События крепостного права давно в прошлом. Все факты унижения крестьян я узнавала из интернета, стараясь проверить каждый в разных источниках. Имена, фамилии вымышлены, все совпадения случайны.
Каждый человек желает себе благополучия. И стремится жизнь приблизить хоть немного к своему представлению о счастье. И начинает: кто-то строить, кто-то плести, кто-то усесться на шею ближнему и его понудить сделать свою жизнь удобнее, а кто-то только собирается начать, вот-вот возьмётся, с понедельника.
А потом из отдельных жизненных лоскутков складывается общая картина.
На каждой странице огромной книги истории она разная. Может, были светлые благополучные времена. Но, оглядываясь в прошлое, всё больше видятся горькие и трудные.
Но и в горечи можно найти радость, ведь она, хоть и горькая, но жизнь. Наша жизнь. Единственная.
– Дорогая, Вы, кажется, искали себе новую девку на кухню? – попыхивая сигарой и уставясь в газету произнёс Владимир Осипович.
– Не знаю, я ещё не решила, – Ольга Павловна задумчиво смотрела в окно. Весна уже заглянула в помещичью усадьбу Дымово, подсушила дорожки, поманила первую зелень из земли, развесила зелёную вуаль на деревья.
– Объявление. Продаётся вдова – 33 года, всю чёрную работу умеющая, и девки 16 и 11 лет, к учению понятные, хорошего поведения…
– И кого же из троих Вы видите на нашей кухне?
Но Владимиру Осиповичу уже надоело заниматься хозяйскими вопросами, поэтому он ничего не ответил и перевернул страницу.
Молодая супружеская чета Ночаевых сидела на веранде своего дома. Не дождавшись ответа, Ольга Павловна вновь обратилась к своему утреннему кофию, протянула тонкую бледно-розовую руку с длинными пальцами к пирожному, долго выбирала, откусила кусочек без аппетита, положила на тарелку. Скучно.
Перевела взгляд на мужа. Тот всё ещё что-то читал, теребя щёгольские усики.
Ольге Павловне стало неприятно, она отвернулась.
Что с ней происходит? Почему вид собственного мужа всё чаще вызывает такие чувства? Думать об этом не хочется. Поэтому сказала первое, что пришло в голову, лишь бы уйти от неприятных мыслей.
– Сонечка окончила пансион, я уговорила маменьку и папашу позволить ей у нас летом погостить.
– Конечно, дорогая. О, послушай, на Гаити восстали рабы под руководством Туссен-Лувертюр, – Владимир Осипович по слогам прочитал трудное имя, – против французов. Испанцы пообещали им помощь. Подумать только! Ну, думаю французы их быстро усмирят. Этого… как его… – Владимир Осипович нашёл нужное место и вновь с трудом прочитал, – Туссен-Лувертюра – казнить принародно, чтобы неповадно было.
Вопрос, кажется, был решён, и Владимир Осипович вновь перевернул лист.
Дверь на веранду чуть скрипнула и к супружеской чете молча приблизилась нянька с младенцем на руках.
– О, мой дорогой, здравствуй! – Ольга Павловна нежно провела пальчиком по бархатистой щёчке ребёнка.
Малыш скривился, поморщился, зачмокал губами и чихнул.
– Как ему спалось?
– Хорошо, барыня, спали.
Владимир Осипович лишь мельком взглянул на сына.
– Ну, ступай, – Ольга Павловна чуть задержала взгляд на белой пене кружевного мягкого белья, в которой уютно лежал малыш.
Нянька ушла.
– А вот ещё: «Продаются три девушки видные четырнадцати и пятнадцати лет и всякому рукоделию знающие…»,– Владимир Осипович зевнул и отбросил газету.
– Дорогая, нынче Ливасов звал меня к себе отобедать, обещал щенков показать. Отменные у него гончие. Ну, да не удивительно, говорят, крепостные бабы особо откармливают…
Владимир Осипович осёкся, взглянув на жену, и замолчал.
На секунду Ольга Павловна почувствовала крайнее отвращение к недосказанному. Она нахмурилась, пытаясь понять, что же всё-таки имел в виду муж, но переспрашивать и уточнять не стала.
Владимир Осипович ушёл одеваться к Ливасову.
Молодая женщина осталась одна. Она замерла, уставясь в далёкую точку за окном, пытаясь вернуть себе хоть какое-то подобие доброго настроения. Не получалось. Встала. Пора заняться делами.
Пошла к себе в комнату, села за секретер. Ну и с чего начать? Хозяйственная книга, в которой статьи доходов и расходов она хоть немного пыталась привести в порядок, лежала раскрытая, вчерашняя запись в ней всё ещё была незакончена. Но есть другое срочное дело – ежедневный отчёт о ведении хозяйства тётушке мужа, Глафире Никитичне. «Помещица Салтычиха…», – так про себя называла Ольга Петровна эту властную женщину, от которой они с мужем очень и очень зависели.
Собственно, их поместье и все двести душ крепостных, за исключением приданого Ольги Павловны, это бывшая собственность Глафиры Никитичны. Выделила она эту небольшую часть своего имущества единственному племяннику, когда он решил оставить службу, жениться и заняться сельским хозяйством.
Основная же часть огромного состояния Глафиры Никитичны со временем тоже перейдёт к ним. Пожилая пятидесятилетняя тётушка не скрывала своих намерений. Но перейдёт и перешла – две большие разницы, и Ольга Павловна эту разницу прекрасно улавливала, в отличии от мужа. Тот был уверен в неотвратимости своего будущего богатства и над нынешним своим состоянием не очень-то и хлопотал, не желая, по-видимому, разменивать себя на пустяки.
Эту уверенность внушало особое расположение бездетной вдовы к единственному сыну погибшей сестры.
Более двадцати лет назад родители Владимира Осиповича погибли, переправляясь в повозке через замёрзшую реку, возница не заметил в сумерках полынью. Случилось это, когда они ехали гостить как раз к Глафире Никитичне, недалеко от её усадьбы. Маленького Володю чудом спасла Акулина Макарова, крепостная…
– Барыня, Сергей Никифорович пришли-с, – горничная отвлекла Ольгу Павловну от раздумья за что же взяться вначале, и вопрос решился в пользу третьего, и снова неприятного для молодой женщины дела, ежедневные решения различных вопросов с управляющим.
– Проси…
Матрёна и Силантий уж устали удивляться, что такая дочка у них получилась. У них, простых крестьян, чьи руки, вскоре после стремительной юности, опускались чуть ли не до колен и становились квадратно-огромными и коричневыми. Чьи спины закруглялись и ссутуливались, покорно подстраиваясь под тяжёлые ноши. Чьи лица заморщинивались красно-коричневым от попеременно меняющих друг друга зноя, мороза и ветра, которые бьют в эти лица, радуясь тому, что они всегда беззащитные.
Удивляться удивлялись, но и память ещё не совсем отшибло. Помнил Силантий васильковые огоньки в глазах молоденькой Матрёнушки. Жаль, что они скоро потухли.
Помнила и Матрёна стройный стан своего Силантия ещё до того, как жизнь пригнула его к земле.
Так что, удивлялись больше из скромности. Ведь, язык не повернётся сказать, что такая вот снегурочка вся в мать. Или в отца. Легче плечами пожать, мол, сами не понимаем, что за девка такая выросла.
Назвали Гликерией, но простое имя Лукерья к ней никак не закреплялось, а стар и млад звал её ласково Лушей.
Единственная доченька, ягодка, у отца с матерью. Остальные детки не выжили, умерли ещё во младенчестве. А эта, махонькая, ухватилась за жизнь тонкими пальчиками, и никакие хвори не смогли эти пальчики разогнуть.
Но и берегли Матрёна и Силантий свою девку, как зеницу ока.
В помещичью деревню Дымово они прибыли сравнительно недавно, как часть приданого Ольги Павловны. Им выделили крайнюю халупу, за которую теперь приходилось отрабатывать барщину на один день в неделю больше положенного. Бурёнку и старого Лысика пригнали с прежнего места. Как без коровы и лошадки? Завели поросёнка, кур. Вот и всё хозяйство.
С соседями познакомились быстро, люди они были добрые, а те, в свою очередь, рассказали о нравах бывшей хозяйки. По всему выходило, лютая баба.
Облегчённо вздохнули, что не к ней попали и стали жить.
А как жить? С утра до позднего вечера на барщине, а Луша всё одна дома. И такая разумная: и приберёт, и похлёбку сварит, и на огороде покопается. Очень уж родителей жалела, старалась, чтобы им легче было, чтобы хоть дома отдохнули.
А Матрёна и Силантий не знали, радоваться или печалиться, глядя, как подрастает их родная кровиночка. Крепко красивая выходила. Глаза, что небушко в ясную погоду, бровки тёмные, личиком бела, а коль летом загорит, то и это ладно получалось. Опасаться стали недобрых глаз, боялись девку на улицу лишний раз выпустить. Но, опасайся – не опасайся, а годы идут. Того и гляди, придёт пора на барщину и её снаряжать. Эх, жизнь…
– Неужели сам научился? – удивлённо посмотрела на пастушка Луша.
– Да как сам? Присматривался, как покойный Макарыч играет. И стал пробовать.
– Не, я не слыхала, как покойный Макарыч играет. Нас тут тогда не было.
Бурёнка последнее время стала показывать строптивый нрав, могла и удрать из стада, повернуть и прибежать домой, вот Луша и приноровилась каждое утро гонять её на луг.
Пастушок Стёпка идёт, на самодельной дудочке играет. Свирелька называется. И Луша рядышком идёт, Бурёнку хворостиной подгоняет, свирельку слушает. Так ласково звучит, что душа поднимается к небу и там, раскинув крылья, летит вместе с облаками. Коровы идут, то ли слушают свирельку, то ли им до неё дела нет – неясно.
Стёпка сирота. Одежда вся латаная-перелатаная, даже непонятно, какой кусок от первоначальной ткани остался. Сквозь дыры выглядывают худенькие плечи, располосованные старыми шрамами.
– А ты где живёшь? – интересуется Луша.
Дымово – село большое, Луша ещё только на своём краю немного людей знает.
– Дак, с коровами я.
– С коровами живёшь? – девочке захотелось прыснуть смехом, но сдержалась. Поняла, что фраза смешной только кажется .
– На барском скотном дворе. Сначала я у Макарыча жил, а как его не стало, перебираюсь как-нибудь. А ночевать разрешают в коровнике. Зимой, правда, холодновато бывает, но как только скотницы уходят на ночь по домам, я бросаю солому в угол, и там сплю. Возле коров не так холодно, а если в солому зарыться, так и вовсе тепло.
– Ну да… – неуверенно протянула Луша и посмотрела на пастушонка.
Худая шея торчала из рубахи. Как-то уж очень она голая. Где такой зимой согреться.
Но лицо светлое, чистое. Глаза большие и серьёзные.
– Ну, а теперь – почти лето. Теперь не замёрзну.
– Теперь не замёрзнешь, – засмеялась довольная Луша.
Познакомились Луша и Стёпка этой весной.
Пошла Луша на речку бельё полоскать. Хоть матушка строго-настрого запретила ей это. Ледок стал ненадёжный. Но Луше показалось, что с утра морозец покрепчал, подумала, что теперь можно, раз морозец. Оказалось, нельзя.
Она, может, и не провалилась бы, да на самый край проруби стала. Лёд и треснул, отломился кусочек, на котором девчушка стояла. Ахнуть не успела, как по пояс в ледяной воде оказалась. Схватилась за край проруби, хотела вылезти, а край снова отломился. Она опять, и снова в воде. Испугалась, а народу – никого. Ей бы кричать, может, кто-нибудь и услышал, а она постеснялась. Так, тихонько пробормотала «Помогите!», но это больше для порядку и себе под нос.
Но тут сани на берегу показались. Обрадовалась сначала Луша, но потом увидела незнакомого паренька, которой соскочил на ходу с саней, схватил вилы и с вилами к ней.
Глаза огромные, лицо мрачное, и вилы ещё зубьями угрожают. Подумала, что сумасшедший какой-то собирается её вилами в проруби окончательно погубить.
Но паренёк бросился животом на лёд, вилы положил поперёк:
– Хватайся за палку, – приказал.
Она и схватилась. Он с одной стороны держит, она с другой подтягивается. Но сил не было окончательно вылезти, мокрая одежда тянула вниз.
Тогда парень сам чуть ли не в полынью залез, Лушу за шиворот стал тянуть. Как лёд выдержал и вилы, и Лушу, и парня? Все легли своим весом, но как-то выдержал.
Уже потом парень Лушу, как мешок с горохом, стал по льду тянуть, не давая встать. И сам ползком. Так и выбрались на берег.
Лошадка смирно стояла всё это время, равнодушно наблюдая за барахтающимися маленькими людьми. Зато потом честно и скоро поспешила туда, куда правил паренёк.
– На, накройся, а свою шубу скидай, – парень снял с себя рваный тулуп и кинул Луше. Вот тогда-то девочка впервые и заметила его худую шею, потому что под тулупом у него была только простая рубаха.
– Не-е-е м-могу, – тряслась Луша.
– Можешь, быстро, – приказал он.
Луша непослушными руками кое-как скинула с себя мокрый тяжёлый овчинный полушубок и укуталась сухим тулупом.
– А ты к-как?
– Ничего, я привыкший.
– А ты з-з-знаешь, г-где мы живём?
– Возле Матвеевых?
– Угу.
Парень проводил Лушу до самой двери и только тут разрешил вернуть тулуп.
– М-матери моей не г-говори, если ув-в-видишь, – попросила Луша, но парень ничего не ответил, отвёл глаза.
Луша полезла на печь. Вскоре и перепуганная мать прибежала. Сказал, всё-таки.
Мать повытаскивала из печи томившиеся в тепле чугунки, и дочку туда, на место чугунков. Луше сначала и хорошо было, согрелась, наконец, но потом чуть душа не вышла вон, до того тяжко от жара стало. Просто почувствовала, как душенька её молодая уже и расставалась с телом, но зацепилась за самую макушку. Терпела Луша, терпела, а потом заснула. А когда проснулась, мать с отцом её из печки вытащили, да в баню понесли, окончательно уморить решили, думалось слабой Луше.
Но нет, выжила, не чихнула даже на следующий день.
Представлялось тогда, что и паренька кто-нибудь обогрел. Ведь не сухой тулуп надевал на себя. После мокрой Луши и тулуп вымок. Но долго его не видела, спросить не могла.
А потом, когда коров стали в поле гонять, узнала в пастушке своего спасителя, здороваться стали.
Мать и рассказала, что того Стёпкой кличут. И сирота он.
А Бурёнка молодец, вовремя характер показывать стала. Так думалось Луше. Уж очень приятно свирельку послушать. Вот и стали по утрам ходить вместе.
На лугу сели, как в последнее время всё чаще случалось, рядом на пригорке. Коровы привычно занялись своими коровьими делами. Сзади осталось село Дымово, неподалёку и чуть в стороне зеленел лес, а прямо перед глазами раскинулись цветущие родные просторы. Хорошо!
Луша передала узелок с тремя картофелинами и краюшкой хлеба.
– На, мать наказала тебе отдать.
Стёпка взглянул равнодушно.
– Вечером приходи пораньше, я спеку, вместе съедим.
– Ладно, – обрадовалась Луша приглашению.
Стёпка вновь заиграл.
Ночью, лёжа на печке, Луша думала о прошедшем дне. Мысли перескакивали с предмета на предмет, а потом и вспомнилось ей: а как же Стёпка тогда, весной?
В мокром тулупе, в холодном коровнике, один. Представила его в соломе, замёрзшего, никому не нужного. Страшно быть одному. Страшно быть сиротой.
– Голубчик, Афанасий Петрович, откушайте ещё и грибочков, – потчевала своего давнего приятеля Глафира Никитична.
– Не изволь, матушка, беспокоиться, всего отведаю, – немолодой помещик был частым гостем и уже давно чувствовал себя в Дубравном свободно.
– Ещё рюмочку, – не отставала помещица.
– С удовольствием, только ежели с Вами.
Глафира Никитична согласилась составить компанию.
Какое-то время слышалось лишь звякание посуды и хруст пережёвываемой пищи.
На дальней конце стола сидела поникшая девушка в тёмном платье, волосы её были спрятаны под старомодный чепец. Она едва притрагивалась к пище и совсем не участвовала в разговоре.
– Ох, уж эти свободные нравы, – через некоторое время продолжила помещица прерванный разговор. – Это ещё ангельское терпение и милосердие у нашей матушки, милостивой государыни.
– Что верно, то верно, – согласился изрядно покрасневший от крепкой наливочки Афанасий Петрович.
– Подумать только, саму царскую власть надумал критиковать! Это же до чего докатиться можно!
– Это вы про вольнодумца Радищева? Ну и докатился. Теперь в остроге десять лет пусть посидит, подумает.
– И пусть благодарствует, что милосердная наша государыня отменила его казнь. Крепостные, видите ли, страдают. А кто они такие, эти крепостные?
– Грязь, – привычно угодил словом Афанасий Петрович.
– Хуже грязи. Тьфу! – Глафира Никитична почувствовала привычное раздражение.
– Однако, мне пора. Нынче ещё на поля надо съездить.
– Ну, что же, оно езжайте, ежели пора, но только завтра вечером ко мне непременно на ужин, – согласилась помещица и позвонила в колокольчик.
– Проводи господина Овчакова, – приказала горничной.
Когда гость вышел, Глафира Никитична вдруг проворно подскочила, приблизилась к двери, за которой только что скрылись помещик и горничная и, нимало не стесняясь сидящей девушки, откровенно стала прислушиваться, что происходит в прихожей.
Девушка ещё ниже опустила голову.
– Варя, иди сюда, – прошипела вполголоса Глафира Никитична.
Та послушно приблизилась.
– Глянь-ка, что там делают эти… – помещица почти вытолкнула девушку в дверь.
В прихожей разомлевший помещик прижал перепуганную горничную в самый угол. Увидев вошедшую девушку, Афанасий Петрович смущённо крякнул и поспешил на улицу.
Не успела закрыться за ним дверь, как показалась Глафира Никитична.
Цепким взглядом окинула присутствующих.
Бледная горничная стояла у вешалки, прижав руки к груди, рот её некрасиво кривился в каком-то немыслимом напряжении.
Варя боялась поднять взгляд на свою благодетельницу. Она уже присутствовала на похожих сценах, и от одного предвидения дальнейшего ей становилось дурно.
– Ну, я так и знала, змеища подколодная, – начала Глафира Никитична, медленно приближаясь к горничной.
– Барыня, ничего не было, – девка бросилась ей в ноги.
– А раз ничего не было, чего тогда бояться? – помещица говорила почти ласково, но белые глаза выдавали её бешенство.
– Глафира Никитична, матушка родненькая, – Варя и сама не понимала, как бросилась к помещице, схватила её за руки и стала неистово целовать, не давая этих рукам вцепиться в девушку, – видела. Афанасий Петрович поправлял у зеркала сюртук. Агаша держала шляпу.
На секунду показалось, что помещица ударит свою крестницу. Но, похоже, опомнилась.
– Ступай, заступница, – с раздражением бросила той. – И без тебя разберёмся.
Варя ушла, беспомощно оглядываясь на Агашу. Но и у Глафиры Никитичны пыл поугас.
– Пошла прочь, паскуда.
Девушке дважды не пришлось повторять.
Глафира Никитична тяжело опустилась в кресло.
Столько лет уже смотрит она на своего соседа и не понимает, чего он ждёт.
Овдовела она много лет назад. И все эти годы Афанасий частый гость, преданный друг, интересный собеседник, советник во всех делах. И только-то? А она ведь не молодеет. И с каждым годом всё тяжелее смотреть на себя в зеркало. Столько лет потеряли, а могли бы жить и жить. Два поместья кабы объединить, вот сила была бы. Но он, похоже, не понимает своего счастья.
А эти девки бесстыжие, так и вертятся, зубы скалят, завлекают. Молодые, свежие. Где тут мужику устоять?
Глафира Никитична в бессилии замычала сквозь сжатые губы.
Кажется, вот только что и она была прекрасной юной девушкой. Потом женой. И добрый приятель её мужа, молодой помещик Афанасий, оказывал ей знаки внимания. И она их со смехом принимала, насколько может принимать ухаживания молодого человека замужняя дама, не уронив себя в глазах общества.
И немного знаков внимания принимала втайне от глаз общества. И особенно от глаз собственного мужа.
А когда стала вдовой, отгоревав положенный срок, стала ждать предложения руки и сердца. И вот до сих пор ждёт.
Эх, кабы вернуть ей годков двадцать назад.
Из открытого окна тянуло прохладой. Может, и не следовало находиться у него так долго, но Варя никак не могла побороть сковавшее её оцепенение. Так и сидела, кутаясь в тёплую шаль, слушая трели соловья и глядя в залитый лунным голубоватым светом сад.
Такая ночь сказочная. Узкие извилистые дорожки едва угадывались в ночном свете, и Варе казалось, что теперь по ним должны бродить другие существа. Днём туда-сюда бегают она, Глафира Никитична, многочисленная дворня, садовник со своими инструментами. А сейчас время для других созданий. И под сладкозвучные песни соловья представлялось Варе, что вот-вот покажется стройная фигура в длинной белой рубахе и с распущенными зелёными волосами русалки.
Девушка задумалась, куда бы та могла направляться? Искать своего милого, конечно. Злые люди их разлучили, потеряли они друг друга, вот и ищет…
Издалека послышался чей-то вопль и залаяли собаки, нарушая очарование. Варя очнулась. Встала, закрыла окно. Но не поспешила лечь. Есть ещё дело.
Конюх Андрей. Сидит сейчас возле свинарника наказанный. Руки, ноги в деревянной колоде крепко закованы. Рядом приставлен сторож, чтобы никто не посмел тайком воды принести.
Но Варя видела, как поздно вечером сторожа сменились. И теперь караулит дед Перепёлка. А дед этот добрый знакомец Вари. Вот она и решила дождаться ночи и сходить к конюху, отнести воды и хлеба кусок.
Теперь уж пора.
На всякий случай тихонько, не зажигая свечу, прошла к комнате Глафиры Никитичны. Луна чуть освещала помещичий дом и изнутри, щедро вливаясь своими голубоватыми лучами в окна. Всё тихо. Девка Марфушка спит на полу у двери на случай, коли понадобится хозяйке. Лучшего времени не будет.
Варя вышла в сад. Оглянулась на своё окно. Теперь там пусто. Усмехнулась. Вместо русалки идёт по садовой ночной дорожке она. И не суженого ищет, а бутыль воды и хлеб несёт несчастному.
– Стой, хтой-та? – послышался чуть дребезжащий голос Перепёлки.
– Это я, дед, не шуми.
– Варвара Сергеевна, никак?
– Да.
– Да что ж Вы в потёмках-то? Ай огонь какой зажечь?
– Не надо.
– А то и верно. Луна какая! Всё видать и без огня.
Варя подошла к пленнику. Руки-ноги закованы, голова опущена на грудь. Длинные прямые волосы скрывают лицо.
– Эй! Андрей! – позвала Варя.
Тот поднял голову, посмотрел на девушку и вновь опустил беспомощно и безнадёжно.
– Ну чаво ты? Чаво ты? – засуетился дед. – Ну наказали, бывает. Сейчас водички попьёшь – полегчает.
Но Андрей больше не захотел смотреть на Варю.
Девушка растерялась.
– Дед, возьми. Дашь ему, – протянула она свои подношения старику.
– Дам. Идите, Варвара Сергеевна, не беспокойтесь. Дам. А вы идите, а то простудитесь, – повторял дед чуть суетливо.
Варя повернула назад к дому.
– Ну чаво ты? – с досадой обратился Перепёлка к Андрею. – Во, барышня пришли к нему, а он видите ли нос воротит.
– Вот именно, что «барышня». Не надо мне их барских подачек.
– Ишь ты какой! Не надо подачек! Вот за твою гордость, Андрюха, и попадает тебе без конца. А надо проще быть. Где промолчать, а где хозяйке лучше на глаза не попадаться. А ты всё с норовом, да с нахальством. И барышню напрасно обидел. Хорошая она.
– Может, сейчас и хорошая, а вот станет хозяйкой над нами, сама за плеть возьмётся, да по нашим спинам пройдётся с удовольствием.
– Ну ты тоже, под одну гребёнку всех не стриги. Разные люди есть и среди их, и среди нас, крестьян. А у ней, коли хочешь знать, жизнь тоже не сахар.
– Прям, не сахар.
– А вот испей водицы, да хлебушек пожуй, а я тебе расскажу.