На рубеже ХХ и XXI веова главный редактор лондонского «New Lef Review» Перри Андерсон выступил с программной статьей, в которой объявлял традиционный марксистский и левый проект исчерпанным, а политическую борьбу бесперспективной. Единственная альтернатива капитализму состояла, по его мнению, в «культурной критике».[113]
Символично, что с таких позиций выступил именно автор, имя которого неразрывно связано с развитием марксистской традиции в Англии и США, на страницах журнала, который в течение предшествовавших десятилетий оставался образцом классового и политически ангажированного анализа. Капитуляция Перри Андерсона, правда, обставленная с достоинством и изяществом истинно британского аристократизма, свидетельствовала о глубочайшем кризисе радикальной интеллигенции Запада.
На фоне кризиса традиционной левой политики постмодернистские варианты радикализма выглядели доступной и привлекательной альтернативой. Термин «постмодернизм» переместился в социологию и политику из архитектуры и изобразительного искусства. Повлияли постмодернистские концепции и на литературоведение. Речь идет о принципиальном отказе от целостного мировоззрения, а в политике – от стратегии, основанной на привычном для марксизма классовом подходе. «Мы не разделяем… мнения, что существует некая система, которую можно называть капитализмом и которой можно противопоставить четкую альтернативу – социализм», – заявляли авторы калифорнийского журнала «Socialist Review», ставшего своего рода рупором радикального постмодернизма в США.[114]
С середины 1990-х годов постмодернизм превратился не только в модное интеллектуальное направление, но и стал главной теоретической альтернативой марксизму и другим разновидностям социалистической мысли среди западной интеллигенции. Университетская публика увлекалась постмодернистскими играми с наслаждением избалованных детей[115]. Но за пределами интеллектуальной элиты постмодернизм никогда не имел массового влияния. Начиная с конца 90-х, он все более оказывался под огнем критики. По мнению многих исследователей, за новыми теоретическими течениями стоит не только стремление преодолеть ограниченность классического марксизма, но и готовность соответствовать требованиям, предъявляемым современным рынком к интеллектуальному производству.
Культ «новизны», типичный как для постмодернизма, так и для близких к нему направлений, воспроизводит ценности и стиль, характерные для коммерческой рекламы. Чем менее активен гражданин, тем более он превращается в потребителя политики. Демократия участия сменяется «свободой выбора» равнозначной «свободе» посетителя супермаркета. «в современной культуре потребления стиль сам по себе становится ценностью, он определяет то, как люди воспринимают общество, – отмечает Американский исследователь Стюарт Ивен. – разнообразие товаров, которые мы можем приобрести, приравнивается к разнообразию идей и взглядов, которые мы можем разделить»[116]. Современный рынок постоянно требует появления новых товаров, отличительным свойством которых является именно новизна. Вообще, понятие «новизны» становится ключевым, вытесняя прежнее представление о «качестве». Оно делается фактором маркетинга, символическая значимость предмета оказывается по крайней мере сопоставима с его «потребительной стоимостью». В известном смысле приобретение в собственность престижного символа само по себе становится целью потребления – самоутверждения «рыночного человека».
Характерной чертой современного капиталистического рынка становится «избыточное разнообразие». Выбор между товарами дополняется выбором между рекламными символами, за которыми может стоять совершенно однотипный продукт. «Избыточное разнообразие» не расширяет, а ограничивает свободу покупателя, лишая его возможности свободно и компетентно принимать решения, создавая иллюзию выбора там, где его нет, и делая невозможным рациональный выбор там, где он возможен.
Похожее происходит также в политике и в сфере общественной мысли. Совершенно естественно, что в такой ситуации традиционные формулы «классовой борьбы», «социальных преобразований», «солидарности» и «народовластия» оказываются оттеснены на второй план новыми идеями, «раскрученными» в точном соответствии с принципами современной рекламы.
Чем более сфера идей становится разновидностью коммерции, чем более в нее проникают критерии и требования рынка, тем более калейдоскопичным делается чередование идеологических мод. Надо отметить, что началась эта тенденция со студенческой революции 1960-х годов. Радикализм «новых левых» отнюдь не был капризом избалованных молодых интеллектуалов, но, став формой массовой культуры в потребительском обществе, он был быстро освоен и использован рынком вместе с песнями «Beatles» и мини-юбками. Массовые увлечения той или иной идеей случались и ранее, это нормальное явление общественной жизни. Но массовая мода на нонконформизм была новым явлением. Традиционно человек, разделявший господствующие идеи, мог легче сделать карьеру, занять видное место в правящих кругах. 1960-е годы привели к впечатляющей демократизации буржуазного общества, но одновременно создали условия для того, чтобы капиталистическая рыночная культура смогла интегрировать в себя идеи и символы социального протеста. Начиная с 1960-х годов, радикальные идеи оказались непосредственно вовлечены в сферу рынка. С одной стороны, рынок становится все более «виртуальным». С другой – идеология делается все более конъюнктурной (не в переносном, а именно в прямом смысле слова).
В 1930-е годы Антонио Грамши в «тюремных тетрадях» сформулировал концепцию «позиционной войны» в гражданском обществе, где доказывал, что культурное противостояние является не просто отражением общего конфликта труда и капитала, но и одним из ключевых фронтов, на котором может решиться судьба борющихся сил. Культурная альтернатива оказывалась важнейшей частью социального преобразования. По мере того, как углублялся кризис левого движения, идея альтернативной культуры все больше выходила на передний план, становясь самоценной. Создание новой (не обязательно уже пролетарской, но непременно антибуржуазной) культуры становилось в глазах многих левых не средством борьбы за изменение жизни, а ее целью.
Проблема в том, что новую культуру для избранного меньшинства можно создать, не преобразуя общество, комфортабельно устроившись в свободных пространствах, допускаемых самой буржуазной системой. Больше того, в той мере, в какой существует потенциальная возможность превращения творческих идей в «брэнды», пригодные для продажи на рынке, система сама заинтересована в существовании подобных альтернатив. По существу, система получает доступ к бесплатному интеллектуальному ресурсу, над воспроизведением которого не надо трудиться.
Все виды «альтернативной культуры» объединяет негативное отношение к «мейнстриму» – к нормам буржуазно-бюрократического общества, к ценностям массового потребления, навязываемых масс-медиа, к свойственным этой системе критериям успеха, к господствующим представлениям о счастье, сводящимся к карьере и «удачным покупкам». Альтернатива – это отказ либо вызов. А формы отказа, как и вызова, бывают самые многообразные, зависящие, в конце концов, только от нашей фантазии.
И все-таки, в чем состоит альтернатива? Объединена ли она какими-то ценностями, неприятием ценностей официальной культуры или только тем, что все эти явления официальной культурой на данный момент по каким-то причинам отторгаются? Четкого ответа на подобные вопросы идеологи «альтернативной культуры» никогда не давали. Отсюда и размытость, подвижность границ между «мейнстримом» и «альтернативой». Представители контркультуры постоянно сетуют, что «мейнстрим» поглощает, «ворует», переваривает их идеи и начинания. Хотя, с другой стороны, время от времени он и «изрыгает» из себя течения, которые, будучи в прошлом вполне официальными, могут при известных условиях обрести ореол оппозиционности и альтернативности. Так советский соцреализм не просто снова вошел в моду в начале XXI века, но и стал выглядеть как гуманистическая альтернатива рыночной культуре и бессодержательному формализму «современного искусства», предлагавшегося на больших официальных выставках[117]. А увлечение советскими плакатами 1930—1950-х годов стало в России просто повальным. То, что является «мейнстримом» в одном обществе, становится модной формой противостояния официозу в другом (сопоставим хотя бы китайский и французский маоизм 1970-х годов).
Исторически смысл альтернативы тоже меняется. В начале ХХ века братья Бурлюки пытались сбросить Пушкина с корабля современности. Радикальная культура противостояла традиции высокого искусства. Однако та же классическая традиция к началу XXI века сама по себе становится все более маргинальной. Не отрицая ее значения в принципе, «мейнстрим» с помощью «гламурных» журналов и массового производства коммерческой продукции систематически профанирует и подрывает классическую культуру. Музыка Моцарта используется для рекламы мыла, образы голландской живописи XVII века привлекают, чтобы повысить продажи элитных сортов кофе, а стихи тютчева читают по громкой связи в московском метро вперемежку с призывами заботиться о противопожарной безопасности и покупать «горящие путевки». Можно сказать, что Пушкина уже опустили за борт, хотя и с соответствующими почестями. В итоге поклонники поэзии «Золотого века» становятся такой же экзотической (а численно, возможно, меньшей) группой, нежели хиппи, растаманы и байкеры.
Общий пафос противостояния «мейнстриму» скрывает ключевой вопрос: что перед нами – альтернатива буржуазной культуре или альтернатива в рамках буржуазной культуры? На практике, конечно, имеет место и то, и другое. Более того, зачастую вопрос остается непроясненным и незаданным для самих участников процесса, а потому и их собственные стремления, стратегии поведения и методы действия оказываются противоречивыми, двусмысленными, непоследовательными и, в конечном счете, саморазрушающими.
Столкнувшись в начале ХХ века с первым взрывом «альтернативной культуры», ортодоксальный марксизм характеризовал эти явления как различные формы «мелкобуржуазного бунта». Слово «мелкобуржуазный» в лексиконе тогдашних социал-демократов было откровенно ругательным. Однако при более внимательном взгляде на проблему обнаруживаем, что независимо от эмоциональной окраски выводы «ортодоксальных марксистов» были вполне обоснованы.
Особенностью мелкобуржуазного сознания является как раз противоречивость, неспособность доводить собственную мысль до логических выводов (что порой компенсируется утрированным радикализмом политических лозунгов). Эта противоречивость порождена социальным положением мелкого буржуа – в одном лице «труженика и собственника» по Ленину, «маленького человека» русской литературы или просто социального Микки-Мауса по Эриху Фромму. Кризис Welfare State, государства «всеобщего» благоденствия, породил на Западе и новый тип – образованного и материально почти благополучного люмпена, которого система не может успешно интегрировать (не хватает рабочих мест, нет перспектив роста), но не решается и окончательно «опустить», предоставив собственной участи. Такое же противоречивое, мифологизированное и «мятущееся» сознание формируется у потерявшего опору советского интеллигента, превращенного неолиберальной реформой в образованного маргинала.
Взбунтовавшиеся дети Акакия Акакиевича требуют выдавать всем письмоводителям доброкачественные шинели. Им не нужны шинели для себя – им важен принцип! Это может быть бунт на коленях, а может быть самопожертвование героя-террориста. Образ нового мира остается размытым, ясно только, что в нем не должно быть места тем безобразиям буржуазно-бюрократического порядка, которые, собственно, и спровоцировали бунт.
Именно поэтому стиль оказывается важнее содержания, а ценностные различия между правыми и левыми критиками системы представляются не столь важными (знаменитый тезис о колебании мелкого буржуа от крайней реакционности к столь же отчаянной революционности был неоднократно доказан историей).
Поучительным примером может служить «Энциклопедия альтернативной культуры», опубликованная в 2005 году издательством «Ультра. Культура». Хотя сами авторы энциклопедии, безусловно, испытывают симпатию к левым и неприязнь к всевозможным ультраправым, фашизоидным, националистическим и расистским идеологиям, они не видят основания, с помощью которого они могли бы исключить все эти глубоко им отвратительные тенденции из общего поля «альтернативы». Ведь на уровне стиля, форм поведения и даже социальной базы общие черты имеются. Такой подход был вообще типичен для идейной методологии издательства «Ультра. Культура». Работа этого издательства, возглавляемого выдающимся поэтом Ильей Кормильцевым, была настоящим прорывом для Российского книжного рынка, заваленного коммерческой макулатурой. Но то же самое издательство отличалось и крайней бессистемностью в выпуске книг, отсутствием четких критериев отбора произведений и катастрофической нестабильностью работы.
Духовный кризис постсоветского общества породил и вовсе «синтетические» явления в духе «оппозиционного патриотизма». С одной стороны, подобные идеологические конструкции предстают перед нами в выступлениях Геннадия Зюганова, упорно пытавшегося сочетать приверженность «коммунистической организации» с восторгами по поводу православной монархии. С другой стороны, мы видим политическое творчество Эдуарда Лимонова, у которого итальянский фашизм, правозащитный либерализм, русский национализм и большевизм комбинируются в единое сооружение как кубики из детского конструктора Lego. И зюгановщина и национал-большевизм обеспечивают своеобразный «синтез» доминирующих в постсоветской публицистике идей: черносотенного национализма, либерализма и сталинизма. Но в первом случае эти идеи предлагаются нам в уныло бюрократическом и консервативном, а во втором – в радикально-молодежном исполнении. При этом и национал-большевизм, и зюгановщина действительно альтернативны, но не в том смысле, что они представляют собой вызов сложившейся системе, а лишь в том, что они предлагают две версии «оппозиционной политики», которые может использовать в тактических целях недовольная властью часть элиты.
Безобразия буржуазного мира отнюдь не обязательно относятся к сущности системы – они могут быть всего лишь ее побочными и случайными проявлениями. Допустим, запрет на курение марихуаны может уйти в прошлое так же, как «сухой закон» и сексуальный «строгий режим» в пуританской Америке, но общество, порождающее подобные запреты, останется стоять на прежнем экономическом и социальном фундаменте.
Мелкобуржуазный радикал, несомненно, ярый враг системы, но удары свои он направляет, как правило, не против ее основных столпов. Фундаментальные основы системы, режим частной собственности и корпоративного предпринимательства он почти никогда не атакует – либо оттого, что второстепенные проблемы (вроде запрета на курение марихуаны) занимают его больше, либо потому, что, прекрасно отдавая себе отчет в том, на чем основана ненавистная ему система, он не видит в себе (и в окружающем мире) силы, способной его изменить.
Крайним выражением подобного образа мысли уже в наше время становится постмодернизм, заявивший, что все противоречия системы равноценны, что вопрос о равенстве числа женских и мужских туалетов в здании британского парламента имеет, в сущности, такое же важное значение, как и эксплуатация рабочих или долги стран «третьего мира».
Разумеется, постмодернизм, будучи откровенной и наглой формой примирения с действительностью, был быстро исключен из мира «альтернативной культуры». Однако он, вне всякого сомнения, был ее логическим результатом, продуктом бунта 1960-х годов (и итогом его вырождения). Он лишь выявил в предельно гротескной форме общую проблему.
Альтернативная культура и соответствующие ей политические движения постоянно ведут только тактические битвы, не имея шансов на успех (поскольку эффективность тактической борьбы зависит от того, насколько она работает на решение общих стратегических задач, которые, по определению, не ставятся).
Возникают «тактические медиа» – без стратегической задачи. Отказ от борьбы за власть оборачивается готовностью оставаться в гетто и, главное, бессилием помочь большинству, для которого в этих гетто места физически нет. А индивидуальные представители гетто с удовольствием покидают его пределы, чтобы переселиться на страницы «гламурных» журналов, а то и в министерские кабинеты, подобно деятелям немецкой «зеленой» партии. Мир изменить все равно нельзя. Значит, можно изменить лишь жизнь для себя. Способы бывают разные. Можно уйти в сквот, а можно самому стать начальником. Между первым и вторым решением разница не так велика, как кажется.
Быть «вне системы» не значит быть «против». С таким же успехом «внесистемное» бытие может быть и жестким противостоянием, и мирным сосуществованием. Либеральный капитализм признает привилегию инакомыслия, другое дело, что она доступна лишь избранным. Интегрированные радикалы становятся одним из элементов (а может быть, и столпов?) системы.[118]
«Альтернативная культура» создает собственный закрытый мир, точнее миры. Каждый из них самодостаточен. Замыкаясь в них, их обитатель уже не слишком воспринимает окружающее пространство. Он полон иллюзий относительно всеобщего значения своей жизненной практики. Так, например, авторы «Энциклопедии альтернативной культуры» совершенно искренне убеждены, что марихуану курят все «повально и поголовно до (а многие иногда и после) 40 лет» или что движение хиппи в начале 1990-х годов включало в себя «почти всю более-менее мыслящую советскую молодежь».[119]
Человек, живущий по правилам «альтернативного мира», уже настолько не интересуется пошлыми и банальными двуногими существами, которые стригут волосы и пьют водку, что попросту не замечает их или отказывает им в праве на разумность. Таким образом, неприязнь к буржуазной пошлости плавно переходит в квазиаристократическое презрение к тем людям (огромному большинству!), что обречены жить по законам системы.
«Альтернативщик» уже свободен, даже если для мира в целом система отрицаемых им запретов сохраняется неколебимо. Вопреки Ленину, он живет в обществе, стараясь по возможности быть свободным от общества. Но какой ценой? Бóльшая часть его энергии уходит на то, чтобы защищать свое пространство от вторжений «мейнстрима». Внешний мир остается предоставлен сам себе.[120]
Поведение такого радикала соответствует логике старого анекдота. Почему аист стоит на одной ноге? Потому что, если он и ее поднимет, то упадет. Там, где возможность стоять на двух ногах априорно отвергается, есть лишь альтернатива – стоять на одной ноге или падать. Иными словами, сопротивляться буржуазному миру или подчиниться ему. Вопрос о практическом изменении мира перед таким радикалом просто не возникает.
Итогом таких битв неизменно оказывается поражение. Причем лучшим вариантом становится поражение непосредственное, когда борец героически погибает, часто в прямом смысле, растоптанный системой. Куда худшим результатом оказываются победы «альтернативной культуры», в конечном счете, срабатывающие на усиление той самой буржуазной системы, против которой так яростно боролись. Рок-музыка поглощается индустрией телевидения, сексуальная революция наполняет своей энергией коммерческую рекламу, а порнография делается бизнесом со своими транснациональными концернами и финансовыми потоками.
Капиталистическая система, способная каждый раз поглотить и даже использовать в своих целях разрушительный потенциал бунта, выглядит мифическим всесильным чудовищем. Миссия «альтернативной культуры» заведомо невыполнима, враг непобедим. Со времен альбера Камю ключевым мифом левых становится Сизиф, героически продолжающий свое бессмысленное дело. Но с некоторых пор камень уже не скатывается с горы. Это расточительство, которое рациональная капиталистическая система позволить себе не может.
У современного Сизифа на вершине каждый раз отбирают камень. А из доставленных на вершину булыжников строится новое крыло старой тюрьмы. Правила игры определяют те, кто занимают стратегические «господствующие высоты». Иными словами, те, у кого в руках экономическая и политическая власть. Может, дело не в камне, а в горе? Иными словами, в социально-экономических структурах, которые могут и должны быть изменены сознательным политическим действием.
После каждого поражения бунт начинается снова. Он имманентен капитализму и постоянно меняет свою форму по мере развития буржуазного общества. В конечном счете, именно противоречивость мелкобуржуазного сознания несет в себе мощный творческий потенциал. «Мятущееся сознание» крайне плодотворно. Материал, из которого получается плохая политика, порождает великолепную культуру. Было бы очень скучно, если бы вместо «театра жестокости» Антонена Арто, сюрреализма, «нового Романа» и фильмов арт-хауса мы бы имели лишь бесконечный поток идеологически безупречных социально-критических произведений в стиле живописи «передвижников» или прозы позднего Диккенса и раннего Горького.
И все же неслучайно, как подметил Набоков, великие революционеры по большей части оказывались людьми вполне консервативных эстетических взглядов. Радикальный вызов системе становится эффективен лишь тогда, когда роли меняются. Альтернатива должна сама стать новым «мейнстримом», вобрать в себя формально признаваемую капиталистическим миром культурную традицию, одновременно разлагая и разрушая коммерческую «массовую культуру». С появлением общей цели и общего смысла тактика обретает стратегию, мятеж, закончившийся удачей, получает право на новое название.
Подобный переворот происходит только в процессе социальной революции. Это единственное, чего система не может переварить.