Итак, «Короско» был захвачен арабами, и все надежды на спасение, все точные вычисления расстояния и времени – все это было напрасно, обманчивый мираж. В Хальфе никто не подымет тревоги до тех пор, пока не узнают, что пароход не возвратился. Даже теперь, когда Нил казался узкой зеленоватой полоской на самом краю горизонта, преследование арабов еще не началось. Как же слабы были их шансы на то, что египетская кавалерия успеет нагнать их и отбить у степных разбойников, тем более, что теперь уже оставалось не более каких-нибудь ста миль до страны дервишей! Всеми ими, за исключением Бельмонта, овладело тупое отчаяние. Между тем арабы обменивались приветствиями и сообщали друг другу о том, что было сделано той и другой стороной, с обычной своей сдержанностью и важностью, тогда как негры того и другого отряда скалили свои белые зубы и трещали, как сороки, – эти вечно добродушные и веселые негры, которых даже суровый Коран не смог лишить этого добродушия.
Предводитель вновь прибывших был седобородый, худой, аскетического вида араб, с ястребиным носом и пронизывающим взглядом черных жестоких глаз. Он держался высокомерно и надменно; все остальные относились к нему с особым почтением. При виде этого старого араба, драгоман жалобно застонал и безнадежно всплеснул руками.
– Это эмир Абдеррахман, – простонал он, – теперь я уже не смею надеяться, что мы останемся живы!
Для всех остальных имя Абдеррахмана ничего не значило, но полковник Кочрейн, служивший некогда на Востоке, слышал, что этот человек пользовался репутацией чудовищной жестокости и беспощадного фанатизма. Оба эмира некоторое время совещались между собой, затем они долго и упорно смотрели на кучку унылых пленных, причем младший из двоих что-то объяснял, а старший слушал с мрачным, бесстрастным выражением лица.
– Кто этот красивый седобородый араб? – спросила мисс Адамс, первая очнувшаяся от общего удрученного состояния.
– Это теперь их вождь и предводитель! – сказал полковник Кочрейн.
– Неужели вы хотите сказать, что он теперь примет начальство над всеми нами и над тем другим, чернобородым?
– Да, леди, – ответил драгоман, – он теперь начальник над всеми!
– Что касается меня, то я предпочитаю быть в его власти, чем во власти этого чернобородого, – сказала мисс Адамс, глядя на племянницу. – Не правда ли, Сади, дорогая, ты теперь себя лучше чувствуешь, когда жара немного спала?
– Да, тетечка, не беспокойтесь обо мне, сами-то вы как себя теперь чувствуете?
– Я чувствую себя бодрее, чем раньше. Мне совестно, что я подавала тебе такой скверный пример своим малодушием. Но я прямо голову потеряла при мысли, что мне скажет твоя мать, которая доверила мне тебя… Боже мой, в бостонском «Геральде», вероятно, будет помещена заметка об этом! Боже мой…
– Ах, бедный мистер Стюарт! – воскликнула Сади. – Слышите, как он все время не перестает бредить! Посмотрим, тетя, не можем ли мы что-нибудь сделать для него?
– Меня сильно тревожит участь госпожи Шлезингер и ее ребенка, – сказал полковник Кочрейн. – Я вижу вашу жену, Бельмонт, но не вижу никого больше!
– Они ведут ее сюда! – воскликнул Бельмонт. – Слава Богу! Теперь мы все узнаем. Они не сделали тебе вреда, дорогая Нора? – и он кинулся вперед, чтобы схватить и поцеловать ее руку, которую она протянула ему, когда он помогал ей спуститься с верблюда.
Милые, ласковые серые глаза миссис Бельмонт и ее приветливое спокойное лицо успокоительно подействовали на всех.
– Бедняжки, – сказала она, – глядя на вас, я вижу, что вам было гораздо хуже, чем мне. Нет, право, дорогой Джон, я чувствую себя прекрасно, даже не ощущаю особенно сильной жажды, так как мы наполнили свои бурдюки водою у Нила, и мне давали пить вволю. Но отчего я не вижу мистера Хидинглея и мистера Броуна, ведь они отправились вместе с вами?! А бедный мистер Стюарт, что с ним?
– И Хидинглей, и Броун покончили свои счеты с жизнью, – ответил угрюмо ее супруг, – и ты не поверишь, дорогая, сколько раз я благодарил Бога за то, что ты не была с нами. А теперь ты все же здесь, дорогая моя!
– Где же мне и быть, Джон, как не подле моего супруга?! И, право, мне гораздо, гораздо лучше здесь, чем было бы там, в Хальфе!
– Дошла ли до города какая-нибудь весть о случившемся? – спросил Кочрейн.
– Одной шлюпке удалось уйти от арабов. Миссис Шлезингер с ребенком и няней уплыли на ней. Я находилась внизу, в каюте, когда арабы ворвались на «Короско»; те, кто был на палубе, успели сесть в шлюпку и бежать – шлюпка была уже спущена и совсем наготове. Арабы стреляли по шлюпке, и я не знаю, был ли на ней кто-нибудь убит или ранен!
– Они стреляли по шлюпке? – переспросил Бельмонт. – Прекрасно! В таком случае их выстрелы могли слышать в Хальфе. Как вы думаете, Кочрейн? Погоня, вероятно, несется за нами по горячему следу, мы каждую минуту можем надеяться увидеть белые пулари британского офицера!
Но на этот раз Кочрейн оставался холоден и недоверчиво отнесся к возможности спасения.
– Если они не выехали в составе сильного отряда, то пусть лучше вовсе не являются, – сказал Кочрейн, – эти люди не из тех, с кем легко справиться. Главари их опытны в военном деле; с ними придется сражаться не на шутку.
В этот момент громадное багровое солнце наполовину опустило свой лучезарный диск за фиолетовую линию холма на краю горизонта. Это час вечерней молитвы мусульман. Древние обитатели Ирландского плато стали бы поклоняться этому лучезарному диску на краю горизонта, но эти дети пустыни были благородны в своих чувствах, – для них идеал выше материальной действительности, – и потому они оборачиваются спиной к великолепной картине заходящего солнца и возносят свой мысленный взор к далекому Востоку, колыбели и очагу их религии, и молятся, молятся так, что нам, христианам, остается только поучиться у них. О, эти фанатики мусульмане, как они умоют молиться! Всецело поглощенные своим религиозным экстазом, с вдохновенными лицами и сияющим взором, с повергнутым в прах челом, лежат они по несколько минут на своих молельных ковриках. И кто мог усомниться, глядя на этих людей, на их убежденную веру, на этот огонь фанатизма, горящий в их глазах, что в них таится великая жизненная сила, что бесчисленные миллионы людей думают, как один человек, – от мыса Джуба до пределов Китая! Пусть только одна могучая волна всколыхнет их, пусть только восстанет среди них великий вождь или организатор, который сумеет воспользоваться этой великой силой, – и тогда кто может поручиться, что эти сыны Востока не заполонят когда-нибудь жалкий, дряхлый, вырождающийся юг Европы, как некогда, тысячу лет тому назад!
Но вот молитва кончена, арабы поднялись с колен, – и тотчас же прозвучал призывный сигнал. Пленные поняли, что, пропутешествовав весь день, они были, по-видимому, осуждены путешествовать и всю ночь. Бельмонт невольно заворчал, он утешал себя надеждой, что погоня настигнет их еще на этом привале; но так надеялся только он один, другие же давно оставили всякую надежду на спасение и покорились неизбежному. Каждому из них дали по арабской плоской хлебной лепешке, которая показалась верхом всякого лакомства, и – о роскошь! – по целому стакану воды, свежей и холодной, из того запаса, который привез с собою отряд Абдеррахмана.
Если бы тело наше так же быстро поддавалось душевному нашему состоянию, как поддается это последнее нашим физическим, телесным ощущениям, каким раем небесным могла бы стать жизнь! Теперь, когда их жалкие физические потребности были удовлетворены, и самое настроение пленных стало совершенно иное, они уже не чувствовали себя, как раньше, угнетенными и пришибленными; в них откуда-то явилась и бодрость духа, и они без особого понуканья взобрались снова на своих верблюдов. Только мистер Стюарт лежал неподвижно, продолжая неумолчно шептать, – и никто из арабов не дал себе труда поднять и посадить его на верблюда.
– Они говорят, сэр, что он слишком тучен и тяжел, и они не хотят везти его дальше! Он все равно скоро умрет, так они не хотят больше с ним возиться!
– Не хотят возиться! – воскликнул Кочрейн, у которого от гнева и негодования выступили красные пятна на щеках. – Да ведь он здесь умрет от голода и жажды! Где эмир? Эй, ты! – крикнул он проезжавшему в этот момент мимо него чернобородому Али Ибрагиму, таким тоном, каким обыкновенно обращался к погонщикам мулов. Но эмир не удостоил вниманием этот дерзкий оклик, а только, проезжая дальше, отдал какое-то краткое приказание одному из конвойных арабов, который, подскакав к Кочрейну, изо всей силы ударил его прикладом своего ремингтона в бок. Старый вояка ткнулся вперед и, судорожно ухватившись обеими руками за переднюю луку своего седла, почти без чувств поник над горбом своего верблюда. При виде этого возмутительного поступка, женщины не могли удержать слез, а мужчины в бессильном гневе скрежетали зубами и сжимали кулаки. Бельмонт машинально хватился за свой потайной карман, в котором у него находился маленький карманный револьвер, и только тогда вспомнил, что он отдал его мисс Адамс, когда ощупал, что карман пуст. Если бы под его горячую руку попался в эту минуту револьвер, он, наверное, уложил бы на месте эмира, ехавшего в нескольких саженях впереди его, а это вызвало бы поголовное избиение всех пленных.
Между тем на краю горизонта, там, где только что закатилось солнце, небо сохранило лиловато-серый оттенок. Но вот этот свинцово-фиолетовый горизонт начал постепенно светлеть и проясняться, пока не получилось впечатление мнимого рассвета и не стало казаться, что колеблющееся солнце вот-вот снова вернется. Весь закат алел розоватой зарей, которая постепенно стала вновь медленно угасать и переходить в прежний лиловато-свинцовый оттенок, – и наступила ночь. Еще сутки тому назад пассажиры «Короско» с палубы своего парохода любовались ночью, такими же звездами и тем самым серпом молодого месяца. Всего двенадцать часов тому назад они завтракали в уютном салоне перед отправлением на экскурсию; немного времени, казалось протекло с тех пор, – а нескольких из них уже не было в живых, остальные же стали за это время совершенно другими людьми.
Длинная вереница верблюдов беззвучно тянулась по залитой трепетным лунным светом пустыне, словно ряд привидений. В начале и в хвосте каравана мерно колыхались белые фигуры арабов. Кругом ни звука, – и вдруг, среди этой мертвой таинственной тишины и безмолвия, откуда-то издалека донеслись звуки человеческого голоса. Голос этот, сильный и благозвучный, пел знакомый напев: «Мы на ночь делаем привал, еще днем ближе к цели!»
Пленным казалось, что они различают слова, и все они невольно содрогнулись: неужели мистер Стюарт пришел в себя и с умыслом выбрал эти слова, или же то была простая случайность его бреда? И все они невольно обратили свои взоры в ту сторону, где остался их бедный друг: он отлично знал, что уж очень близок к цели…
– Дорогой мой дружище, надеюсь, вы не очень сильно ранены? – сочувственно и с искренней тревогой в голосе осведомился Бельмонт, ласково и любовно положив руку на колено Кочрейна.
Полковник теперь понемногу выпрямился, хотя все еще не мог отдышаться.
– Я теперь почти совершенно оправился, – отозвался он заметно изменившимся голосом, – будьте добры, не откажитесь указать мне того человека, кто нанес мне этот удар!
– Вот тот, который теперь здесь подле Фардэ, там, впереди! – отвечал Бельмонт.
– Благодарю, я сейчас не совсем хорошо различаю его отсюда, при этом неверном, обманчивом свете луны, но думаю, что сумею узнать его потом. Это, кажется, еще молодой парень, безбородый… не правда ли, Бельмонт?
– Да, но, признаюсь, я думаю, что он переломил вам несколько ребер…
– Нет, нет, он только вышиб из меня дух, я не мог перевести дыхания… Да и теперь еще дышится трудно…
– Вы, право, точно железный, Кочрейн! Ведь это был такой страшный удар, что трудно поверить, чтобы вы могли так скоро оправиться после него!
– Дело в том, – ответил Кочрейн, близко наклонившись к Бельмонту, – надеюсь, что это останется между нами, и что вы никому этого не передадите, в особенности же дамам, – дело в том, что я, в сущности, старше, чем бы желал казаться, и так как я всегда очень дорожил своей военной выправкой, то…
– О… не продолжайте… я уже угадал! – воскликнул удивленный ирландец.
– Ну да, легкая искусственная поддержка, вы понимаете… она меня спасла в данном случае, как видите! – и Кочрейн тут же перевел разговор на другое.
Эта ночь впоследствии не раз снилась тем, кто ее пережил, и в их воспоминаниях казалась каким-то смутным сном. Звезды временами казались так близко, так низко, что их можно было принять за фонарь, поставленный на дороге; через минуту другая казалась на ладонь от головы верблюда или же целые потоки этих звезд дождем лили свой свет с прозрачно-черного, таинственно-глубокого неба. Медленно двигался длинный караван, в полном безмолвии, но из пленных никто не спал. Наконец на далеком востоке забрезжил первый холодный серый свет, предвестник рассвета, и бледные, растерянные лица путников казались страшными при этом странном свете.
Весь день их мучила и томила жара, ужасный нестерпимый зной африканской пустыни; теперь же пронизывающий холод причинял им новые мучения. Арабы укутались в свои бурнусы и завернули в них даже свои головы; пленникам же нечем было прикрытия; они сжимали руки и дрожали от холода. Особенно страдала от холода мисс Адамс, кровообращение ее было вялое, бедняжка дрогла, как изнеженная комнатная собачонка, выгнанная ночью на мороз, – дрогла до слез.
Стефенс снял с себя куртку и накинул ее на плечи бедной мисс Адамс, сам же он ехал подле Сади и все время неумолчно болтал или тихонько насвистывал какой-нибудь напев для того, чтобы уверить ее, что ему было несравненно теплее и лучше без куртки, в одном жилете, но эта демонстрация была слишком усиленной, чтобы не казаться неестественной. Тем не менее он, быть может, действительно менее других ощущал ночной холод так как в нем горел священный огонь и какая-то странная, никогда еще не испытанная им радость зарождалась где-то в глубине его души и незаметно примешивалась ко всем горестным событиям этого дня: так, ему было положительно трудно решить, было ли это приключение для него величайшим несчастьем или же величайшим благополучием в его жизни.
Там, на «Короско», молодость, красота, привлекательность и милый нрав Сади заставляли его сознавать, что в лучшем случае он может надеяться быть терпимым ею. Но здесь он сознавал, что может ей действительно на что-нибудь пригодиться, что она с каждым часом все более и более привыкала обращаться к нему, как мы обращаемся к нашему естественному покровителю, отцу, брату или мужу. И сам он начинал сознавать, что за жалкой, сухой оболочкой делового человека в нем таился еще другой, сильный и надежный человек, в котором билось сердце и пробудилась душа, – и он почувствовал некоторое самоуважение, которого раньше не испытывал. Правда, он прозевал свою молодость, но теперь она возвращалась к нему, как прелестный цветок.
– Я начинаю думать, что все это вам очень нравится, мистер Стефенс, – сказала Сади с горечью.
– Не скажу, чтобы очень, хотя, во всяком случае, я не пожелал бы остаться в Хальфе, зная, что вы здесь!
Это был первый и самый смелый намек на его чувства, который он себе позволил до сих пор, и девушка взглянула на него с невольным удивлением.
– Мне кажется теперь, что я всю жизнь была очень скверной девочкой, – сказала Сади немного погодя. – Мне самой всегда жилось хорошо, я никогда не думала о том, что другие могут быть несчастны, а это происшествие с нами как-то сразу заставило меня серьезнее взглянуть на вещи, и теперь, если я вернусь когда-нибудь отсюда, то буду лучшей женщиной, более серьезной, более сердечной.
– И я буду другим, лучшим человеком, – подтвердил ее мысль мистер Стефенс, – я полагаю, что именно с этой целью и приходят к людям несчастья. Посмотрите, как в эти тяжелые минуты проявились и сказались все хорошие душевные качества в наших спутниках. Возьмем хотя бы бедного мистера Стюарта! Ведь мы бы никогда не узнали, какой это был благородный и сильный духом человек, какой удивительный стоик! А супруги Бельмонт! Разве не трогательно видеть, как они, беспрестанно думая друг о друге, совершенно забывают о своем личном горе, опасности и невзгодах, – как даже самое горе перестает казаться им горем потому только, что они вместе?! А полковник Кочрейн, который там, на «Короско», казался всем чопорным, несколько бессердечным сухим человеком, каким благородным, отважным и великодушным показал он себя здесь. Как самоотверженно вступается он за каждого! А Фардэ, смотрите, он забыл все свои предрассудки, он смел как лев… Право, мне кажется, что это горе только сделало всех нас лучше, чем мы были, что оно послужит нам во благо!
Сади глубоко вздохнула.
– Да, – сказала она, – если все это кончится и благополучно, если эти несчастья скоро окончатся. Но если это продолжится еще недели и месяцы и затем окончится смертью, то я право, не знаю, где мы воспользуемся тем благом, которое вынесли из этого несчастья? Ну, предположим, что нам бы удалось спастись, мистер Стефенс. Скажите, что бы вы сделали?
Юрист с минуту призадумался, но так как его профессиональные инстинкты были еще живы в нем, то он ответил:
– Я бы прежде всего рассмотрел, на каких основаниях и против кого можно возбудить дело, против ли организаторов экскурсий туристов, предложивших утес Абукир, когда это сопряжено с таким риском, против ли египетского правительства, не охраняющего надлежащим образом своих границ, или против халифата. Это будет в высшей степени интересный процесс. А вы, что сделали бы вы, Сади?
Он впервые опустил обычное, требуемое приличиями, слово «мисс», но девушка была настолько озабочена своими собственными думами, что даже не заметила этого.
– Я буду добрее к другим, буду сочувственнее, я постараюсь дать кому-нибудь счастье в память тех тяжелых минут, которые мне пришлось пережить здесь! – сказала Сади, как-то особенно прочувствованно и вместе с тем вдумчиво.
– Но вы же всю свою жизнь только и делали, что давали счастье другим, – возразил Стефенс, – вы это делаете помимо своей воли!
Полумрак южной ночи как будто придавал ему смелость, он говорил теперь то, что едва ли бы решился сказать днем при ярком свете.
– Вы не нуждались в этом жестоком уроке!
– Вы только доказываете этим, как мало вы меня знаете. Я всю жизнь была очень себялюбива и легкомысленна и не думала о других, не страдала за них и даже не замечала их страданий!
– Во всяком случае, вы не имели надобности в таком сильном потрясении, в вас всегда была жива ваша молодая душа. А я – это другое дело!
– Почему же вам нужна была эта встряска, это сильное потрясение?
– Потому что все на свете лучше спячки, лучше застоя, даже горе, даже мука… Я только теперь начал жить, до сих пор я не жил, а прозябал, я был не что иное, как машина: сухой, черствый, односторонний человек; ничто меня не трогало, не волновало, – у меня не было на это времени. Правда, я замечал иногда это возбуждение, это волнение в других и удивлялся; думал: уж нет ли в моем организме какого-нибудь дефекта, лишающего меня возможности испытывать то, что испытывают другие люди. Но теперь, в эти последние дни, я испытал, как глубоко могу ощущать, как хочу таить горячие надежды и смертельный, мучительный страх, я убедился, что могу и ненавидеть, и… испытывать сильное, глубокое чувство, проникающее в мою душу. Да! Я возродился к жизни! Быть может, я стою на рубеже могилы, но все же я теперь могу сказать, умирая, что я жил!
– Но почему же вы постоянна вели такую мертвящую душу жизнь? – спросила Сади.
– Почему? Я был честолюбив, я хотел выбиться на дорогу! Кроме того, мне надо было поддерживать мать и сестру, заботиться о них… Ну, слава Богу! Вот и утро настает. Тетушка ваша, да и вы сами перестанете зябнуть, как только выглянет солнце!
– Да, а вы тоже, без куртки! – добавила Сади.
– О, мне ничего, у меня прекрасное кровообращение, мне вовсе не холодно в одном жилете!
Действительно, долгая, холодная ночь миновала, наконец, и глубокое, почти черное небо стало постепенно светлеть, переходя в удивительный розово-лиловатый колорит. Крупные яркие звезды, словно висевшие в пространстве, все еще ярко светились, но как будто ушли дальше от земли, затем, мало-помалу, стали бледнеть. Серая полоса рассвета росла и начинала переходить в нежно-розовые оттенки. Поверх этой полосы раскинулись веером лучи еще невидимого на горизонте солнца. И вдруг наши истомленные, иззябшие путники почувствовали на своих спинах его резкие черные тени. Дервиши, не проронившие за всю ночь ни одного слова, теперь сбросили с себя свои бурнусы, раскутали головы и весело заговорили между собой. Пленники тоже начинали обогреваться и с радостью уничтожали розданное им дурро, то есть арабское просо; вскоре была сделана небольшая остановка на ходу, и всем роздана порция воды, около стакана на каждого.
– Могу я говорить с вами, полковник? – спросил у Кочрейна подъехавший драгоман.
– Нет! – резко и пренебрежительно отрезал старый вояка.
– А между тем это крайне важно для вас, чтобы вы выслушали меня: от этого зависит спасение всех вас!
Кочрейн насупился и стал теребить свой длинный ус.
– Так что же ты хочешь сказать? – спросил он, не глядя на Мансура.
– Прежде всего, вы должны совершенно довериться мне, хотя бы уже потому, что мне так же важно вернуться в Египет, как и вам, там у меня жена, дети, дом. А здесь я до самой смерти буду невольником, буду работать, как вол, и жить, как бездомный пес!..
– Ну, что же дальше?
– Вы уже знаете того чернокожего, который был при Хикс-паше; он в эту ночь ехал рядом со мной и долго беседовал. Он говорил, что плохо понимает вас и что вы тоже плохо его понимаете; поэтому он решил обратиться к моему посредничеству!
– Что же он сказал тебе?
– Он говорил, что среди арабов есть восемь человек солдат из египетской армии, пятеро чернокожих и двое феллахов, и они желают, чтобы вы пообещали им от своего имени и от имени всех остальных господ каждому приличное вознаграждение, если они помогут вам спастись и бежать от арабов!
– Дураку понятно, что мы готовы обещать приличное вознаграждение! Я готов поручиться за всех!
– Они желают получить не менее, как по сто египетских фунтов каждый! – заметил Мансур.
– Можешь обещать им эти деньги! Скажи им, что они получат их тотчас же, как только мы перейдем границу. Но что они, собственно, предлагают сделать? – осведомился Кочрейн.
– Они говорят, что ничего определенного сейчас обещать не могут, а пока будут ехать, держась все время как можно ближе около вас, чтобы, в случае если представится возможность спасения, они могли во всякое время воспользоваться ею; они будут стараться отрезать арабов от вас и стать между ними и вами, – а там дальше видно будет, что можно будет сделать!
– Прекрасно, ты можешь сказать им, что каждый из них получит по двести египетских фунтов, если только они сумеют вырвать нас из рук арабов. Нельзя ли подкупить и кого-нибудь из последних?
– Риск попытки слишком велик; можно разом погубить все дело, и тогда всем нам тут же конец! Я пойду и скажу черномазому ваш ответ; я вижу, что он уже поджидает меня! – и драгоман удалился.
Эмир рассчитывал сделать привал не дольше, как на полчаса, но при тщательном осмотре верблюдов оказалось, что вьючные животные, на которых ехали пленники, были до того изнурены длинным и быстрым переходом, который им пришлось совершить, что не было никакой возможности заставить их идти дальше, не дав передохнуть хоть час или полтора. Бедняги вытянули свои длинные шеи по земле, что является крайним признаком утомления у этих животных. Эмиры, осматривавшие во время привала караван, озабоченно покачали головами; затем жестокие блестящие глаза старого Абдеррахмана остановились на пленных; он сказал несколько слов Мансуру, лицо которого мгновенно побледнело, как полотно.
– Эмир говорит, – перевел он, – что если вы не согласны все до единого принять ислам, то не стоит задерживаться целому каравану ради того, чтобы довезти вас до Хартума на вьючных верблюдах. Ведь, если бы не вы, они могли совершать переходы вдвое быстрее, а потому он теперь же желает знать, согласны ли вы принять Коран? – Затем, не изменяя интонации голоса, как будто он все еще продолжает переводить слова эмира, Мансур добавил от себя: – Советую вам, господа, согласиться, так как иначе он всех вас прикажет прирезать!
Несчастные пленники в смущении взглянули друг на друга, а оба эмира с суровыми, величавыми лицами стали ожидать ответа.
– Что касается меня, – произнес Кочрейн, – то я скорее согласен умереть здесь теперь же, чем невольником в Хартуме!
– Как ты думаешь, Нора? – обратился Бельмонт к жене.
– Если мы умрем вместе, дорогой Джон, то смерть мне не кажется страшной! – ответила эта прелестная, храбрая женщина.
– Это нелепо – умирать за то, во что я никогда не верил! – бормотал вполголоса Фардэ. – А вместе с тем, для моей чести француза оскорбительно быть обращенным насильно в магометанство! – и он гордо выпрямился и, заложив раненую руку за борт сюртука, торжественно произнес. – Я случайно родился христианином и останусь им!
– А вы что скажете, мистер Стефенс? – спросил Мансур почти молящим голосом. – Ведь если хоть один из вас согласится принять их веру, это значительно смягчит их по отношению к нам!
– Нет, и я не могу согласиться! – спокойно и просто, сухим, деловым тоном ответил юрист.
– Ну, а вы, мисс Сади? Вы, мисс Адамс? Скажите только слово, и вы будете спасены!
– Ах, тетечка, как вы думаете, не согласиться ли нам? – пролепетала испуганная девушка. – Или это будет очень дурно, если мы согласимся?
Мисс Адамс заключила ее в свои объятия.
– Нет, нет, дорогое дитя мое, милая моя, бедная моя девочка, нет, ты будешь тверда духом; ты не поддашься этому искушению; ты бы потом сама возненавидела себя за это!
Все они были героями в эти минуты, все смотрели смело в глаза смерти, и чем ближе заглядывали ей в лицо, тем менее она им казалась ужасна и страшна. Драгоман пожал плечами и сделал такое движение рукой, какое делают обыкновенно после того, как попытка, к которой было приложено всякое старание, в конце концов, не удалась.
Эмир Абдеррахман понял этот жест и сказал что-то близ стоявшему негру, который тотчас же куда-то отбежал.
– На что ему ножницы? – удивленно спросил полковник, поняв, о чем шла речь.
– Он хочет истязать женщин! – сказал Мансур все с тем же жестом бессилия.
Холодная дрожь пробежала по спинам пленных. Все они были готовы умереть; каждый из них был согласен перенести свою долю мучений, но быть свидетелями мучений кого-либо из своих – это уже было свыше их сил; в эти тяжелые часы общего несчастья они научились дорожить друг другом, страдать и мучиться друг за друга, и каждый был готов пожертвовать собою за каждого из этих ближних. Все они стали теперь как братья между собой, все любили друг друга, как самого себя, как предписывало евангельское учение Христа. Женщины, бледные и дрожащие, молчали, но мужчины волновались, совещались, теряя голову.
– Где пистолет, мисс Адамс? Дайте его сюда, мы не дадим себя истязать! Нет, нет! Этого мы не потерпим! – говорил Бельмонт.
– Предложите им денег, Мансур, сколько хотят денег! – восклицал Стефенс. – Скажите, что я готов стать магометанином, если только они оставят женщин в покое. Что же, это, в сущности, ни к чему не обязывает, так как делается по принуждению… так сказать, почти насильственно. Так и скажите, что я согласен, пусть только женщин не трогают, я не могу вынести, чтобы их мучили!
– Нет, погодите немного, милый Стефенс, – остановил его Кочрейн, – не надо терять голову! Все мы готовы решиться на что угодно, чтобы спасти наших дам, в этом я уверен; но мне кажется, что я нашел иной, лучший способ разрешить этот вопрос. Слушай, драгоман! Скажи этому седобородому дьяволу, что мы ничего не знаем из его распроклятой, чертовской веры, конечно, скажи ему все это помягче, как ты умеешь говорить, объясни, что мы не знаем, в какого рода нелепости нам должно верить для спасения наших шкур, что если он вразумит нас, растолкует нам свою тарабарщину, то мы согласны слушать его. При этом можешь прибавить, что какая бы ни была та вера, которая порождает таких чудовищ, как он или как тот чернобородый боров, – она должна, несомненно, привлечь к себе сердца всех. Понял?
И вот, с бесчисленными поклонами и молящими жестами, драгоман передал эмиру, что христиане все сильно сомневаются в правоте своей веры, и что стоит только несколько просветить их разум светом учения пророка, как все они прославят Аллаха, сделавшись верными последователями Корана. Оба эмира задумчиво поглаживали свои бороды во время речи переводчика, недоверчиво и подозрительно посматривая на своих пленных. Наконец, немного помолчав, Абдеррахман сказал что-то Мансуру, после чего оба араба медленно удалились.
Спустя минуту, подан был сигнал к отправлению, – и все стали садиться на своих верблюдов.
– Вот что он приказал сказать вам, – сообщил Мансур, ехавший посреди группы пленных. – Около полудня мы будем у колодцев, и там будет большой привал. Тогда его собственный мулла, прекрасный и очень умный человек, будет в продолжение целого часа беседовать с вами о Коране и поучать вас в вере. По окончании же этой беседы вы должны будете избрать то или другое: или следовать далее до Хартума, или быть преданы смерти тут же на месте. Таково его последнее слово!
– Они не желают получить выкупа?
– Вад Ибрагим взял бы, но эмир Абдеррахман ужасный, жестокий и беспощадный человек. Поэтому советую вам уступить ему!
– А сам ты, Мансур, как поступишь? Ведь ты тоже христианин?
Густая краска залила лицо Мансура.
– Я был им вчера и, быть может, буду завтра. Я служил Господу, пока это было возможно. Но когда что-либо невозможно, против этого, думаю, и сам Господь не восстанет! – и, сконфуженный, он поспешил отъехать в сторону и смешался с группой конвойных.
Судя по этому, можно было видеть, что перемена религии поставила его на совершенно другую ногу.
Итак, несчастным была дана отсрочка на несколько часов, но смерть уже распростерла над ними свои мрачные крылья. Что такое представляет собою эта земная жизнь, что все мы так цепляемся за нее? Это не удовольствия, не радости жизни, так как даже и те, для кого жизнь не что иное, как ряд тяжких страданий и мук, с ужасом отшатываются назад, когда смерть готова протянуть над ними свой успокоительный покров. Нет, нас пугает страх потерять то дорогое, родное, любимое «я», с которым мы так свыклись, о котором всю жизнь не переставали думать и заботиться, которое, мы думаем, так прекрасно изучили и знаем, что однако не мешает, чтобы это самое «я» поминутно совершало такие дела и поступки, которые удивляют нас. Это ли чувство заставляет умышленно самоубийцу в последний момент схватиться за перила моста, чтобы еще хоть на мгновение повиснуть над рекой, которая должна унести его в бездну? Или же то сама природа из опасения, что все ее усталые, замученные труженики вдруг разом побросают свои кирки и лопаты, придумала этот страх, чтобы удержать их на их тяжелой работе? Но он существует, этот страх смерти, и все исстрадавшиеся люди радуются, что им даны еще несколько часов этих мучений и терзаний.