрогнули древних божеств,
чтоб оценили ацтеки
девичий жреческий жест.
Крови хлебнувшие боги, —
Карлос, играй им и пой, —
пусть поцелуют ей ноги,
сбитые на мостовой.
СВЕТЛЫЙ
Я смотрю на тебя исподлобья
и чифирь наливаю в стакан.
Неужели мы оба – подобья?
Я и светлый отец Феофан?
Я не знаю ни сна, ни покоя,
я забыл, что такое покой.
Феофан, стариковской рукою
ты меня от ненастья укрой.
От дождя – сыплет пятые сутки,
от бензиновой вони шоссе.
Это ангелы? Нет, это утки
ходят в парке по сладкой росе,
перемешанной с кислой водицей
столько суток идущих дождей.
У цветов – человечии лица,
это стало немного видней
с той поры, как ты где-то и рядом,
с той поры, как мне знобко слегка
под твоим несмыкаемым взглядом
не глядящего вниз старика.
БЕЛЫЙ АНГЕЛ МИЛЕШЕВА
1
Неба синяя извёстка,
ветра синего покров.
Приглашал святой мой тёзка
отовсюду мастеров.
И пришли тогда горами —
шли под солнцем и дождём —
те, кто звался мастерами,
и пришли они с вождём.
Был он мощный и кудрявый,
очи были синевой.
Век ужасный и кровавый
богомаз прикрыл собой
от презрительного взгляда,
жало выдернул злобе.
Оттого и духам ада
до сих пор не по себе.
Знают духи – в храме белом
белый ангел, белый свет.
И крыло его вскипело,
потому что смерти нет.
Не огонь, не пламень боя,
не сверкнувшая гроза,
небо сине-голубое —
эти нежные глаза.
Пусть крылат он, словно птица,
тайну он откроет нам —
белых ангелов глазницы
мастер дал своим глазам.
2
Наверное, ветром летучим
тебя занесло в этот край,
сорвало с какой-нибудь тучи,
летящей над городом в рай.
Твой путь был не слишком-то долог.
И вот – ты теперь среди нас.
О как же смотрел Палеолог
на твой лучезарный анфас.
Дрожащие пальцы в алмазах
запутались в алой парче.
Встречал он такого – в рассказах,
и слышал про вас вообще.
Но ты – и в огне, и в покое —
ты можешь дарить, не спросясь,
не камни, не злато – такое,
что можно взлететь, помолясь.
И царь, покачнувшись от страха
– Лечу! – закричал и – взлетел
туда, где белела рубаха
того, кто с любовью глядел
на люд, на художников нищих,
на, в общем-то, тёмных людей,
на свет восхищенья – на пищу
для ангелов и лебедей.
***
Cиничек желтогрудых, пташек малых,
я приручу (о сколько солнца в них!) —
не снегирей: мне нынче вреден алый —
цвет непокоя зимних снов моих,
цвет боли, жажды и стыда, и гнева,
и яблока, которое Адам
не пригубил бы, если бы не Ева…
Снегирь. На крыше дома. К холодам.
***
Я, межуясь от жизни забором,
осложнённую душу лечу:
наслаждаюсь взволнованным спором
суетливых весенних пичуг.
Слабый запах цветов над лужайкой.
Пасторальный неброский покой.
Вдруг запахло тоской и Рожайкой*,
обмелевшей, как память, рекой.
А над садом, над крыш черепицей
нарочито бесстрашно парит
вольный сокол – надменная птица.
Что Гекуба ему? Что COVID?!
* Река в Подмосковье.
***
Нарушилась невидимая связь
между холмом и мной. Мой брат оконный,
любила я твоих окатов грязь —
примету беспогодиц межсезонных,
и сушь июля, и январский снег,
врачующий печали и ожоги,
и тот – особый – угaсимый свет,
что лился вечерами на отлоги.
Bо мне не отзывается теперь
твоя весна – ни болью, ни улыбкой.
Стареет коронованный апрель,
а скорый май предвидится ошибкой.
КОЛОКОЛЬЧИКИ
Колокольчики,
Колокольчики —
Ни конца вам, ни края нет…
Георгий Кольцов
Колокольчики на лугу
не глазами я – сердцем – вижу.
И чем дальше от них бегу,
тем они всё ясней, всё ближе.
Василёк им – и брат, и сват,
клевер – кум, а полынь – соседка,
у деревни, где воздух свят,
где срывала их ручкой детской.
Им однажды звонить по мне —
неизбывнее нет закона.
Отзовутся в чужой стране
колокольчики русским звоном.
В САДУ
Не засыпай: упустишь миг
рожденья чуда,
когда цикадам вторит крик
ночной пичуги,
когда жемчужина-луна —
каратов десять —
небесного коснувшись дна,
все сорок весит,
когда сливаются в одно —
как ключ и слепок,
как свет от лампы и окно —
земля и небо,
а леденцовый аромат
кустов цветущих
безбожно превращает сад
в земные кущи.
***
Сестре Лене Руцкой
До срока кто-то выпустил луну:
пускай летит медлительною птицей.
И пусть сегодня как дитя усну!
Мне детство подмосковное приснится.
Увижу васильковый океан
и Никоново – океана берег.
Там – живы – баба Клава, дед Иван,
и в боженьку с икон там просто верить.
А пироги – нахохлились в печи,
на молоке топлёном – роскошь пенки.
Там множество игрушечных причин
поссориться, чтоб помириться, с Ленкой.
Китайки там желтеют напоказ,
в их яблочках – живительные соки…
А яблоки моих усталых глаз
бессоннее луны глазниц безоких!
КУСТ СМОРОДИНЫ
Сплошь полячка с поморскою кровью,
я москвичка с увесистым стажем.
Но вот здесь мной с любовью посажен
куст смородины – как в Подмосковье.
Неказистый, кудлатый, он тоже,
вдоль забора – пусть будет «вдоль тына» —
разрастётся однажды картинно
недалёко от Эльбы и Огрже*.
Вот и я с этим краем – не вроде —
породнилась: не корнем, так – словом, —
звуки-ритмы катая по строфам,
как горошины спелых смородин.
* Реки в Чехии.
СЕРДЦЕ АРИАДНЫ
Ариадне Эфрон
Сестра… воды… пока не поздно!..
Вдруг вспомнился малютка Мур:
он на руках моих уснул,
а вечер был сутул и хмур.
В дому не топлено, промозгло.
В углу, у печки трость – Марины,
её попутчица. Вокруг
Вшенор* бродить – простой досуг:
желты холмы, но зелен луг,
и так редки кусты рябины!
Кто Бога знал – не ведал ада.
О жизни непосильный воз!
Отцова пуля, мамин гвоздь…
Воды!.. Всё тщетно. Знать, всерьёз
устало сердце Ариадны…
* Городок в Чехии, где жила Марина Цветаева.
В АВГУСТЕ
Астероид – маленькая планета,
привыкшая к движению по заданной
орбите в обществе себе подобных.
Метеорит («падающая звезда») – астероид,
оторвавшийся от коллектива и (за это)
сгоревший в атмосфере Земли.
(Из астрономических познаний автора)
Вот и август уже середину
разменял. Впрочем, к этому шло.
Я приму неизбежное зло.
Так однажды, наверно, Ундина*
в беглом свете сорвавшихся звёзд
принимала чешуйчатый хвост:
без обид, без сомнений – повинно.
Затаю ли на август обиду?
Или нас примирит звездопад?
Но я нынче, признаться, скупа
на желания. Там персеиды,
где желания и непокой…
Я почти поняла, милый мой,
в чём достоинство торной орбиты.
* Ундина (русалка) – один из астероидов главного пояса.
КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ
Опять писать о заморозках ранних,
уставившись на мокрые холсты,
натянутые на оконных рамах:
на листья жёлтые, нет – жёлтые листы
(коль скоро рифма так надиктовала),
на бурый лес и потускневший сад,
и – слава Богу! – неизбежно алый
июлями намоленный закат.
***
…Как будто было не со мной:
«Весь этот мир, холмы, берёзы,
коней рассветный водопой,
любви застенчивые слёзы,
и мамы добрый поцелуй,
и окуньки в литровой банке…»
О Время, Время, наколдуй,
верни былые полустанки,
дорог искрящуюся пыль,
лесные запахи и вкусы
(о них ли спорят?). Это быль:
рябин оранжевые бусы,
костры, черёмухи, поля,
столбы смолистые, ограды
и храм, где, в первый раз моля,
просил у Господа пощады
за весь наш мир и за себя,
чтоб были помыслы светлее…
Янтарный лик порхал, дробя
шаги в неведомом елее,
где мёртвых нет, кого, воспев,
остановили годы в датах…
Яснее солнечный напев,
роднее свет в тугих раскатах,
когда над летней синевой
всё чётче видится былое,
когда всё было, всё – со мной,
как тёплый луч на аналое…
ОСЕННИЕ СТИХИ
Дух бессмертен, вечен,
неизменяем, потенциально
(в зачатке) чувствителен…
К.Э. Циолковский,
«Космическая философия»
I
Благоговение моё,
твой вздох глубок и благодатен,
о Осень! Тёплое жнивьё
лежит в наплывах лунных пятен;
сентябрь так сильно разогрет,
так непривычно многозвучен,
что где-то в дымке прошлых лет
огни нахлынувших излучин
я слышу… Слушая Его,
я вижу млечные полотна;
но постояннее всего —
всё то, что тленно, мимолётно…
II
О Боже, Боже, я, поэт,
перед Тобой открыт и честен,
лучом Твоим, как мир, согрет;
своих едва заметных песен
я не прошу нести сквозь мглу:
мрак беспросветен, многотонен;
я – в неоплаченном долгу
и потому почти не волен
себя вселять в небесный Дух,
в свет неизведанных окраин;
но вечен взгляд и тонок слух,
а Космос, Космос – многогранен…
III
Так много в солнечных глубинах
ещё не высказанных слов:
сверчки на огненных рябинах,
закат – салатово-медов,
лилово-чёрных лаконосов
едва созревшие плоды,
прозрачно-пепельно-берёзов
дымок, парящий у воды…
И всё плывёт куда-то – мимо,
и всё – сплошной водоворот:
всё многократно повторимо,
но всё ль известно наперёд?
IV
Жёлтых листьев пора благодатна,
дух полыни и терпок, и мил;
на реке серебристые пятна
кто прохладной порой не ловил —
в предвкушении и накануне,
в созерцании и в чистоте,
вспоминая о южном Ахуне
иль о дальней заморской стране?..
Остывают, но всё-таки живы
дни, застигшие снов старину.
И качают волнистые ивы
в серебристых пелёнках луну.
V
И вы, о солнечные ивы,
зарницам вскинутым родня,
искристы, трепетны, пугливы
среди дворов на склоне дня;
и ворох яблок у калитки,
где шорох листьев кропотлив,
и на скамейке след улитки —
всё это осени мотив.
Насыщен воздух ароматом
в саду янтарно-золотом;
представить сложно: каждый атом —
обетованный чей-то дом…
VI
Монет старинных горстка зелена,
мой дом забытый осенью светлее;
какая всё же, право, старина
сохранена, как в стынущем елее,
и в тихом скрипе древних половиц,
и в запахе печной отволглой сажи,
и на портретах в очертаньях лиц —
в крылах земной и поднебесной стражи.
Душа бессмертна, и бессмертен Бог;
бессмертны ль духи – атомы-частицы?..
Взгляд полуночный выдержан и строг:
летят куда-то огненные птицы.
VII
С пьянящим запахом кофеен
дымок сухой листвы сплетён,
спокоен, чист, благоговеен
над тротуаром старый клён;
свеченье фосфорных гнилушек —
труха погибших тополей,
и месяц – серебристый ужик —
скользит над заревом полей.
Налево – лес, направо – роща:
провинциален городок…
Нет ничего, пожалуй, проще —
идти, как тень, через мосток.
VIII
Мосты небесные – живые, —
мосты озёрной тишины,
а на заборе пулевые
следы ещё с войны видны:
соседский дом настолько древен,
что даже окна смотрят ниц —
в туман бесчисленных расщелин,
на отраженье дальних птиц…
Небесный бой и бой вселенский —
незавершённый, вечный бой:
уходит путник деревенский
куда-то тропкой полевой.
IX
Поля, поля, моя Россия:
коней иль сказочников прыть?
И вы, мой друг, Анастасия,
мессия, может… Может быть.
Мужское ль, женское начало,
страдай ли, странствуй иль верши —
когда-то Слово освещало
небесных далей рубежи;
теперь всё больше – размышленья,
теперь всё чаще – пустота…
И лишь в огне преображенья
дана поэту высота.
X
С чердака восхищаться звездою,
воспевать запах древних кадил,
напитаться студёной водою —
вы промолвите: «Вот, удивил…»
Между тем интересно иное:
мироздания вечный полёт;
может быть, кто-то вспомнит о Ное,
когда вычертит время черёд?
Тонет вечер в безропотной дымке;
может быть, снова мысли – не те?
Словно в зыбкой сиреневой крынке,
стынет месяц в озёрной воде.
XI
Мой дальний тихий островок
в речном песке – великолепен,
брод каменист и неглубок
среди кувшинковых отметин;
здесь я впервые проводил
дни в одиночестве – с приманкой,
тот островок и нынче мил:
дома в реке с зеркальной дранкой
куда-то плыли, и, рябя
в глазах, наклёвывались дали…
Теперь, как стих, ловлю себя,
свой свет в небесной литорали.
XII
О Время, ты безумно и грешно!
О Время, ты безропотно и свято
клюёшь своё искристое пшено
в лучах рассвета и в лучах заката;
круговорот, сплошной водоворот:
дома, деревья, небо, мирозданье —
почти незримый огненный оплот
и в паре строк земное покаянье.
Бросает осень – топки и лихи —
ночные блики к листьям облепихи…
Бессмертна жизнь: бессмертные стихи
приходят в дом – и оживают книги!
НЕБЕСНЫЕ РЕКИ
(осенние зарисовки)
I
…И вот она – на блюдечке, бери,
осенний дождь её омыл изрядно,
плеснув, как брызги, солнечные пятна
к ногам неспешной северной зари;
и вот она – от медного гроша
и до седин ревущего пульсара
идёт к тебе ни молодо, ни старо,
на вечный круг вспорхнувшая душа,
в которой есть сплетенья всех времён
и, может, даже что-то неземное:
и мысль о Боге, и печаль о Ное,
и песнь ещё о тысяче имён;
она, как небо, ярко-голуба
и, словно море, с виду бестелесна,
её наружу вспененная бездна
горит звездой скалистого столба,
как будто в чащу ссыпанная соль, —
в таёжной мгле иль зареве болота
душа тиха, как тень ночного грота,
и холодна, как поздняя трифоль,
и горяча: нагая из шиншилл
она вздымалась, на руки бросаясь,
но, от неё стократно отрекаясь,
Творец иным простором дорожил;
не завершён землянин, человек,
глупцами вновь к душе презренье свито,
но все пройдут сквозь огненное сито,
сквозь глубину текущих к небу рек,
где нет, увы, ни снов, ни берегов
и тех, кто злобен и беспутно грешен;
где цвет уже совсем других черешен
лежит вокруг искрящихся стогов;
но всё-таки, моя душа, уймись,
на вольных скалах отдохни, не пенясь,
иначе нас с тобой сожгут за «ересь»,
а ты крылом пронзишь до срока высь.
Всё сказано. По-моему, сполна;
моих метафор смысл концептуален,
мой путь велик, хотя чуть-чуть печален:
летит над миром Млечная Волна!
II
Как тяжело предчувствовать, страдая
и понимая тленность Бытия,
когда душа, уже не молодая,
идёт по тропке – кромке острия,
наточенному лезвию заката,
где луч нездешний плавится вдали
и бесконечно, тихо, виновато
плывут на юг ночные журавли;
где цвет листвы ещё багряно-розов,
а горизонт малиново-бордов
и далеко до северных морозов
с прерывным треском вымерзших углов
знакомых хат, – да где там, где тут хаты? —
давным-давно на кухнях тёплый газ,
и не пугают никакие платы,
и старомоден под забором лаз,
и я живу, по-моему, «опрятно»,
кручу приёмник – слушаю «себя»:
на Солнце вновь размашистые пятна
гудят, планеты волнами кропя, —
как шум души, поток Большого взрыва
зажат в моей надломленной горсти;
как магнетит, притягивает ива
мой взгляд к окну… О Господи, прости.
Широк простор пустой многоэтажки:
разъехались, стучит ветвями клён,
смурной сосед, любитель злой затяжки,
густой тоской, как лист, посеребрён;
и как-то вдруг немыслимо средь ночи —
возвышенна, спокойна и легка —
в «противовес японской Тамагочи»
живёт, летит на Млечный Путь строка;
и как-то сложно «не подать и вида»,
что «всё горит, горит огнём внутри»,
и «как-то всё обычно у Эвклида»,
и «светел смысл в словах Экзюпери».
За горизонтом тонут самолёты,
тону и я, предчувствуя, горя…
Миры спешат в свои живые соты,
дрожит в листве рассветная заря.
III
И.Р.
Уплывала на запад заря —
необъятно, возвышенно, чисто —
и, сгущаясь в ручьях сентября,
тлела хрупким ледком аметиста;
ветер листья сдувал ко двору,
отзывалась спокойно калитка,
замолкала в знакомом бору
на тропинке церковная плитка;
обрывались людей голоса,
всё пространство текло, трепетало:
вновь кометы тугая коса
нависала к коньку сеновала;
окропив небольшой коридор,
там, где воздух прокурен и жалок,
ты мела свой обыденный сор,
вспоминая чертей и русалок,
споря с вечным невидимым злом,
и вела разговор «о культуре»,
и о том, что пустилось на слом
всё от русской «изысканной» дури,
и о том, что, свидетель всех стран,
неумело и как-то понуро
многоразовый грозный «Буран»
загнан в пыльный ангар Байконура;
а по радио – шелест и звон,
с серой кухни разрозненно блея,
утверждал: «Всё решает ООН,
всё решает её ассамблея…»
Кошки подло скребли на душе,
псы, не лая, сидели по будкам,
словно, плюнув в Союз, атташе
помутился военным рассудком;
всё немыслимо падало – вниз,
в никуда, не туда, ниоткуда,
как в «Солярисе»* вкрадчивый Крис,
повстречавший загробное «чудо».
Звезды мёрзли в сиреневых рвах,
млечным соком Вселенную клея…
На твоих еле влажных губах
отражался огонь Водолея.
IV
…О мой ребёнок, жизнь, увы, – игра:
Шекспир был прав, лишь в чём-то заблуждаясь,
но знал ли он, что всей Вселенной завязь
легко вместить на кончике пера;
что можно всё, конечно, превозмочь —
весь жуткий ужас вечной костоломки —
и, может быть, с тряпьём в своей котомке
пройти сквозь свет и неземную ночь;
что можно враз измерить времена,
предугадав события и даты,
и, бросив в пыль воинственные латы,
собрать для новых истин племена;
что можно видеть глубже и смелей
своей душой, подобно телескопу, —
и в кровь фашизма влипшую Европу,
и мёрзлый ад советских лагерей,
и над японским берегом закат
с ребристой вспышкой чёрной Хиросимы,
и, может, даже ядерные зимы,
давным-давно проникшие за МКАД;
и лживый Лондон, и дурной Техас,
и сжатый миг в зрачках сепаратиста,
и всю планету, взвинченную быстро,
как мяч футбольный, пнутый прямо в нас,
в косую сетку выстуженных звёзд, —
лови её, скорей лови, о Боже,
ведь есть на свете кое-что дороже,
чем небоскрёб иль многомильный мост:
и детский смех, и на песке следы,
и есть любовь, и есть пока свобода,
и, к счастью, есть спокойная погода,
когда лучи предзимние седы;
промолвит скептик: «Не о чем твердить,
одно и то же, это было, было!..»
Но на ветвях «сияет солнце мило»,
пронзив сквозь мглу рябиновую нить,
а по ТВ – опять одна война,
от вспышек бомб мир снова фиолетов…
Не стоит он и тысячи заветов,
пока ребёнок плачет у окна!
-–
* – фильм А. Тарковского по одноимённому роману польского писателя-фантаста С. Лема.
***
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Ф.И. Тютчев
Мысль изречённая есть ложь,
а что не ложь и что неправда?..
Мыслитель, бита ваша карта,
творца охватывает дрожь;
всё – немота, всё – слепота,
всё – лишь сплошные повторенья,
порой в строке стихотворенья
и рифма выскочит не та;
бессмертно лишь небытие,
бессмертны лишь Вселенной звуки;
но мы, сыны и даже внуки,
мечтаем вновь об острие
пера, энергии, луча,
зачатках иль остатках Слова;
всё сотни раз свершится снова:
душа, как солнце, горяча!
***
«Несовершенен этот грешный мир…» —
казалось, нет обыденнее штампа,
но на столе горит над книгой лампа,