Однажды, тихим вечером, на берегу морского залива очутились два человека.
Один был художник Рюмин, другой – неизвестно кто.
Рюмин, сидя на прибрежном камне, давно уже с беспокойством следил за поведением неизвестного человека, который то ходил нерешительными, заплетающимися ногами вдоль берега, то останавливался на одном месте и, шумно вздыхая, пристально смотрел в воду.
Было заметно, что в душе неизвестного человека происходила тяжелая борьба…
Наконец он махнул рукой, украдкой оглянулся на Рюмина и, сняв потертый, неуклюжий пиджак, – очевидно, с чужого плеча, – полез в воду, ежась и испуская отчаянные вздохи.
– Эй! – закричал испуганно Рюмин, вскакивая на ноги. – Что вы там делаете?
Незнакомец оглянулся, сделал рукой прощальный жест и сказал:
– Не мешайте мне! Уж я так решил…
– Что вы решили? Что вы делаете?!
– Ослепли вы, что ли? Не видите – хочу утопиться…
– Это безумие! Я не допущу вас до этого!..
Неизвестный человек, балансируя руками, сделал нерешительный шаг вперед и воскликнул:
– Все равно – нет мне в жизни счастья. Прощайте, незнакомец! Не поминайте лихом.
Рюмин ахнул, выругался и бросился в воду. Вытащить самоубийцу не представляло труда, так как в том месте, где он стоял, было неглубоко – немного выше колен.
– Безумец! – говорил Рюмин, таща неизвестного человека за шиворот.
– Что вы задумали?! Это и грешно и глупо.
Извлеченный на берег самоубийца сопротивлялся Рюмину лениво, без всякого одушевления. Брошенный сильной рукой художника на песок, он встал, отряхнулся и, потупившись, сунул художнику в руку свою мокрую ладонь.
– Пампасов! – сказал он вежливо.
– Каких пампасов? – изумленно спросил Рюмин.
– Это я – Пампасов. Нужно же нам познакомиться.
– Очень приятно, – все еще дрожа от напряжения, отвечал Рюмин. – Моя фамилия – Рюмин. Надеюсь, вы больше не повторите своей безрассудной попытки?
Пампасов неожиданно схватился за голову и завопил:
– Зачем вы меня спасли? Кто вас просил?! Пустите меня туда, в эти прозрачные зеленоватые волны… Я обрету там покой!..
Рюмин дружески обхватил его за талию и сказал:
– Ну, успокойтесь… Чего, в самом деле… Я уверен, все обойдется. Самое сильное горе, самое ужасное потрясение забываются…
– Да у меня никакого потрясения и не было, – проворчал, уронив голову на руки, Пампасов.
– Тогда чего же вы…
– С голоду… С нужды… Со стыда перед людьми за это рубище, которое я принужден носить на плечах…
– Только-то? – оживился Рюмин. – Да ведь это сущие пустяки! Этому горю можно помочь в десять минут! Вы будете одеты, накормлены и все такое.
– Я милостыни не принимаю, – угрюмо проворчал Пампасов.
– Какая же это милостыня? Заработаете – отдадите. Пойдем ко мне. Я здесь живу недалеко.
Пампасов встал, стряхнул со своей мокрой грязной одежды песок, вздохнул и, спрятав голову в плечи, зашагал за своим спасителем.
Рюмин дал Пампасову новое платье, предоставил в его распоряжение диван в мастерской и вообще старался выказать ему самое деликатное внимание, будто чувствуя себя виноватым перед этим несчастным, затравленным судьбой неудачником, смотревшим с нескрываемым восхищением на сигары, куриные котлеты, вино, тонкого сукна пиджак и прочее, чем заботливо окружил его Рюмин.
Пампасов жил у Рюмина уже несколько дней, и художник, принявший в бедняге самое искреннее, деятельное участие, рыскал по городу, отыскивая работу своему протеже. Так как Пампасов однажды в разговоре сказал: «Мы, братья-писатели», то Рюмин искал главным образом литературной работы…
Через две недели такая работа нашлась в редакции небольшой ежедневной газеты.
– Пампасов! – закричал с порога оживленный Рюмин, влетая в комнату. – Ликуйте! Нашел вам работу в газете!
Пампасов медленно спустил ноги с дивана, на котором лежал, и, подняв на Рюмина глаза, пожал плечами.
– Газета… Литературная работа… Ха-ха! Сегодня один редактор – работаешь. Завтра другой редактор – пошел вон! Сейчас газета существует – хорошо, а сейчас же ее закрыли… Я вижу, Рюмин, что вы хотите от меня избавиться…
– Господи!.. – сконфуженно закричал Рюмин. – Что вы этакое говорите… Да живите себе, пожалуйста. Я думал, вам скучно – и хотел что-нибудь…
– Спасибо, – сказал Пампасов, тронутый. – Должен вам сказать, Рюмин, что труд – мое призвание, и я без какой-нибудь оживленной, лихорадочной работы как без воздуха. Эх! – Он размял свои широкие, мускулистые плечи и, одушевившись, воскликнул: – Эх! Такую силищу в себе чувствую, что кажется, весь мир бы перевернул… Труд! Какая в этом односложном слове мощь…
Он опустил голову и задумался.
– Так бы хотел пойти по своему любимому пути… Работать по призванию…
– А какой ваш любимый путь? – несмело спросил Рюмин.
– Мой? Педагогика. Сеять среди детей семена знания, пробуждать в них интерес к науке – какое это прекрасное, высокое призвание…
Однажды Рюмин писал картину, а Пампасов, по обыкновению, лежал на диване и читал книгу.
– Дьявольски приходится работать, – сказал Рюмин, выпуская на палитру свежую краску. – Картины покупаются плохо, платят за них дешево, а писать как-нибудь, наспех, не хочется.
– Да, вообще живопись… В сущности, это даже не труд, а так что-то. Самое святое, по-моему, труд!
Рюмин ударил себя кулаком по лбу.
– Совсем забыл! Нашел для вас целых два урока! И условия довольно невредные… Хотите?
Пампасов саркастически засмеялся.
– Невредные? Рублей по двадцати в месяц? Ха-ха! Возиться с маленькими идиотами, которым только с помощью хорошего удара кулаком и можно вдолбить в голову, что дважды два – четыре. Шлепать во всякую погоду ногами, как говорится, за семь верст киселя хлебать… Прекрасная идея, что и говорить.
Изумленный Рюмин опустил палитру.
– Да вы ведь сами говорили…
– Рюмин! – страдальчески наморщив брови, сказал Пампасов. – Я вижу, я вам надоел, я вам в тягость. Конечно, вы вырвали меня из объятий смерти, и моя жизнь всецело в ваших руках… Ну, скажите… Может быть, пойти мне и положить свою голову под поезд или выброситься из этого окна на мостовую… Что же мне делать? В сущности, я ювелир и безумно люблю это благородное занятие… Но что делать? Где выход? Что, спрошу я, – есть у меня помещение, инструменты, золото и драгоценные камни, с которыми можно было бы открыть небольшое дело? Нет! Будь тысяч пятнадцать – двадцать…
Пампасов шумно вздохнул, повалился навзничь и, подняв с полу книгу, погрузился в чтение…
Рюмину опротивела своя собственная квартира и ее постоянный обитатель, переходивший от дивана к обеденному столу и обратно, чем вполне удовлетворялась его неугомонная жажда лихорадочного труда. Рюмин почти перестал курить сигары и пить вино, так как то и другое уничтожалось бывшим самоубийцей, а платье и ботинки изнашивались вдвое быстрее, потому что облекали два тела и четыре ноги – попеременно…
Рюмин давно уже ухаживал за какой-то интересной вдовой, с которой познакомился на прогулке… Он был несколько раз у нее и приглашал ее к себе, рассчитывая на время ее визита услать куда-нибудь назойливого самоубийцу.
Однажды, возвращаясь из магазина красок домой и войдя в переднюю, Рюмин услышал в мастерской голоса:
– Но ведь я не к вам пришла, а к Николаю Петровичу! Отстаньте от меня.
– Ну, один раз поцелуйте, что вам стоит!..
– Вы говорите глупости! Я вас не знаю… И потом, если об этом узнает Николай Петрович…
– Он? Он придет, уткнет нос в берлинскую лазурь, возьмет в зубы палитру и ухом не поведет. Это простак чрезвычайный! Миледи! Если вы дадите поцелуй – я его сейчас же отдам вам обратно. А?
– Сумасшедший! Что вы… делаете?..
Послышался тихий смех и звук сочного поцелуя.
«Негодяй! – заскрежетал зубами Рюмин. – Ему мало моего платья, квартиры, еды и моих нервов… Он еще пользуется и моими женщинами!» Рюмин повернулся и ушел. Вернулся поздно вечером. Разбудил спавшего Пампасова и сурово сказал, смотря куда-то в сторону:
– Эй! Вы видите, нос мой не уткнут в берлинскую лазурь и в зубах нет палитры. Завтра утром можете уходить от меня.
– Зачем же вы меня спасли? – удивился Пампасов. – Сначала спасал, потом прогоняет. Очень мило, нечего сказать.
Голова его упала на подушки, и через минуту послышалось ровное дыхание спящего человека.
С ненавистью посмотрел Рюмин в лицо Пампасову, заскрипел зубами и злобно прошипел:
– У, проклятый! Так бы и дал тебе по голове…
Утром Пампасов проснулся веселый, радостный, совершенно забыв о вчерашнем разговоре.
– Встали? – приветствовал его стоявший перед картиной Рюмин. – Помните, что я вам вчера сказал? Можете убираться.
Пампасов побледнел.
– Вы… серьезно? Значит… вы опять толкаете меня в воду?
– Пожалуйста! Пальцем не пошевелю, чтобы вытащить вас. Да вы и не будете топиться!..
– Не буду? Посмотрим!
Пампасов взглянул на мрачное, решительное лицо Рюмина, опустил голову и стал одеваться.
– Прощайте, Рюмин! – торжественно сказал он. – Пусть кровь моя падет на вашу голову.
– С удовольствием! Пойду еще смотреть, как это вы топиться будете.
Вышли они вместе.
На берегу залива виднелись редкие фигуры гуляющих. У самого берега Пампасов обернул к Рюмину решительное лицо и угрюмо спросил:
– Так, по-вашему, в воду?
– В воду.
Рюмин хладнокровно отошел и сел поодаль на камень, делая вид, что не смотрит… А Пампасов принялся ходить нерешительными, заплетающимися ногами вдоль берега, изредка останавливаясь, смотря уныло в воду и шумно вздыхая. Наконец он махнул рукой, украдкой оглянулся на приближавшихся к нему двух гуляющих, снял пиджак и, нерешительно ежась, полез в воду.
– Что он делает? – в ужасе воскликнул один из гуляющих… – Это безумие! Нельзя допустить его до этого.
Со своего места Рюмин видел, как к Пампасову подбежал один из гуляющих, вошел по колено в воду и стал тащить самоубийцу на берег. Потом приблизился другой, все трое о чем-то заспорили…
Кончилось тем, что двое неизвестных взяли под руки Пампасова и, дружески в чем-то его увещевая, увели с собой.
До Рюмина донеслись четыре слова:
– Я милостыни не принимаю!..
Художник Семиглазов решил выставить на весенней выставке «Союза молодежи» две картины:
1) Автопортрет.
2) Nu – портрет жены художника.
Обе картины, совсем законченные, стояли на мольбертах в его мастерской, радуя взоры молодого художника и его подруги жизни.
Изредка художник обвивал любящей рукой талию жены и, подняв гордую голову, надменно говорил:
– О, конечно, критика не признает их! Конечно, эти тупоголовые кретины разнесут их в пух и прах! Но что мне до того! Искусство выше всего, и я всегда буду писать так, как чувствую и понимаю. Ага! Как сейчас, вижу я их. «Почему, – будут гоготать они бессмысленным смехом, – почему у этой женщины живот синий, а груди такие большие, что она не может, вероятно, двигать руками? Почему на автопортрете один глаз выше, другой ниже? Почему все лицо написано красным с черными пятнами»… О, как я хорошо знаю эту тупую напыщенную человеческую пыль, это стадо тупых двуутробок, этот караван идиотов в оазисе искусства!
– Успокойся, – ласково говорила любящая жена, гладя его разгоряченный лоб. – Ты мой прекрасный гений, а они форменные двуутробки!…
В дверь мастерской постучались.
– Ну? – спросил художник. – Входите.
Вошел маленький болезненный старикашка. Голова его качалась из стороны в сторону, ноги дрожали от старости, подгибались и цеплялись одна за другую… Дряхлые руки мяли красный фуляровый платок. Только глаза юрко и проворно прыгали по углам, как мыши, учуявшие ловушку.
– А-а! – проскрипел он. – Художник! Люблю художников… Живопись – моя страсть. Вот так хожу я, старый дурак, из одной мастерской в другую, из одной мансарды в другую и ищу, облезлый, я, глупый крот, гениальных людей. Ах, дети мои, какая хорошая вещь – гениальность.
Жена художника радостно вспыхнула.
– В таком случае, – воскликнула она, – что вы скажете об этих картинах моего мужа?!
– Ага, – оживился старик. – Где же они?
– Вот эти!
Он остановился перед картинами и замер. Стоял пять минут… десять…
Супруги, затаив дыхание, стояли сзади.
Медленно повернул старик голову, заскрипев при этом одеревеневшей шеей.
Медленно, шепотом спросил:
– Это… что же… такое?
– Это? – сказал художник. – Я и моя жена. Эта вот мужская голова – я, а эта обнаженная женщина – моя жена.
Старик изумленно замотал головой и вдруг крикнул:
– Нет! Это не вы.
– Нет, я.
– Уверяю вас – это не вы!
Художник нахмурился.
– Тем не менее это я.
– Вы думаете, что вы такой?
– Да.
– Смотрите: почему на картине ваше прекрасное молодое лицо покрыто зловещими черными пятнами на красном фоне? Почему один глаз у вас затек, а руки сведены и растут: одна из лопатки, а другая из шеи… Почему рот кривой?
– Потому что я такой…
– А вы… сударыня… Вы такие? Я не поверю, чтобы ваше тело было похоже на это.
– Разденься! – бешено крикнул художник. – Докажи этому слепому слизняку!
И, не задумываясь, разделась любящая жена и обнажила себя всю.
Стояла молодая, прекрасная, сверкая юным белым телом и стройной, едва расцветшей грудью.
– И она, по-вашему, похожа, – прищурился старичок. – У нее синий кривой живот? Красные толстые ноги без икр, зловещие рубцы на шее, переломанные руки и громадные почерневшие груди с сосками величиною в апельсин.
– Да! – торжественно сказал художник. – Она такая.
– Да! – крикнула любящая жена. – Я такая.
Старичок неожиданно упал на колени.
– Ты! – воскликнул он, простирая руки к потолку. – Ты, которому я всегда верил и который обладает силой творить чудеса! Сделай же так, чтобы эта молодая чета имела полное сходство с этими портретами. Сделай их подобными порожденным творчеством этого гениального художника.
Жена взглянула на мужа и вдруг пронзительно закричала: на нее в ужасе глядело искаженное лицо мужа, красное, с черными пятнами, с затекшим глазом и сведенными в страшную гримасу губами… Руки несчастного покривились, как у калеки, и на груди вырос горб, точь-в-точь такой, как художник по легкомыслию изобразил на портрете.
– Что с тобой? – вскричал бешено муж. – О Боже! Что сделала ты с собой?!
С непередаваемым чувством отвращения смотрел единственный незатекший глаз художника на жену…
Перед ним стояла уродливая страшная багровая баба с громадными черными грудями и толстыми красными ногами. Синий живот вздулся, и чудовищные соски на прекрасной прежде, почти девственной груди распухли и пожелтели. Это была чума, проказа, волчанка, ревматизм и тысяча других самых отвратительных болезней, сразу накинувшихся на прекрасное прежде тело. И… удивительная вещь: теперь ужасное лицо мужа и отвратительное тело жены как две капли воды были похожи на портреты…
– Ну, я пойду, – сказал равнодушно старичок, пряча в карман свой громадный платок. – Пора, знаете, как говорится: посидел – пора и честь знать…
– Милосердный Боже! – вскричал художник, падая на колени в порыве ужаса и отчаяния. – Что вы с нами сделали?
– Я? – удивился старик. – Я? Подите вы! Это разве я? Это вы сами с собой сделали. Разве вы теперь не похожи? Как две капли воды.
Прощайте, мои пикантные красавцы.
Он прищелкнул пальцами и умчался с быстротой, несвойственной его возрасту.
Супруги остались одни. Художник стер слезу с единственного глаза и обвил синий стан супруги искалеченной рукой.
– Бедная моя… Погибли мы теперь.
– Не смей ко мне прикасаться! – крикнула жена. – У тебя глаз вытек и на лице черные пятна.
– Сама ты хороша! – злобно сказал художник. – На двухнедельный труп похожа…
– Ага… Так? – крикнула жена.
Она бросилась, как бешеная тигрица, на свой портрет и в мгновение изорвала его в клочки. И совершилось второе чудо: снова стала она молода и прекрасна. Снова тело ее засверкало белизной.
И, увидев это, с визгом бросился художник Семиглазов на свой «автопортрет». И, растерзав его, сделался он через минуту так же молод и здоров, как и прежде.
От картин же остались жалкие обрывки.
Недавно я был на выставке «Союза молодежи».
Устроитель выставки сказал мне:
– Да, штуки тут все любопытные. Прекрасная живопись. Но нет гвоздя, на который мы так надеялись. Можете представить – наша слава, наша гордость – художник Семиглазов в припадке непонятного умоисступления изорвал свои лучшие полотна, которые могли быть гвоздем выставки: Nu – портрет своей жены и свой автопортрет.
– Хотите пойти на выставку нового искусства? – сказали мне.
– Хочу, – сказал я.
Пошли.
– Это вот и есть выставка нового искусства? – спросил я.
– Эта самая.
– Хорошая.
Услышав это слово, два молодых человека, долговязых, с прекрасной розовой сыпью на лице и изящными деревянными ложками в петлицах, подошли ко мне и жадно спросили:
– Серьезно, вам наша выставка нравится?
– Сказать вам откровенно?
– Да!
– Я в восторге.
Тут же я испытал невыразимо приятное ощущение прикосновения двух потных рук к моей руке и глубоко волнующее чувство от созерцания небольшого куска рогожи, на котором была нарисована пятиногая голубая свинья.
– Ваша свинья? – осведомился я.
– Моего товарища. Нравится?
– Чрезвычайно. В особенности эта пятая нога. Она придает животному такой мужественный вид. А где глаз?
– Глаза нет.
– И верно. На кой черт действительно свинье глаз? Пятая нога есть – и довольно. Не правда ли?
Молодые люди, с чудесного тона розовой сыпью на лбу и щеках, недоверчиво поглядели на мое простодушное лицо, сразу же успокоились, и один из них спросил:
– Может, купите?
– Свинью? С удовольствием. Сколько стоит?
– Пятьдесят…
Было видно, что дальнейшее слово поставило левого молодого человека в затруднение, ибо он сам не знал, чего пятьдесят: рублей или копеек? Однако, заглянув еще раз в мое благожелательное лицо, приободрился и смело сказал:
– Пятьдесят ко… рублей. Даже, вернее, шестьдесят рублей.
– Недорого. Я думаю, если повесить в гостиной, в простенке, будет очень недурно.
– Серьезно, хотите повесить в гостиной? – удивился правый молодой человек.
– Да ведь картина же. Как же ее не повесить!
– Положим, верно. Действительно картина. А хотите видеть мою картину «Сумерки насущного»?
– Хочу.
– Пожалуйте. Она вот здесь висит. Видите ли, картина моего товарища «Свинья как таковая» написана в старой манере, красками; а я, видите ли, красок не признаю; краски связывают.
– Еще как, – подхватил я. – Ничто так не связывает человека, как краски. Никакого от них толку, а связывают. Я знал одного человека, которого краски так связали, что он должен был в другой город переехать…
– То есть как?
– Да очень просто. Мильдяевым его звали. Где же ваша картина?
– А вот висит. Оригинально, не правда ли?
Нужно отдать справедливость юному маэстро с розовой сыпью – красок он избегнул самым положительным образом: на стене висел металлический черный поднос, посредине которого была прикреплена каким-то клейким веществом небольшая дохлая крыса. По бокам ее меланхолически красовались две конфетные бумажки и четыре обгорелые спички, расположенные очень приятного вида зигзагом.
– Чудесное произведение, – похвалил я, полюбовавшись в кулак. – Сколько в этом настроения!.. «Сумерки насущного»… Да-а… Не скажи вы мне, как называется ваша картина, я бы сам догадался: э, мол, знаю! Это не что иное, как «Сумерки насущного»! Крысу сами поймали?
– Сам.
– Чудесное животное. Жаль, что дохлое. Можно погладить?
– Пожалуйста.
Я со вздохом погладил мертвое животное и заметил:
– А как жаль, что подобное произведение непрочно… Какой-нибудь там Веласкес или Рембрандт живет сотни лет, а этот шедевр в два-три дня, гляди, и испортится.
– Да, – согласился художник, заботливо поглядывая на крысу. – Она уже, кажется, разлагается. А всего только два дня и провисела. Не купите ли?
– Да уж и не знаю, – нерешительно взглянул я на левого. – Куда бы ее повесить? В столовую, что ли?
– Вешайте в столовую, – согласился художник. – Вроде этакого натюрморта.
– А что, если крысу освежать каждые два-три дня? Эту выбрасывать, а новую ловить и вешать на поднос?
– Не хотелось бы, – поморщился художник. – Это нарушает самоопределение артиста. Ну, да что с вами делать! Значит, покупаете?
– Куплю. Сколько хотите?
– Да что же с вас взять? Четыреста… – Он вздрогнул, опасливо поглядел на меня и со вздохом докончил: – Четыреста… копеек.
– Возьму. А теперь мне хотелось бы приобрести что-нибудь попрочнее. Что-нибудь этакое… неорганическое.
– «Американец в Москве» – не возьмете ли? Моя работа.
Он потащил меня к какой-то доске, на которой были набиты три жестяные трубки, коробка от консервов, ножницы и осколок зеркала.
– Вот скульптурная группа: «Американец в Москве». По-моему, эта вещица мне удалась.
– А еще бы! Вещь, около которой можно заржать от восторга. Действительно, эти приезжающие в Москву американцы, они тово… Однако вы не без темперамента… Изобразить американца вроде трех трубочек…
– Нет, трубочки – это Москва! Американца, собственно, нет; но есть, так сказать, следы его пребывания…
– Ах, вот что. Тонкая вещь. Масса воздуха. Колоритная штукенция. Почем?
– Семьсот. Это вам для кабинета подойдет.
– Семьсот… Чего?
– Ну, этих самых, не важно. Лишь бы наличными.