Первая волна технологической революции ударила по «синим воротничкам». В середине 80-х годов все авторы дружно отмечали резкое сокращение удельного веса промышленности в общей структуре занятости. Так, в Соединенных Штатах в промышленности к концу 1980-х оставалось не более 17% рабочей силы, значительно меньше, чем в сфере услуг. В Британии 1970-х годов на угольных шахтах работало более миллиона человек. К началу XXI века число шахт и занятых там людей резко сократилось. Зато в одной лишь сети супермаркетов Tesco’s использует более чем 250 тысяч сотрудников[71]. Аналогичные тенденции наблюдались и в других развитых капиталистических странах, за исключением, быть может, Японии.[72]
Впрочем, тот факт, что именно в Японии, являвшейся в 70—80-е годы ХХ века технологическим лидером капиталистического мира, сокращение занятости в промышленности было меньшим и происходило гораздо медленнее, чем в других странах, говорит о том, что рано рассуждать о «конце пролетариата». Если в период бесспорного господства США в мировой экономике доля промышленных рабочих была там существенно выше, нежели в Японии, то к середине 1990-х в промышленности был занят значительно больший процент японцев, чем Американцев. Стремительный экономический подъем Южной Кореи также сопровождался ростом численности и удельного веса промышленного пролетариата в обществе. Рост традиционной промышленности наблюдался не только в Южной Корее, но и в Китае, а также в новых индустриальных странах восточной Азии, в значительной мере следующих южнокорейской модели.
Прогнозы непрерывного сокращения роли промышленности в западных обществах тоже не подтверждаются. Вообще, подобные процессы не могут быть линейными. Авторы, пытающиеся экстраполировать сегодняшние тенденции на 20—30 лет вперед, доказывают лишь свою методологическую несостоятельность. Совершенно очевидно, что сокращение удельного веса промышленных рабочих в обществе зависит не только и не столько от «объективных» законов технологического развития, сколько от действующих экономических и социальных механизмов. Промышленная занятость действительно сокращается, но в еще большей степени она реструктурируется.
В середине 1990-х все больше рабочих мест сокращается для «белых воротничков». Автоматизация банков и предприятий сферы услуг приводит к тому, что требуется все меньше клерков и больше техников и операторов, выполняющих, по сути, те же функции, что их коллеги в промышленности. Как отмечают исследователи, миф о превращении сферы услуг в главную движущую силу экономического роста был основан в значительной степени на ее технологическом отставании от промышленности. В то время как в промышленности сокращались рабочие места за счет стремительного внедрения новых технологий, производительность «белых воротничков» возрастала незначительно, а порой даже падала. Затем начинается внедрение трудосберегающего оборудования в сфере услуг. Соотношение между промышленностью и сферой услуг очередной раз меняется, на сей раз – опять в пользу промышленности.
В традиционной промышленности, где первая волна технологической революции миновала к началу 1990-х, уже не наблюдается такое резкое сокращение рабочих мест, как в 1980-е. Производство все более рассредоточено, но без «синих воротничков» обойтись невозможно.
Английский социолог Мартин Смит, анализируя изменения, произошедшие в структуре занятости Великобритании, приходит к неожиданному выводу: сокращение численности «синих воротничков» может обернуться ростом их политического влияния. По его словам, «из каждых семи человек, работающих в Британии по найму, один занят в обрабатывающей промышленности. Эти рабочие часто находятся на крупных предприятиях с сильными профсоюзами, в машиностроении, автомобилестроении и пищевой промышленности. Их число сократилось, но те, кто сохранил свои рабочие места, резко увеличили и производительность своего труда, что не может увеличить их роли в обществе»[73]. Рабочий английского автомобилестроительного завода имеет производительность труда в начале XXI века в 8 раз большую, чем его предшественник 30 лет назад. В бумагоделательном производстве выпуск продукции одним работником вырос в три раза. Отсюда автор делает заключение: если они стали более производительны, значит, выросла и их мощь как класса.
Первый этап технологической революции в основных отраслях экономики к середине 90-х ХХ века завершается. Производительность труда и возможности оборудования будут расти и дальше. Точно так же для потребителя будут изобретать все новые хитроумные игрушки вроде телевизоров с плоским экраном, мобильных телефонов с полифонией и встроенной фотокамерой или новой видеокарты, позволяющей сгружать порнографию прямо из Интернета. Но это уже эволюция, а не революция. Переход от «ручной» обработки данных к компьютерной означал полный переворот в организации труда. Переход от 386-го процессора к 486-му или к процессору Pentium означает лишь нормальный технический прогресс, такой же, как замена станков, происходившая на протяжении всей промышленной истории.[74]
Естественным следствием технологической революции в мировом масштабе является пролетаризация «свободных профессий» и возникновение «нового технологического пролетариата», занятого, зачастую, вне традиционной промышленности. Порой сами люди еще не вполне отдают себе отчет в своем действительном социальном статусе, тем более что их положение крайне противоречиво.
Легко заметить, что перемены конца XX века оказали дезорганизующее воздействие как на «традиционного», так и на «постиндустриального» работника. Первый потерял уверенность в себе, второй стремительно лишается своего привилегированного, «элитного» статуса. Отчуждение и ложное сознание являются вполне естественным результатом неудачных попыток людей приспособиться к новым условиям. Однако подобное состояние не может продолжаться бесконечно.
В мире труда действительно произошли серьезнейшие перемены по сравнению с эпохой Маркса. Но это не «исчезновение пролетариата», о котором писали модные социологи, и даже не замена традиционного промышленного рабочего новым типом наемного работника. Во времена Маркса мир труда был относительно однородным. Вот почему в «классических» текстах понятия «пролетарий» и «промышленный рабочий» становятся синонимами. Ленин, правда, говорил, про кухарку, которая должна научиться управлять государством, но вряд ли он при этом имел в виду растущее значение сферы услуг.
Фигура европейского промышленного рабочего была не просто ключевой, но и единственной достойной внимания для теоретиков классического марксизма. Этот рабочий класс составляли преимущественно белые мужчины, нерелигиозные, но воспитанные в традициях христианской культуры. Возникновение «колониального пролетариата» в начале века мало изменило общие представления о том, каким должен быть рабочий. Более того, в представителях коренного населения европейцы долгое время вообще не желали признавать «настоящих» рабочих. Со своей стороны, осваивая уроки классовой борьбы, рабочие-неевропейцы первоначально склонны были воспроизводить традиции, культуру и организационные формы западного рабочего движения. Сегодня ситуация совершенно иная. Уходит в прошлое не пролетариат, а классическое представление о нем.
Мир современного труда неоднороден, сложен, иерархичен. Причем степень сложности возрастает с каждым витком технологической революции. Сегодня в мире меньше рабочих-европейцев, чем неевропейцев, причем в самих западных странах стремительно растет число работников, представляющих народы «третьего мира». Женщин среди наемных работников почти столько же, сколько мужчин. Мусульман оказывается не меньше, нежели христиан. В зависимости от технологического уровня производства работники могут иметь совершенно разные условия жизни и труда, разные требования к воспроизводству своей рабочей силы.
Наконец, огромное значение для современной экономики имеет стремительный рост «неформального сектора». Миллионы людей, занятые в неформальной, а часто и нелегальной экономической деятельности, являются такой же необходимой частью мировой экономики, как и специалисты по компьютерам. Однако и здесь существуют существенные различия. В странах Латинской Америки или в Соединенных Штатах граница между формальной и неформальной экономикой более или менее очевидна. В неформальном секторе работают безработные, маргиналы. В странах бывшего Советского Союза эта граница размыта, и тем и другим занимаются одни и те же люди.
Социальное развитие становится таким же многослойным, как и экономическое. В модернизированном и традиционном секторе идут свои собственные, зачастую параллельные процессы, возникает собственная социальная дифференциация, вырабатываются собственные идеологии и формы политической организации. Чем меньше регулирование рынка труда, чем слабее профсоюзы, тем острее подобные противоречия. Тенденция к выравниванию уровня заработной платы, возникающая в любом капиталистическом обществе, где сложилось сильное рабочее движение, оказывается и мощным стимулом для технологических инноваций, поскольку лишает предпринимателя возможности получать дополнительную прибыль за счет разницы в цене рабочей силы внутри отрасли. Однако между политическими и профсоюзными организациями трудящихся неизбежно возникают противоречия, порожденные неоднородностью мира труда. В 60-е и 70-е годы ХХ века это было характерно, прежде всего, для стран Латинской Америки с их многоукладной экономикой. В конце века те же тенденции наблюдаются и в Западной, и в Восточной Европе.
Столкнувшись с многообразием культур трудящихся и разнообразием форм эксплуатации, часть левых испытывала откровенное бессилие, не умея ни анализировать происходящее с помощью традиционных методов марксистской социологии, ни выработать что-то новое. На место конкретного и четкого описания социальных механизмов пришли морализаторские рассуждения о бедности и «исключении из общества» (exclusion), или наоборот, поэтические рассказы про общество «множеств» в книгах М. Хардта и А. Негри.[75]
Между тем, с точки зрения классовых интересов наемного труда, совершенно неважно, где сосредоточена основная масса работников – в промышленности, сфере услуг или в научных учреждениях. Совершенно не принципиально, каков их цвет кожи, и каково их вероисповедание. Больше того, даже различия в оплате труда, играющие огромную роль в контроле капитала над работниками, не меняют классовой сущности эксплуатации.
Кстати, в сфере услуг уровень эксплуатации выше. Появление массы «дешевых» рабочих мест в этой сфере на фоне сокращения числа «дорогих» рабочих мест в промышленности США и ряда других стран говорит само за себя.
С другой стороны, несмотря на то, что с точки зрения классовой теории все эти различия являются второстепенными, они крайне важны с точки зрения идеологии и организации профсоюзного движения.
Противоречие между «традиционным» и «постиндустриальным» трудом на политическом уровне выражается в расколе между «старой» и «новой» левой. Причем «старые» левые деморализованы, поскольку утратили веру в будущее, а «новые» левые дезориентированы, так как не имеют четкой стратегии. Одержимые идеей «обновления», они, как правило, неспособны выработать политику и идеологию, которые бы обеспечили прочный союз с работниками «традиционного сектора». Поскольку массовые слои постиндустриальных работников находятся еще только в стадии становления, им самим свойственно ложное сознание, которое ретранслируется и закрепляется противоречивыми и путаными рассуждениями идеологов.
Как «новый» труд не может полностью вытеснить «старый», так и «новая» левая культура не имеет никаких шансов, если будет строиться на отрицании старой. Напротив, задача левых политиков и идеологов состоит в интеграции великой традиции рабочего движения и новых тенденций, все более очевидных на рубеже веков. Точно так же политическая и экономическая программа исторического социализма должна быть не отвергнута левыми движениями новой эпохи, а напротив, встроена в новый, более широкий и сложный контекст.
Если «постиндустриальное» общество, в том виде, как представляли его идеологи, оказалось химерой, то и традиционный индустриализм, безусловно, ушел в прошлое. Поздний капитализм одновременно и подтверждает важнейшие выводы и прогнозы Маркса, и создает новые факты, новые противоречия и новый социальный опыт, никак не отраженные в «классических» левых теориях.
Начиная с конца 1980-х годов, рабочее движение в западных странах переживало кризис. Прежде всего, это касалось самых массовых организаций – профсоюзов, которые быстро теряли членскую базу и влияние. К середине 1990-х кризис профсоюзов перекинулся на Латинскую Америку, Южную Африку и даже на некоторые страны Азии. Позиции трудящихся на рынке были ослаблены как изменившимся политическим раскладом сил, так и произошедшими технологическими сдвигами. Информационные технологии были вполне осознанно и успешно использованы предпринимателями, чтобы изменить правила игры на предприятиях. Появилась возможность рассредоточивать производства, переносить часть процессов в отдаленные страны с низкой ценой рабочей силы и запретом на забастовки, заменять организованных и хорошо оплачиваемых рабочих полурабским трудом в maquiladoras – временных сборочных цехах, возникающих и исчезающих за считанные недели.[76]
Ослабление рабочих организаций не могло не сказываться на идеологии и психологии сопротивления. Идеология становилась все менее «классовой» и все более «этической». Когда в Мексике в середине 1990-х годов началось восстание сапатистов, ключевыми лозунгами были не «классовая борьба» и «пролетарская солидарность», а «достоинство» и «самоуважение».
Идеологическое крушение социализма в начале 1990-х не могло положить конец народным выступлениям: массовые протесты были порождены не агитацией, не идеологией, а социальным и национальным угнетением, бедственным положением людей. Однако в условиях идейного кризиса левых сил программа массовых народных движений стала размытой и неопределенной. Берясь за оружие или выходя на улицы, люди четко осознавали, против чего они сражаются, но им гораздо труднее было сформулировать, за что. «Гнев народа должен быть направлен в политическое русло посредством организованных политических сил», – говорилось в разгар борьбы за демократию в заявлении индонезийской Народно-демократической партии[77]. В сущности, это может написать на своих знаменах любое серьезное левое движение.
Между тем к концу 1990-х вслед за возникновением новых массовых движений началось и восстановление влияния профсоюзов. Оно шло очень медленно, на каждом шагу наталкиваясь на новые трудности. Под занавес XX века профсоюзы стран Запада утратили большую часть позиций, завоеванных на протяжении столетия, сократились численно, бюрократизировались, потеряли значительную долю своего политического и культурного авторитета. Это было связано как с общим кризисом социал-демократических институтов, так и с развивавшейся на Западе деиндустриализацией. Количество рабочих мест в традиционной промышленности сокращалось, тогда как сфера услуг и основанная на информационных технологиях «новая экономика» с трудом поддавались синдикализации. Здесь невозможно было применить привычные методы профсоюзной работы, которые были типичны для крупных предприятий. А в сборочных цехах и на стройках местных рабочих все чаще заменяли мигранты, бесправные, запуганные, часто – нелегалы, не знающие ни языка, ни законов страны, в которой их эксплуатировали.
Между тем параллельно с деиндустриализацией западных стран происходил бурный рост промышленности «на периферии» мировой капиталистической системы. Строго говоря, промышленные рабочие места не сокращались, а перемещались. К концу 1990-х это привело к росту рабочих профсоюзов в «новых индустриальных странах» Азии, а также в некоторых государствах Латинской Америки. Правда, в начале XXI века тенденции деиндустриализации докатились и сюда. Производство переносилось в Китай, где под бдительным оком «коммунистической» бюрократии рабочие должны были денно и нощно трудиться на иностранных капиталистов. Тем временем «хорошие» рабочие места стали исчезать даже в Мексике.
С другой стороны, деиндустриализация Запада имела объективные пределы. К началу 2000-х годов промышленность в основном стабилизировалась, а вместе с ней – рабочие места и профсоюзные организации. Вместе со стабилизацией промышленности началось и возрождение профсоюзов. Первым симптомом была успешная забастовка государственного сектора во Франции в 1995 году, за ней последовала смена руководства и радикализация профсоюзного движения в США. В ряды Американских профсоюзов вступили представители «компьютерного поколения», принесшие свежие идеи относительно классовой борьбы, организации и солидарности. Наконец, в профсоюзы стали вступать представители иммигрантов, национальных меньшинств, которые смогли связать западное рабочее движение с борьбой «третьего мира». Именно в таких условиях стало возможно сотрудничество профсоюзов с радикальными молодежными движениями, немыслимое, по крайней мере – в США, в 1960-е или 1970-е годы.
Британские профсоюзы заговорили о разрыве с предательским руководством Лейбористской партии, а в Соединенных Штатах перемены затронули неэффективную и консервативную структуру Американской федерации труда – Конгресса производственных профсоюзов (АФТ – КПП). К концу 1990-х годов, как отмечал Американский публицист Ким Муди, профсоюзы в США снова стали «похожи на движение». Наряду со скучными бюрократами в их рядах появились молодые люди, занятые организационной работой среди ранее «труднодоступных» категорий трудящихся – мигрантов, женщин, неквалифицированных работников. «Подобные перемены несколько лет назад даже невозможно было себе представить».[78]
Ответом на кризис тред-юнионизма стало, с одной стороны, появление новых организационных форм, направленных на вовлечение в движение работников неформального сектора, иммигрантов, людей занятых неполный рабочий день, и т. д. А с другой стороны, к началу 2000-х годов профсоюзы осознали значение интернационализма не просто как идеологии, но и как принципа практической деятельности, все более ориентируясь на проведение международных кампаний в тесном сотрудничестве с неправительственными организациями и новыми социальными движениями. Эта новая стратегия дала о себе знать прежде всего в странах, где упадок профсоюзов до того был наиболее заметным, в частности в США. В Калифорнии профсоюзы провозгласили ориентацию на экологически чистые производства и «разумный рост». Как отмечает левый нью-йоркский еженедельник «The Nation», «между профсоюзами, экологическими движениями и иммигрантскими землячествами возникают новые союзы, увязывающие такие вопросы, как чистый воздух и экономическое развитие, положение дел в территориальных общинах, жилье, транспорт, рабочие места и техника безопасности на производстве».[79]
Впрочем, попытки обновления привели к острому кризису, а затем и к расколу АФТ-КПП. Но, как резонно заметил на страницах «Green Lef Weekly» Ли Састар (Lee Sustar), раскол, поразивший верхушечную бюрократию, давал низовым организациям «перспективу построить боеспособное профсоюзное движение».[80]
Ожили и немецкие профсоюзы – что немедленно почувствовали на себе и работодатели, столкнувшиеся с очередной волной забастовок, и лидеры официальной Социал-демократической партии. Возникновение Левой партии было бы невозможно, если бы нижнее звено профсоюзной бюрократии не почувствовало уверенности в себе и – одновременно – давления со стороны своей членской базы, требовавшей более решительных действий.
В Азии тоже происходили перемены. Массовое профсоюзное движение показало свою силу в Индии, где рабочие организации имели давние традиции – еще с колониальных времен. Несмотря на возвращение к власти Индийского национального конгресса, обещавшего перемены, неолиберальная политика продолжалась. Профсоюзы ответили осенью 2005 года национальной забастовкой, которая, по признанию журнала «Newsweek», на сутки «остановила страну»[81]. Встали не только железные дороги и аэропорты, но и банки.
Рабочее движение пришло к началу XXI века существенно ослабленным и неоднородным, но оно оставалось серьезным фактором, с которым международный капитал не мог не считаться.