bannerbannerbanner
Избранные страницы

Аркадий Аверченко
Избранные страницы

Полная версия

Ихневмоны

Редактор сказал мне:

– Сегодня открывается выставка картин неоноваторов, под маркой «Ихневмон». Отправляйтесь туда и напишите рецензию для нашей газеты.

Я покорно повернулся к дверям, а редактор крикнул мне вдогонку:

– Да! забыл сказать самое главное: постарайтесь похвалить этих ихневмонов… Неудобно, если газета плетется в хвосте новых течений и носит обидный облик отсталости и консерватизма.

Я приостановился.

– А если выставка скверная?

– Я вас потому и посылаю… именно вас, – подчеркнул редактор, – потому что вы человек добрый, с прекрасным, мягким и ровным характером… И найти в чем-либо хорошие стороны – для вас ничего не стоит. Не правда ли? Ступайте с Богом.

Когда я, раздевшись, вошел в первую выставочную комнату, то нерешительно поманил пальцем билетного контролера и спросил:

– А где же картины?

– Да вот они тут висят! – ткнул он пальцем на стены. – Все тут.

– Вот эти? Эти – картины?

Стараясь не встретиться со мной взглядом, билетный контролер опустил голову и прошептал:

– Да.

По пустынным залам бродили два посетителя с испуганными, встревоженными лицами.

– Эт-то… забавно. Интер-ресно, – говорили они, пугливо косясь на стены. – Как тебе нравится вот это, например?

– Что именно?

– Да вот там висит… Такое, четырехугольное.

– Там их несколько. На какую ты показываешь? Что на ней нарисовано?

– Да это вот… такое зеленое. Руки такие черные… вроде лошади.

– А! Это? Которое на мельницу похоже? Которое по каталогу называется «Абиссинская девушка»? Ну, что ж… Очень мило!

Один из них наклонился к уху другого и шепнул:

– А давай убежим!..

Я остался один.

Так как мне никто не мешал, я вынул записную книжку, сел на подоконник и стал писать рецензию, стараясь при этом использовать лучшие стороны своего характера и оправдать доверие нашего передового редактора.

– «Открылась выставка «Ихневмон», – писал я. – Нужно отдать справедливость – среди выставленных картин попадается целый ряд интересных удивительных вещей…

Обращает на себя внимание любопытная картина Стулова «Весенний листопад». Очень милы голубые квадратики, которыми покрыта нижняя половина картины… Художнику, очевидно, пришлось потратить много времени и труда, чтобы нарисовать такую уйму красивых голубых квадратиков… Приятное впечатление также производит верхняя часть картины, искусно прочерченная тремя толстыми черными линиями…

Прямо не верится, чтобы художник сделал их от руки! Очень смело задумано красное пятно сбоку картины. Удивляешься – как это художнику удалось сделать такое большое красное пятно.

Целый ряд этюдов Булюбеева, находящихся на этой же выставке, показывает в художнике талантливого, трудолюбивого мастера. Все этюды раскрашены в приятные темные тона, и мы с удовольствием отмечаем, что нет ни одного этюда, который был бы одинакового цвета с другим… Все вещи Булюбеева покрыты такими чудесно нарисованными желтыми волнообразными линиями, что просто глаз не хочется отвести. Некоторые этюды носят удачные, очень гармоничные названия: «Крики тела», «Почему», «Который», «Дуют».

Сильное впечатление производит трагическая картина Бурдиса «Легковой извозчик». Картина воспроизводит редкий момент в жизни легковых извозчиков, когда одного из них пьяные шутники вымазали в синюю краску, выкололи один глаз и укоротили ногу настолько, что несчастная жертва дикой шутки стоит у саней, совершенно покосившись набок… Когда же прекратятся наконец издевательства сытых, богатых самодуров-пассажиров над бедными затравленными извозчиками! Приятно отметить, что вышеназванная картина будит в зрителе хорошие гуманные чувства и вызывает отвращение к насилию над слабейшими…» Написав все это, я перешел в следующую комнату.

Там висели такие странные, невиданные мною вещи, что если бы они не были заключены в рамы, я бился бы об заклад, что на стенах развешаны отслужившие свою службу приказчичьи передники из мясной лавки и географические карты еще не исследованных африканских озер…

Я сел на подоконник и задумался.

Мне вовсе не хотелось обижать авторов этих заключенных в рамы вещей, тем более что их коллег я уже расхвалил с присущей мне чуткостью и тактом. Не хотелось мне и обойти их обидным молчанием.

После некоторого колебания я написал:

«Отрадное впечатление производят оригинальные произведения гг. Моавитова и Колыбянского… Все, что ни пишут эти два интересных художника, написано большей частью кармином по прекрасному серому полотну, что, конечно, стоит недешево и лишний раз доказывает, что истинный художник не жалеет для искусства ничего.

Помещение, в котором висят эти картины, теплое, светлое и превосходно вентилируется. Желаем этим лицам дальнейшего процветания на трудном поприще живописи!» Просмотрев всю рецензию, я остался очень доволен ею. Всюду в ней сквозила деликатность и теплое отношение к несчастным, обиженным судьбою и Богом людям, нигде не проглядывали мои истинные чувства и искреннее мнение о картинах – все было мягко и осторожно.

Когда я уходил, билетный контролер с тоской посмотрел на меня и печально спросил:

– Уходите? Погуляли бы еще. Эх, господин! Если бы вы знали, как тут тяжело…

– Тяжело? – удивился я. – Почему?

– Нешто ж у нас нет совести или что?! Нешто ж мы можем в глаза смотреть тем, кто сюда приходит? Срамота, да и только… Обрываешь у человека билет, а сам думаешь: и как же ты будешь сейчас меня костить, мил-человек?! И не виноват я, и сам я лицо подневольное, а все на сердце нехорошо… Нешто ж мы не понимаем сами – картина это или што? Обратите ваше внимание, господин… Картина это? Картина?! Разве такое на стенку вешается? Чтоб ты лопнула, проклятая!..

Огорченный контролер размахнулся и ударил ладонью по картине. Она затрещала, покачнулась и с глухим стуком упала на пол.

– А, чтоб вы все попадали, анафемы! Только ладонь из-за тебя краской измазал.

– Вы не так ее вешаете, – сказал я, следя за билетеровыми попытками снова повесить картину. – Раньше этот розовый кружочек был вверху, а теперь он внизу.

Билетер махнул рукой:

– А не все ли равно! Мы их все-то развешивали так, как Бог на душу положит… Багетщик тут у меня был знакомый – багеты им делал, – так приходил, плакался: что я, говорит, с рамами сделаю? Где кольца прилажу, ежели мне неизвестно, где верх, где низ? Уж добрые люди нашлись, присоветовали: делай, говорят, кольца с четырех боков – после разберут!.. Гм… Да где уж тут разобрать!

Я вздохнул:

– До свиданья, голубчик.

– Прощайте, господин. Не поминайте лихом – нету здесь нашей вины ни в чем!..

– Вы серьезно писали эту рецензию? – спросил меня редактор, прочтя исписанные листки.

– Конечно. Все, что я мог написать.

– Какой вздор! Разве так можно трактовать произведения искусства?

Будто вы о крашеных полах пишете или о новом рисуночке ситца в мануфактурном магазине… Разве можно, говоря о картине, указать на какой-то кармин и потом сразу начать расхваливать вентиляцию и отопление той комнаты, где висит картина… Разве можно бессмысленно, бесцельно восхищаться какими-то голубыми квадратиками, не указывая – что это за квадратики? Для какой они цели? Нельзя так, голубчик!.. Придется послать кого-нибудь другого.

При нашем разговоре с редактором присутствовал неизвестный молодой человек, с цилиндром на коленях и громадной хризантемой в петлице сюртука. Кажется, он принес стихи.

– Это по поводу выставки «Ихневмона»? – спросил он. – Это трудно – написать о выставке «Ихневмона». Я могу написать о выставке «Ихневмона».

– Пожалуйста! – криво улыбнулся я. – Поезжайте. Вот вам редакционный билет.

– Да мне и не нужно никакого билета. Я тут у вас сейчас и напишу.

Дайте-ка мне вашу рецензию… Она, правда, никуда не годится, но в ней есть одно высокое качество – перечислено несколько имен. Это bqe, что мне нужно. Благодарю вас.

Он сел за стол и стал писать быстро-быстро.

– Ну вот, готово. Слушайте: «Выставка «Ихневмон». В ироническом городе давно уже молятся только старушечья привычка да художественное суеверие, которое жмурится за версту от пропасти.

Стулов, со свойственной ему дерзостью большого таланта, подошел к головокружительной бездне возможностей и заглянул в нее. Что такое его хитро-манерный, ускользающе-дающийся, жуткий своей примитивностью «Весенний листопад»? Стулов ушел от Гогена, но его не манит и Зулоага. Ему больше по сердцу мягкий серебристый Манэ, но он не служит и ему литургии. Стулов одиноко говорит свое тихое, полузабытое слово: жизнь.

Заинтересовывает Булюбеев… Он всегда берет высокую ноту, всегда остро подходит к заданию, но в этой остроте есть своя бархатистость, и краски его, погашенные размеренностью общего темпа, становятся приемлемыми и милыми. В Булюбееве не чувствуется тех изысканных и несколько тревожных ассонансов, к которым в последнее время нередко прибегают нервные порывистые Моавитов и Колыбянский. Моавитов, правда, еще притаился, еще выжидает, но Колыбянский уже хочет развернуться, он уже пугает возможностью возрождения культа Биллитис, в ее первоначальном цветении.

Примитивный по синему пятну «Легковой извозчик» тем не менее показывает в Бурдисе творца, проникающего в городскую околдованность и шепчущего ей свою напевную, одному ему известную, прозрачную, без намеков сказку…»

Молодой человек прочел вслух свою рецензию и скромно сказал:

– Видите… Здесь ничего нет особенного. Нужно только уметь.

Редактор, уткнувшись в бумагу, писал для молодого господина записку на аванс.

Я попрощался с ними обоими и устало сказал:

– От Гогена мы ушли и к Зулоаге не пристали… Прощайте! Кланяйтесь от меня притаившемуся Моавитову, пожмите руку Бурдису и поцелуйте легкового извозчика, шепчущего прозрачную сказку городской околдованности. И передайте Булюбееву, что, если он будет менее остро подходить к бархатистому заданию – для него и для его престарелых родителей будет лучше.

 

Редактор вздохнул. Молодой господин вздохнул, молча общипывая хризантему на своей узкой провалившейся груди…

Два преступления господина Вопягина

– Господин Вопягин! Вы обвиняетесь в том, что семнадцатого июня сего года, спрятавшись в кустах, подсматривали за купающимися женщинами… Признаете себя виновным?

Господин Вопягин усмехнулся чуть заметно в свои великолепные, пушистые усы и, сделав откровенное, простодушное лицо, сказал со вздохом:

– Что ж делать… признаю! Но только у меня есть смягчающие вину обстоятельства…

– Ага… Так-с. Расскажите, как было дело?

– Семнадцатого июня я вышел из дому с ружьем рано утром и, бесплодно прошатавшись до самого обеда, вышел к реке. Чувствуя усталость, я выбрал теневое местечко, сел, вынул из сумки ветчину и коньяк и стал закусывать… Нечаянно оборачиваюсь лицом к воде – глядь, а там, на другом берегу, три каких-то женщины купаются. От нечего делать (завтракая в то же время – заметьте это г. судья!) я стал смотреть на них.

– То, что вы в то же время завтракали, не искупает вашей вины!.. А скажите… эти женщины были, по крайней мере, в купальных костюмах?

– Одна. А две так. Я, собственно, господин судья, смотрел на одну – именно на ту, что была в костюме. Может быть, это и смягчит мою вину. Но она была так прелестна, что от нее нельзя было оторвать глаз…

Господин Вопягин оживился, зажестикулировал.

– Представьте себе: молодая женщина лет двадцати четырех, блондинка с белой, как молоко, кожей, высокая, с изумительной талией, несмотря на то что ведь она была без корсета!.. Купальный костюм очень рельефно подчеркивал ее гибкий стан, мягкую округлость бедер и своим темным цветом еще лучше выделял белизну прекрасных полных ножек, с розовыми, как лепестки розы, коленями и восхитительные ямоч…

Судья закашлялся и смущенно возразил:

– Что это вы такое рассказываете… мне, право, странно…

Лицо господина Вопягина сияло одушевлением.

– Руки у нее были круглые, гибкие – настоящие две белоснежных змеи, а грудь, стесненную материей купального костюма, ну… грудь эту некоторые нашли бы, может быть, несколько большей, чем требуется изяществом женщины, но, уверяю вас, она была такой прекрасной, безукоризненной формы…

Судья слушал, полузакрыв глаза, потом очнулся, сделал нетерпеливое движение головой, нахмурился и сказал:

– Однако там ведь были дамы и… без костюмов?

– Две, г. судья! Одна смуглая брюнетка, небольшая, худенькая, хотя и стройная, но – не то! Решительно не то… А другая – прехорошенькая девушка лет восемнадцати…

– Ага! – сурово сказал судья, наклоняясь вперед. – Вот видите! Что вы скажете нам о ней?.. Из чего вы заключили, что она девушка и именно указанного возраста?

– Юные формы ее, г. судья, еще не достигли полного развития. Грудь ее была девственно-мала, бедра не так широки, как у блондинки, руки худощавы, а смех, когда она засмеялась, звучал так невинно, молодо и безгрешно…

В камере послышалось хихиканье публики.

– Замолчите, г. Вопягин! – закричал судья. – Что вы мне такое рассказываете! Судье вовсе не нужно знать этого… Впрочем, ваше откровенное сознание и непреднамеренность преступления спасают вас от заслуженного штрафа. Ступайте!

Вопягин повернулся и пошел к дверям.

– Еще один вопрос, – остановил его судья, что-то записывая. – Где находится это… место?

– В двух верстах от Сутугинских дач, у рощи. Вы перейдете мост, г. судья, пройдете мимо поваленного дерева, от которого идет маленькая тропинка к берегу, а на берегу высокие, удобные кусты…

– Почему – удобные? – нервно сказал судья. – Что значит – удобные?

Вопягин подмигнул судье, вежливо раскланялся и, элегантно раскачиваясь на ходу, исчез.

Тайна

I

Он уверял меня, что с детства у него были поэтические наклонности.

– Понимаешь – я люблю все красивое!

– Неужели? С чего же это ты так? – спросил я, улыбаясь.

– Не знаю. У меня, вероятно, такая душа: тянуться ко всему красивому…

– В таком случае я подарю тебе книжку моих стихов!!

Он не испугался, а сказал просто:

– Спасибо.

Я спросил как можно более задушевно:

– Ты любишь ручеек в лесу? Когда он журчит? Или овечку, пасущуюся на травке? Или розовое облачко высоко-высоко… Так, саженей в шестьдесят высоты?

Глядя задумчивыми, широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, он прошептал:

– Люблю до боли в сердце.

– Вот видишь, какой ты молодец. А еще что ты любишь?

– Я люблю закат на реке, когда издали доносится тихое пение… Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… Люблю красивых, поэтичных женщин и люблю тайну, которая всегда красива.

– Любишь тайну? Почему же ты мне не сказал этого раньше? Я бы сообщил тебе парочку-другую тайн… Знаешь ли ты, например, что между женой нашего швейцара и приказчиком молочной лавки что-то есть? Я сам вчера слышал, как он делал ей заманчивые предложения…

Он болезненно поморщился.

– Друг! Ты меня не понял. Это слишком вульгарная, грубая тайна. Я люблю тайну тонкую, нежную, неуловимую. Ты знаешь, что я сделал сегодня?

– Ты сделал что-нибудь красивое, поэтичное, – уверенно сказал я.

– Вот именно. Сейчас мы едем к Лидии Платоновне. И знаешь, что я сделал?

– Что-нибудь красивое, поэтичное?

– Да! Я купил букет роскошных белых роз и отослал его Лидии Платоновне инкогнито, без записки и карточки. Это маленькая грациозная тайна. Я люблю все грациозное. Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… И неизвестно от кого… это тайна.

– Так вот почему ты продал свой турецкий диван и синие брюки!

– Друг, – страдальчески сказал он. – Не будем говорить об этом. Цветы… Из нездешнего мира… Откуда они? Из чистого горного воздуха? Кто их прислал? Бог? Дьявол?

Его глаза, устремленные к небу, сияли как звезды.

– Да ведь ты не вытерпишь, проболтаешься? – едко сказал я.

– Друг! Клянусь, что я буду равнодушен и молчалив… Ты понимаешь – она никогда не узнает, от кого эти цветы… Это маленькое и ужасное слово – никогда. Nevermore.

Когда мы сходили с извозчика, я подумал, что если бы этот человек писал стихи, они могли бы быть не более глупы, чем мои.

II

Мы вошли в гостиную, и хозяйка дома встретила нас такой бурной радостью и водопадом благодарностей, что я сначала даже отступил за Васю Мимозова.

– Василий Валентиныч! – воскликнула прелестная хозяйка. – Признавайтесь… Это вы прислали эту прелесть?

Вася Мимозов изумленно отступил и сказал, широко открыв глаза:

– Прелесть? Какую? Я вас не понимаю.

– Полноте, полноте! Кто же другой мог придумать эту очаровательную вещь.

– О чем вы говорите?

– Не притворяйтесь. Я говорю об этом роскошном букете!

Взгляд его обратился по направлению руки хозяйки, и он закричал так, как будто первый раз в жизни видел букет цветов:

– Какая роскошь! Кто это вам преподнес?

Хозяйка удивилась:

– Неужели это не вы?

Без всякого колебания Вася Мимозов повернул к ней свое грустное, меланхолическое лицо и твердо сказал:

– Конечно, не я. Даю вам честное слово.

Тут только она заметила меня и радушно приветствовала:

– Здравствуйте! Это уж не вы ли сделали мне такой царский подарок?

Я отвернулся и с деланным смущением возразил:

– Что вы, что вы!

Она подозрительно взглянула на меня.

– А почему же ваши глазки не смотрят прямо? Признавайтесь, шалун!

Я глупо захохотал.

– Да почему же вы думаете, что именно я?

– Вы сразу смутились, когда я спросила.

Вася Мимозов стоял за спиной хозяйки и делал мне умоляющие знаки.

Я тихонько хихикал, смущенно крутя пуговицу на жилете:

– Ах, оставьте.

– Ну конечно же вы! Зачем вы, право, так тратитесь?!

Избегая взгляда Мимозова, я махнул рукой и беззаботно ответил:

– Стоит ли об этом говорить!

Она схватила меня за руку.

– Значит, вы?

Вася Мимозов с искаженным страхом лицом приблизился и хрипло воскликнул:

– Это не он!

Хозяйка недоумевающе посмотрела на нас.

– Так, значит, это вы?

Лицо моего приятеля сделалось ареной борьбы самых разнообразных страстей: от низких до красивых и возвышенных.

Возвышенные страсти победили.

– Нет, не я, – сказал он, отступая.

– Больше никто не мог мне прислать. Если не вы – значит, он. Зачем вы тратите такую уйму денег?

Я поболтал рукой и застенчиво сказал:

– Оставьте! Стоит ли говорить о такой прозе. Деньги, деньги… Что такое, в сущности, деньги? Они хороши постольку, поскольку на них можно купить цветов, окропленных первой чистой слезой холодной росы. Не правда ли, Вася?

– Как вы красиво говорите, – прошептала хозяйка, смотря на меня затуманенными глазами. – Этих цветов я никогда не забуду. Спасибо, спасибо вам!

– Пустяки! – сказал я. – Вы прелестнее всяких цветов.

– Merci. Все-таки рублей двадцать заплатили?

– Шестнадцать, – сказал я наобум.

Из дальнего угла гостиной, где сидел мрачный Мимозов, донесся тихий стон:

– Восемнадцать с полтиной!

– Что? – обернулась к нему хозяйка.

– Он просит разрешения закурить, – сказал я. – Кури, Вася, Лидия Платоновна переносит дым.

Мысли хозяйки все время обращались к букету.

– Я долго добивалась от принесшего его: от кого этот букет? Но он молчал.

– Мальчишка, очевидно, дрессированный, – одобрительно сказал я.

– Мальчишка! Но он старик!

– Неужели? Лицо у него было такое моложавое.

– Он весь в морщинах!

– Несчастный! Жизнь его, очевидно, не красна. Ненормальное положение приказчиков, десятичасовой труд… Об этом еще писали. Впрочем, сегодняшний заработок поправит его делишки.

Мимозов вскочил и приблизился к нам. Я думал, что он ударит меня, но он сурово сказал:

– Едем! Нам пора.

При прощании хозяйка удержала мою руку в своей и прошептала:

– Ведь вы навестите меня? Я буду так рада! Merci за букет. Приезжайте одни.

Мимозов это слышал.

III

Возвращаясь домой, мы долго молчали. Потом я спросил задушевным тоном:

– А любишь ты детскую елку, когда колокола звонят радостным благовестом и румяные детские личики резвятся около дерева тихой радости и умиления? Вероятно, тебе дорога летняя лужайка, освещенная золотым солнцем, которое ласково греет травку и птичек… Или первый поцелуй теплых губок любимой женщи…

Падая с пролетки и уже лежа на мостовой, я успел ему крикнуть:

– Да здравствует тайна!

Дружба

Посвящается Марусе Р.


Уезжая, Кошкин сказал жене:

– Я, Мурочка, вернусь завтра. Так как ты сегодня собралась в театр, то сопровождать тебя будет вместо меня мой друг Бултырин. Он, правда, недалек и человек по характеру тяжелый, но привязан ко мне и к тебе будет внимателен. Когда вернетесь домой, ты можешь положить его в моем кабинете, чтобы тебе не было страшно.

– Да мне и так не будет страшно, – возразила жена.

– Ну, все-таки! Мужчина в доме.

А когда приехал Бултырин, Кошкин отвел его в угол и сказал:

– Друг Бултырин! Оставляю жену на тебя. Ты уж, пожалуйста, присмотри за ней. Сказать тебе откровенно, мне не больно нравятся разные молодые негодяи, которые, как только отвернешься, сейчас же вырастают подле нее. С тобой же я могу быть уверен, что они не рискнут нашептывать ей разные идиотские слова.

– Кошкин! – сказал сурово, с непреклонным видом Бултырин. – Положись на меня. Как ты знаешь, моя семейная жизнь сложилась несчастливо: жена моя таки удрала с каким-то презренным молокососом! Поэтому я уже научен горьким опытом и ни на какую удочку не поддамся.

Он бросил мрачный взгляд на сидевшую у рояля Мурочку и молча многообещающе пожал руку Кошкина.

Кошкин уехал.

Одевшись, Мурочка стояла у трюмо, прикалывала шляпу и спрашивала следившего за ней беспокойным взглядом Бултырина:

– О чем вы шептались с Жоржем?

– Так, вообще. Он поручил мне быть все время около вас.

– Зачем? – удивилась Мурочка.

Бултырин рассеянно засунул в рот нож для разрезания книг и, призадумавшись, ответил:

– Я полагаю, он боится, нет ли у вас любовника?

– Послушайте! – вспыхнула Мурочка. – Если вы не можете быть элементарно вежливым, я вас сейчас же прогоню от себя и в театр поеду одна.

 

«Да! – подумал Бултырин. – Хитра ты больно… Меня прогонишь, а сама к любовнику побежишь. Знаем мы вас». А вслух сказал:

– Это же он говорил, а не я. Я не знаю, может быть, у вас и любовника-то никакого нет.

Этими словами он хотел польстить Мурочкиной добродетели, но Мурочка надулась и на извозчика села злая, молчаливая.

Бултырин был совершеннейший медведь: в экипаж вскочил первый, занявши три четверти места, а когда по дороге им встретился Мурочкин знакомый, приветливо с нею раскланявшись, исполнительный Бултырин потихоньку обернулся ему вслед и погрозил кулаком.

Изумленный господин увидел это и долго стоял на месте, недоумевающе следя за странной парой.

Когда они вошли в вестибюль театра, Бултырин снял с Мурочки сак, огляделся вокруг и мрачно сказал, ухвативши ее за руку:

– Ну, идем, что ли!

– Постойте… куда вы меня тащите? Оставьте мою руку. Кто же хватает за кисть руки?!

– А как надо?

– Возьмите вот так… под руку… И пожалуйста, оставьте свои нелепые выходки. А то я сейчас же уйду от вас.

Бултырин отчаянным жестом уцепился за Мурочкину руку и подумал:

«Врешь! Не сбежишь, подлая. А ругаться ты можешь, сколько тебе угодно».

Когда они сели на места, Мурочка взяла бинокль и стала рассматривать сидящих в ложах.

Хитрый Бултырин попросил у нее на минутку бинокль и, сделав вид, что рассматривает занавес, потихоньку отвинтил какой-то винтик в передней части бинокля, после чего хладнокровно передал его Мурочке.

«Посмотри-ка теперь!» – сурово усмехнулся он про себя.

Мурочка долго вертела бинокль, сдвигала его, раздвигала и потом, огорченная, сказала:

– Не понимаю! Только сейчас было хорошо, а теперь ни туда ни сюда.

– Разве теперь мастера пошли? Жулики! – отвечал Бултырин. – Им бы только деньги брать. Возьмут да вместо бинокля кофейную мельницу подсунут! Ей-богу!

В антракте Бултырину захотелось покурить.

«Оставить ее тут рискованно, – размышлял Бултырин, с ненавистью поглядывая на склоненную Мурочкину голову. – В курилку за собой тащить неудобно… Хорошо бы запереть ее в какую-нибудь пустую ложу, а самому пойти выкурить папиросу… Да не пойдет. Навязалась ты на мою шею! Разве усадить ее в фойе на виду, а самому в уголку покурить, чтоб ни-кто не видел?» Он встал.

– Пойдем!

– Куда? Я здесь посижу.

– Нельзя, нельзя! Надо идти.

– Да отстаньте вы от меня! Идите себе, куда хотите.

– Нет-с, я без вас не пойду…

– Пойдете! – злорадно сказала Мурочка. – Вот возьму и не сдвинусь с места!

Бултырин задумался.

– Сдвинетесь! А то скандал сделаю! Думаете, не сделаю? Ей-богу! Возьму да закричу, что поймал вашу руку в то время, когда вы за моим бумажником в карман полезли, или скажу, что вы моя беглая жена! Ага! Пока разберут, – вы скандалу не оберетесь.

Мурочка с исковерканным от злости лицом встала.

– Какой же вы… негодяй! А этому идиоту Жоржу я завтра глаза выцарапаю. Пойдемте!

«Ты там себе ругайся, милая, сколько хочешь… – подумал торжествующий Бултырин. – Я ведь знаю, как обращаться с женщинами».

Но моментально веселое выражение сбежало с лица его. К ним приближался молодой человек в смокинге и, весело махая программой, приветливо улыбался Мурочке.

– А! Марья Констант…

– Виноват, молодой человек! – заслонил Мурочку Бултырин. – Вы бы стыдились в таком виде подходить к замужней даме. Человек еле на ногах стоит, а позволяет себе…

– Слушайте! Вы с ума сошли?!

– Проходи, проходи! Много вас тут… Смотрите на него, лыка не вяжет.

– Прежде всего – вы нахал! Я вас не знаю и хотел только поздороваться с госпожой Кошкиной…

Недоумевающая публика стала останавливаться около них. Заметив это, Мурочка сделала молодому человеку умоляющий жест и прошептала:

– Ради Бога! До завтра… Заезжайте к мужу. Он объяснит; не подымайте сейчас истории.

Лицо Мурочки было красно, и на глазах блестели слезы. Пораженный молодой человек, пожав плечами, поклонился ей и отступил, а Мурочка послала по направлению публики чарующую улыбку, взяла Бултырина под руку и ласково сказала:

– Проводите меня до уборной.

– Зачем?

– Какое тебе дело, подлец, – глядя на публику с ласковой улыбкой, прошептала Мурочка. – С каким бы удовольствием выщипала я по волоску твою бороду… Толстое животное!

– Ладно, ругайтесь! Пожалуй, пойдем в уборную… Только я видел взгляды, которыми вы обменялись с молодым человеком. Понимаем-с! В уборную я вас одну не пущу.

– Вы форменный идиот, – простонала тихонько Мурочка, – ведь уборная женская!

– Да… там, может, другой ход есть…

– Да сак-то мой и шляпа внизу, гнусный вы кретин?!

«Удерет она без сака или нет? – подумал Бултырин. – Пожалуй, не удерет».

– Ну, идите! Я все равно у дверей сторожить буду.

Когда Мурочка вышла из уборной, она наткнулась на Бултырина, который подозрительно заглядывал в двери и о чем-то шептался с горничной.

– Едем домой! – решительно сказала Мурочка.

«Ага! Не выгорело с любовником», – злорадно усмехнулся про себя Бултырин.

– Пожалуй, едем!

Он уцепился за Мурочкину руку, свел Мурочку вниз, одел и, показав язык какому-то господину, смотревшему, не сводя глаз, на красивую Мурочку, сел с нею на извозчика.

– Жаль, что пьесы не досмотрели, – любезно обратился он к ней, когда они поехали, – забавная, кажется, пьеска…

Мурочка с ненавистью взглянула на его простодушное лицо и сказала:

– Подлец, подлец! Дурак проклятый! Тупица!

– Чего вы ругаетесь? – удивился Бултырин.

– Вот же тебе, кретин: когда лягу спать, нарочно отворю окно в спальне и впущу любовника… ха-ха-ха!

– Нет, вы этого не сделаете, – хладнокровно сказал Бултырин.

– Почему это, позвольте спросить?

– А я возьму кресло, сяду в спальне и буду сторожить…

– Вы с ума сошли! Вы так глупы, что даже не понимаете шуток!

– Ладно, ладно. Так и сделаю. А что?! Проговорились, да теперь на попятный? Ей-богу, сяду в спальне. Даром я, что ли, дал слово Жоржу?!

– Посмейте! Я позову дворников, они вас в участок отправят.

– А я скандал сделаю! Скажу, что я ваш любовник и вы меня приревновали к вашей горничной.

– Подлец!

– Пусть.

Свеча догорала, слабо освещая спальню… На кровати спала в верхней юбке и чулках Мурочка, покрытая простыней. Очевидно, она много плакала, так как тихонько во сне всхлипывала и глаза ее были красны.

В углу, в мягком большом кресле сидел полусонный Бултырин и, грызя машинально вынутый из кармана винтик от бинокля, рассеянно поглядывал на спящую.

Рейтинг@Mail.ru