Гости пожимали плечами, а некоторые (самые нахальные) осмелились даже хихикать.
– Интересно, – сказал старик, – что написано на обороте карточки вашего отца?
– Воображаю, – отозвалась дама.
– Не смейте оскорблять этого святого человека! – крикнул я. – Он выше всяких подозрений. Это светлая, сияющая добротой и любовью душа!
Я вынул отца из альбома и благоговейно поднес карточку к губам.
Целуя ее в припадке сыновней любви, я потихоньку взглянул на обратную сторону и прочел:
– «Иван Долбин. Род. 1862 г. 1880 – мелкие кражи, 1882 – кража со взломом (1 г. тюрьмы), 1885 – убийство семьи Петровых – каторга (12 л.), 1890 – побег. Разыскивается. Особые приметы: густой голос, на правую ногу прихрамывает. Указательный палец левой руки искалечен в драке».
За столом, где лежал альбом, послышался смех и потом восклицания – насмешливые, негодующие.
Я отшвырнул портрет отца и бросился к альбому… Несколько карточек уже было вынуто, и я, смущенный, растерянный, без труда узнал, что моя бедная матушка сидела в тюрьме за вытравление плода у нескольких девушек, а любимые братья, эти изящные красавцы, судились в 1901 году за шулерство и подделку банковских переводов.
Дядя был самый нравственный член нашей семьи: он занимался только поджогами с целью получения премии, да и то поджигал собственные дома. Он мог бы быть нашей семейной гордостью!
– Эй, вы! Хозяин! – крикнул мне гость, старик. – Говорите правду: где вы взяли альбом? Я утверждаю, что этот старый альбом принадлежал когда-то сыскному отделению по розыску преступников.
Я подбоченился и сказал с грубым смехом:
– Да-с! Купил я его сегодня за два рубля у букиниста. Купил для вас же, для вашего развлечения, проклятые вы, нудные человечишки, глупые мучные черви, таскающиеся по знакомым, вместо того чтобы сидеть дома и делать какую-нибудь работу. Для вас я купил этот альбом: нате, ешьте, рассматривайте эти глупые портреты, если вы не можете связно выражать человеческие мысли и поддерживать умный разговор. Ты там чего хихикаешь, старая развалина?! Тебе смешно, что на обороте карточек моих родителей, родственников и друзей написано: вор, шулер, проститутка, поджигатель?! Да, написано! Но ведь это, уверяю вас, честнее и откровеннее. Я утверждаю, что у каждого из вас есть такой же альбом, с карточками таких же точно лиц, да только та разница, что на обороте карточек не изложены их нравственные качества и поступки. Мой альбом – честный откровенный альбом, а ваши – это тайное сборище тайных преступников, развратников и распутных женщин… Пошли вон!
Оттого ли, что было уже поздно, или оттого, что альбом был просмотрен и впереди предстояла скука, – но гости после моих слов немедленно разошлись.
Я остался один, открыл форточки, напустил свежего воздуха и стал дышать. Было весело и уютно.
Если бы у моего альбома выросла рука – я пожал бы ее. Такой это был хороший, пухлый, симпатичный альбом.
Я бы не назвал его бездарным человеком… Но у него было во всякую минуту столько странного, дикого вдохновения, что это удручало и приводило в ужас всех окружающих… Кроме того, он был добр, и это было скверно. Услужлив, внимателен – и это наполовину сокращало долголетие его ближних.
До тех пор, пока я не прибегал к его услугам, у меня было чувство благоговейного почтения к этому человеку: Усатов все знал, все мог сделать и на всех затрудняющихся и сомневающихся смотрел с чувством затаенного презрения и жалости.
Однажды я сказал:
– Экая досада! Парикмахерские закрыты, а мне нужно бы побриться.
Усатов бросил на меня удивленный взор.
– А ты сам побрейся.
– Я не умею.
– Что ты говоришь?! Такой пустяк. Хочешь, я тебя побрею.
– А ты… умеешь?
– Я?
Усатов улыбнулся так, что мне сделалось стыдно.
– Тогда, пожалуй.
Я принес бритву, простыню и сказал:
– Сейчас принесут мыло и воду.
Усатов пожал плечами.
– Мыло – предрассудок. Парикмахеры, как авгуры, делают то, во что сами не верят. Я побрею тебя без мыла!
– Да ведь больно, вероятно.
Усатов презрительно усмехнулся:
– Садись.
Я сел и, скосив глаза, сказал:
– Бритву нужно держать не за лезвие, а за черенок.
– Ладно. В конце концов, это не так важно. Сиди смирно.
– Ой, – закричал я.
– Ничего. Это кожа не привыкла.
– Милый мой, – с легким стоном возразил я. – Ты ее сдерешь прежде, чем она привыкнет. Кроме того, у меня по подбородку что-то течет.
– Это кровь, – успокоительно сказал он. – Мы здесь оставим, пока присохнет, а займемся другой стороной.
Он прилежно занялся другой стороной. Я застонал.
– Ты всегда так стонешь, когда бреешься? – обеспокоенно спросил он.
– Нет, но я не чувствую уха.
– Гм… Я, кажется, немножко его затронул. Впрочем, мы ухо сейчас заклеим… Смотри-ка! Что это… У тебя ус отвалился?!
– Как – отвалился?
– Я его только тронул, а он и отвалился. Знаешь, у тебя бритва слишком острая…
– Разве это плохо?
– Да. Это у парикмахеров считается опасным.
– Тогда, – робко спросил я. – Может, отложим до другого раза?
– Как хочешь. Не желаешь ли, кстати, постричься?
Он вынул ножницы для ногтей. Я вежливо, но твердо отказался.
Однажды вечером он сидел у нас и показывал жене какой-то мудреный двойной шов, от которого материя лопалась вслед за первым прикосновением.
– Милый, – сказала мне жена. – Кстати, я вспомнила: пригласи настройщика для пианино. Оно адски расстроено.
Усатов всплеснул руками.
– Чего же вы молчите! Господи… Стоит ли тратиться на настройщика, когда я…
– Неужели вы можете? – обрадовалась жена.
– Господи! Маленькое напряжение слуха…
– Но у тебя нет ключа, – возразил я.
– Пустяки! Можно щипцами для сахара.
Он вооружился щипцами и, подойдя к пианино, ударил кулаком по высоким нотам.
Пианино взвизгнуло.
– Правая сторона хромает! Необходимо ее подтянуть.
Он стал подтягивать, но так как по ошибке обратил свое внимание на левую сторону, то я счел нужным указать ему на это.
– Разве? Ну, ничего. Тогда я правую сторону подтяну сантиметра на два еще выше.
Он долго возился, стуча по пианино кулаками, прижимал к деке ухо так сильно, что даже измял его, а потом долго для чего-то ощупывал педаль.
После этих хлопот отер пот со лба и озабоченно спросил:
– Скажи, дружище… Черные тебе тоже подвинтить?
– Что черные? – не понял я.
– Черные клавиши. Если тебе нужно, ты скажи. Их, кстати, пустяковое количество.
Я взял из его рук щипцы и сухо сказал:
– Нет. Не надо.
– Почему же? Я всегда рад оказать эту маленькую дружескую услугу. Ты не стесняйся.
Я отказался. Мне стоило немалых трудов потушить его энергию. Сам он считал этот день непотерянным, потому что ему удалось вкрутить ламповую горелку в резервуар и вывести камфарным маслом пятно с бархатной скатерти.
Недавно он влетел ко мне и с порога озабоченно вскричал:
– К тебе не дозвонишься!
– Звонок оборвал кто-то. Вот приглашу монтера и заведу электрические.
– Дружище! И ты это говоришь мне? Мне, который рожден электротехником… Кто же тебе и проведет звонки, если не я…
На глазах его блестели слезы искренней радости.
– Усатов! – угрюмо сказал я. – Ты меня брил – и я после этого приглашал двух докторов. Настраивал пианино – и мне пришлось звать настройщика, столяра и полировщика.
– Ах, ты звал полировщика?! Миленький! Ты мог бы сказать мне, и я бы…
Он уже снял сюртук и, не слушая моих возражений, засучивал рукава:
– Глаша! Пойди купи тридцать аршин проволоки. Иван! Беги в электротехнический магазин на углу и приобрети пару кнопок и звонков двойного давления.
Так как я сам ничего не понимал в проведении звонков, то странный термин «звонок двойного давления» вызвал во мне некоторую надежду, что электротехника – именно то, что можно было бы доверить моему странному другу.
«Возможно, – подумал я, – что в этом-то он и специалист». Но когда принесли проволоку, я недоверчиво спросил специалиста:
– Слушай… Ведь она не изолированная?
– От чего? – с насмешливым сожалением спросил Усатов.
– Что – от чего?
– От чего не изолированная?
– Ни от чего! Сама от себя.
– А для чего тебе это нужно?
Так как особенной нужды в этом я не испытывал, то молча предоставил ему действовать.
– Отверстие в двери мы уже имеем. Надо протащить проволоку, привязать к ней кнопку, а потом прибить в кухне звонок. Видишь, как просто!
– А где же у тебя элементы?
– Какие элементы?
– Да ведь без элементов звонок звонить не будет!
– А если я нажму кнопку посильнее?
– Ты можешь биться об нее головой… Звонок будет молчалив, как старый башмак.
Он задумался.
– Брось проволоку, – сказал я. – Пойдем обедать.
Ему все-таки было жаль расставаться со звонком. Он привязался к этому несложному инструменту со всем пылом своей порывистой, дикой души…
– Я возьму его с собой, – заявил он. – Вероятно, можно что-нибудь еще с ним сделать.
Кое-что ему действительно удалось сделать.
Он привязал звонок к висячей лампе, непосредственно затем оторвал эту лампу от потолка и непосредственно затем обварил моего маленького сына горячим супом.
Недавно мне удалось, будучи в одном обществе, подслушать разговор Усатова с худой, костлявой старухой болезненного вида.
– Вы говорите, что доктора не могут изгнать вашего застарелого ревматизма? Я не удивляюсь… К сожалению, медицина теперь – синоним шарлатанства.
– Что вы говорите!
– Уверяю вас. Вам бы нужно было обратиться ко мне. Лучшего специалиста по ревматизму вы не найдете.
– Помогите, батюшка…
– О-о… должен вам сказать, что лечение пустяковое: ежедневно ванны из теплой воды… градусов так 45 – 50… Утром и вечером по чайной ложке брауншвейгской зелени на костяном наваре… или еще лучше по два порошка цианистого кали в четыре килограмма. Перед обедом прогулка – так, три-четыре квадратных версты, а вечером вспрыскивание нафталином. Ручаюсь вам, что через неделю вас не узнаешь!..
Однажды беспартийный житель Петербурга Иванов вбежал, бледный, растерянный, в комнату жены и, выронив газету, схватился руками за голову.
– Что с тобой? – спросила жена.
– Плохо! – сказал Иванов. – Я левею.
– Не может быть! – ахнула жена. – Это было бы ужасно… тебе нужно лечь в постель, укрыться теплым и натереться скипидаром.
– Нет… что уж скипидар! – покачал головой Иванов и посмотрел на жену блуждающими, испуганными глазами. – Я левею!
– С чего же это у тебя, горе ты мое?! – простонала жена.
– С газеты. Встал я утром – ничего себе, чувствовал все время беспартийность, а взял случайно газету…
– Ну?
– Смотрю, а в ней написано, что в Ченстохове губернатор запретил читать лекцию о добывании азота из воздуха… И вдруг – чувствую я, что мне его не хватает…
– Кого это?
– Да воздуху же!.. Подкатило под сердце, оборвалось, дернуло из стороны в сторону… Ой, думаю, что бы это? Да тут же и понял: левею!
– Ты б молочка выпил… – сказала жена, заливаясь слезами.
– Какое уж там молочко… Может, скоро баланду хлебать буду!
Жена со страхом посмотрела на Иванова.
– Левеешь?
– Левею…
– Может, доктора позвать?
– При чем тут доктор?!
– Тогда, может, пристава пригласить?
Как все почти больные, которые не любят, когда посторонние подчеркивают опасность их положения, Иванов тоже нахмурился, засопел и недовольно сказал:
– Я уж не так плох, чтобы пристава звать. Может быть, отойду.
– Дай-то Бог, – всхлипнула жена.
Иванов лег в кровать, повернулся лицом к стене и замолчал.
Жена изредка подходила к дверям спальни и прислушивалась. Было слышно, как Иванов, лежа на кровати, левел.
Утро застало Иванова осунувшимся, похудевшим… Он тихонько пробрался в гостиную, схватил газету и, убежав в спальню, развернул свежий газетный лист.
Через пять минут он вбежал в комнату жены и дрожащими губами прошептал:
– Еще полевел! Что оно будет – не знаю!
– Опять небось газету читал, – вскочила жена. – Говори! Читал?
– Читал… В Риге губернатор оштрафовал газету за указание очагов холеры…
Жена заплакала и побежала к тестю.
– Мой-то… – сказала она, ломая руки. – Левеет.
– Быть не может?! – воскликнул тесть.
– Верное слово. Вчерась с утра был здоров, беспартийность чувствовал, а потом оборвалась печенка и полевел!
– Надо принять меры, – сказал тесть, надевая шапку. – Ты у него отними и спрячь газеты, а я забегу в полицию, заявку господину приставу сделаю.
Иванов сидел в кресле, мрачный, небритый, и на глазах у всех левел. Тесть с женой Иванова стояли в углу, молча смотрели на Иванова, и в глазах их сквозили ужас и отчаяние.
Вошел пристав.
Он потер руки, вежливо раскланялся с женой Иванова и спросил мягким баритоном:
– Ну, как наш дорогой больной?
– Левеет!
– А-а! – сказал Иванов, поднимая на пристава мутные, больные глаза. – Представитель отживающего полицейско-бюрократического режима! Нам нужна закономерность…
Пристав взял его руку, пощупал пульс и спросил:
– Как вы себя сейчас чувствуете?
– Мирнообновленцем!
Пристав потыкал пальцем в голову Иванова:
– Не готово еще… Не созрел! А вчера как вы себя чувствовали?
– Октябристом, – вздохнул Иванов. – До обеда – правым крылом, а после обеда левым…
– Гм… плохо! Болезнь прогрессирует сильными скачками…
Жена упала тестю на грудь и заплакала.
– Я, собственно, – сказал Иванов, – стою за принудительное отчуждение частновладельч…
– Позвольте! – удивился пристав. – Да это кадетская программа…
Иванов с протяжным стоном схватился за голову.
– Значит… я уже кадет!
– Все левеете?
– Левею. Уходите! Уйдите лучше… А то я на вас все смотрю и левею.
Пристав развел руками… Потом на цыпочках вышел из комнаты.
Жена позвала горничную, швейцара и строго за-претила им приносить газеты. Взяла у сына томик «Робинзона Крузо» с раскрашенными картинками и понесла мужу.
– Вот… почитай. Может, отойдет.
Когда она через час заглянула в комнату мужа, то всплеснула руками и, громко закричав, бросилась к нему.
Иванов, держась за ручки зимней оконной рамы, жадно прильнул глазами к этой раме и что-то шептал…
– Господи! – воскликнула несчастная женщина. – Я и забыла, что у нас рамы газетами оклеены… Ну, успокойся, голубчик, успокойся! Не смотри на меня такими глазами… Ну, скажи, что ты там прочел? Что там такое?
– Об исключении Колюбакина… Ха-ха-ха! – проревел Иванов, шатаясь, как пьяный. – Отречемся от старого ми-и-и…
В комнату вошел тесть.
– Кончено! – прошептал он, благоговейно снимая шапку. – Беги за приставом…
Через полчаса Иванов, бледный, странно вытянувшийся, лежал в кровати со сложенными на груди руками. Около него сидел тесть и тихо читал под нос эрфуртскую программу. В углу плакала жена, окруженная перепуганными, недоумевающими детьми.
В комнату вошел пристав.
Стараясь не стучать сапогами, он подошел к постели Иванова, пощупал ему голову, вынул из его кармана пачку прокламаций, какой-то металлический предмет и, сокрушенно качнув головой, сказал:
– Готово! Доспел.
Посмотрел с сожалением на детей, развел руками и сел писать проходное свидетельство до Вологодской губернии.
Это была самая скучная, самая тоскливая сессия Думы.
Вначале еще попадались некоторые неугомонные читатели газет, которые после долгого сладкого зевка оборачивались к соседу по месту в трамвае и спрашивали:
– Ну, как Дума?
А потом и эти закоренелые политики как-то вывелись…
Голодным, оборванным газетчикам приходилось долго и упорно бежать за прохожим, заскакивая вперед, растопыривая руки и с мольбой в голосе крича:
– Интересная газета!! Бурное заседание Государственной Думы!!
– Врешь ты все, брат, – брезгливо говорил прохожий. – Ну, какое там еще бурное?..
– Купите, ваше сиятельство!
– Знаем мы эти штуки!..
Отодвинув рукой ослабевшего от голода, истомленного нуждой газетчика, прохожий шагал дальше, а газетчик в слепой, предсмертной тоске метался по улице, подкатывался под извозчиков и, хрипло стеная, кричал:
– Интересная газета! На Малой Охте чухонка любовника топором зарубила!! Купите, сделайте милость!
И жалко их было, и досадно.
Неожиданно среди общего сна и скуки, как удар грома, грянул небывалый скандал в Думе.
Скандал был дикий, нелепый, ни на чем не основанный, но все ожило, зашевелилось, заговорило, как будто вспрыгнуло живительным летним дождиком.
Негодованию газет не было предела.
– После долгой спячки и пережевывания никому не нужной вермишели Дума наконец проснулась довольно своеобразно и самобытно: правый депутат Карнаухий закатил такой скандал, подобного которому еще не бывало… Встреченный во время произнесения своей возмутительной речи с трибуны общим шиканьем и протестами, Карнаухий выругался непечатными словами, снял с ноги сапог и запустил им в председательствующего… Когда к нему бросились депутаты, он выругал всех хамами и дохлыми верблюдами и потом, схватив стул, разбил голову депутату Рыбешкину. Когда же наконец прекратятся эти возмутительные бесчинства черносотенной своры?! Исключение наглого хулигана всего на пять заседаний должно подлить лишь масла в огонь, так как ободрит других и подвинет на подобные же бесчинства! Самая лучшая мера воздействия на подобных господ – суд и лишение депутатского звания!
Газетчики уже не бегали, стеная, за прохожими. Голодное выражение сверкавших глаз сменилось сытым, благодушным…
Издателю большой ежедневной газеты Хваткину доложили, что к нему явился депутат Карнаухий и требует личного с ним свидания.
– Какой Карнаухий? Что ему надо? – поморщился издатель. – Ну, черт с ним, проси.
Рассыльный ушел. Дверь скрипнула, и в кабинет, озираясь, тихо вошел депутат Карнаухий.
Он подошел к столу, придвинув к себе стул, сел лицом к лицу с издателем и, прищурившись, молча стал смотреть в издателево лицо.
Издатель подпер голову руками, облокотился на стол и тоже долго, будто любуясь, смотрел в красное широкое лицо своего гостя.
– Ха-ха-ха! – раскатился издатель неожиданным хохотом.
– Хо-хо-хо! – затрясся всем своим грузным телом Карнаухий.
– Хи-хи-хи!
– Го-го-го!
– Хе!
– Гы!
– Да и ловкач же ты, Карнаухий!
Сквозь душивший его хохот Карнаухий скромно заявил:
– Чего ж ловкач… Как условлено, так и сделано. Доне муа того кельк-шозу, который в той железной щикатулке лежит!
Издатель улыбнулся.
– Как условлено?
– А то ж!
Издатель встал, открыл шкапчик, вынул несколько кредиток и, осмотревшись, сунул их в руку Карнаухому.
– Эге! Да тут четвертной не хватает!
– А ты министрам кулак показывал, как я просил? Нет? То-то и оно, брат. Ежели бы показал, так я, тово… Я честный – получай полностью! А раз не показал – согласись сам, брат Карнаухий…
– Да их никого и не было в ложе.
– Ну, что ж делать – значит, мое такое счастье!
Карнаухий крякнул, покачал укоризненно головой, сунул деньги в карман и взялся за шапку.
– Постой, брат, – остановил его издатель, потирая лоб. – Ты ведь, тово… Исключен на пять заседаний? Это хорошо, брат… Так и нужно. Пока ты забудешься. А там я б тебе еще работку дал. Скажи… не мог бы ты какого-нибудь октябриста на дуэль вы-звать?
– Так я его лучше просто отдую, – добродушно сказал Карнаухий.
– Ну, вот… Придумал тоже! Дуэль – это дело благородное, а то – черт знает что – драка.
Карнаухий пощелкал пальцами, почесал темя и согласился:
– Что ж, можно и дуэль. На дуэль своя цена будет. Сами знаете…
– Не обижу. Только ты какой-нибудь благовидный предлог придумай… Подойди, например, к нему и привяжись: «Ты чего мне вчера на пиджак плюнул? Дрянь ты октябристская!» Можешь толкнуть его даже.
– А ежели он не обидится?
– Ну, как не обидится. Обидится. А потом, значит, ты сделай так…
Долго в кабинете слышался шепот издателя и гудящий бас Карнаухого.
Провожая его, издатель сделал страшное лицо и сказал:
– Только ради Создателя – чтобы ни редактор, ни сотрудники ничего не знали… Они меня съедят.
– Эге!
Когда Карнаухий вышел на улицу, к нему подскочил веселый, сытый газетчик и крикнул:
– Грандиозный скандал! Исключение депутата Карнаухого на пять заседаний!!
Карнаухий улыбнулся и добродушно проворчал:
– Тоже кормитесь, черти?!
К октябристу Чикалкину явился околоточный надзиратель и объявил, что предполагавшееся им, Чикалкиным, собрание в городе Битюги с целью сообщения избирателям результатов деятельности его, Чикалкина, в Думе – не может быть разрешено.
– Почему? – спросил изумленный Чикалкин.
– Потому. Неразрешенные собрания воспрещаются!
– Так вы бы и разрешили!
Околоточный снисходительно усмехнулся:
– Как же это можно: разрешить неразрешенное собрание. Это противозаконно.
– Нo ведь, если вы разрешите, оно уже перестанет быть неразрешенным, – сказал, подумавши немного, Чикалкин.
– Так-то оно так, – ответил околоточный, еще раз усмехнувшись бестолковости Чикалкина. – Да как же его разрешить, если оно пока что – неразрешенное? Посудите сами.
– Хорошо, – сказал зловеще спокойным тоном Чикалкин. – Мы внесем об этом в Думе запрос.
– Распишитесь, что приняли к сведению, – хладнокровно кивнул головой околоточный.
Когда октябрист Чикалкин остался один, он долго, взволнованный и возмущенный до глубины души, шагал по комнате…
– Вы у меня узнаете, как не разрешать! Ладно!! Запрос надо формулировать так: известно ли… И тому подобное, что администрация города Битюга своими не закономер…
Чикалкин вздохнул и потер бритую щеку.
– Гм. Резковато. За версту кадетом несет… Может, так: известно ли и тому подобное, что ошибочные действия администр… А что такое ошибочные? Ошибка – не вина. Тот не ошибается, кто ничего не делает. Да что ж я в самом деле, дурак… Запрос! За-прос! Не буду же я его один вносить. А фракция – вдруг скажет: несвоевременно! Ну, конечно, скажет… Такие штуки всегда несвоевременны. Запрос! Эх, Чикалка! Тебе, брат, нужно просто министру пожаловаться, а ты… Право! Напишу министру этакое официальное письмецо…
Октябрист Чикалкин сел за стол.
– Ваше высокопревосходительство! Сим довожу до вашего сведения, что произвол властей…
Перо Чикалкина застыло в воздухе. В столовой гулко пробило два часа.
– …что произвол властей…
В столовой гулко пробило половину третьего.
– …что произвол властей, которые…
Рука онемела. В столовой гулко пробило пять.
– …что произвол властей, которые…
Стало смеркаться.
– Которые… произвол, котор…
И вдруг Чикалкину ударило в голову:
– А что, если…
Он схватил начатое письмо и изорвал его в клочья.
– Положим… Не может быть!.. А вдруг!
Октябрист Чикалкин долго ходил по комнате и наконец, всплеснув руками, сказал:
– Ну, конечно! Просто нужно поехать к исправнику и спросить о причине неразрешения. В крайнем случае – припугнуть.
Чикалкин оделся и вышел на улицу.
– Извозчик! К исправнику! Знаешь?
– Господи! – с суеверным ужасом сказал извозчик, – да как же не знать-то! Еще позавчерась оны меня обстраховали за езду. Такого, можно сказать, человека, да не знать! Скажут такое.
– Что же он – строгий? – спросил Чикалкин, усаживаясь в пролетку.
– Он-то? Страсть. Он, ваше высокоблагородие, будем прямо говорить – строгий человек. И-и! Порох! Чиновник мне один анадысь сказывал… Ему – слово, а он сейчас ножками туп-туп да голосом: в Сибирь, говорит, вас всех!! Начальство не уважаете!!
– Что ж он – всех так? – дрогнувшим голосом спросил Чикалкин.
– Да уж такие господа… Строгие. Если что – не помилуют.
Октябрист Чикалкин помолчал.
– Ты меня куда везешь-то? – неожиданно спросил он извозчика.
– Дык сказывали – к господину исправнику…
– Дык сказывали! – передразнил его Чикалкин. – А ты слушай ухом, а не брюхом. Кто тебе сказывал? Я тебе, дураку, говорю – вези меня в полицейское управление, а ты к самому исправнику!.. Мало штрафуют вас, чертей. Заворачивай!
– Да, брат, – заговорил Чикалкин, немного успокоившись. – В полицейское управление мне надо. Хе-хе! Чудаки эти извозчики… ему говоришь туда, а он тебя везет сюда. Так-то, брат. А мне в полицейское управление и надо-то было. Собрание, вишь ты, мне не разрешили. Да как же! Я им такое неразрешение покажу! Сейчас же проберу их хорошенько, выясню, как и что. Попляшут они у меня! Это уж такая у нас полиция – ей бы только придраться. Уже… приехали?.. Что так скоро?
– Старался, как лучше.
– Могу я видеть пристава? – спросил Чикалкин, входя. – То есть… господина пристава… можно видеть?
– Пожалуйте.
– Что нужно? – поднялся навстречу Чикалкину грузный мужчина с сердитым лицом и длинными рыжими усами.
– Я хотел бы этого… спросить вас… Могу ли я здесь получить значок для моей собачки на предмет уплаты городского налога?
– Э, черт! – отрывисто вскричал пристав. – Шляются тут по пустякам! В городской управе нужно получать, а не здесь. Герасимов, дубина стоеросовая! Проводи.