bannerbannerbanner
Американские заметки

Чарльз Диккенс
Американские заметки

Полная версия

Глава III

Бостон

Во всех общественных учреждениях Америки царит величайшая учтивость. Значительный сдвиг в этом направлении наблюдается и в иных наших департаментах, однако многим нашим учреждениям – и прежде всего таможне – не мешало бы взять пример с Соединенных Штатов и не относиться к иностранцам с такой оскорбительной неприязнью. Угодничество и алчность французских чиновников вызывает только презрение, но хмурая, грубая нелюбезность наших служащих не только омерзительна для тех, кто попадает к ним в лапы, – она позорит нацию, которая держит таких злобных псов у своих ворот.

Ступив на американскую землю, я был просто поражен тем разительным контрастом, какой являла собой местная таможня в сравнении с нашей, – тем вниманием, любезностью и добродушием, с какими ее служащие выполняли свои обязанности.

В Бостон мы прибыли – вследствие какой-то заминка у причалов – только к вечеру, и я впервые увидел город утром, на другой день после нашего прибытия, – а было это воскресенье, – когда направился пешком в таможню. Замечу, кстати, что, не успев еще покончить с нашим первым обедом в Америке, мы получили столько официальных приглашений посетить на следующее утро церковь, что я не рискую даже назвать их число, – могу сказать лишь, не впадая в излишнюю точность, что по самым скромным подсчетам нам было предложено такое множество мест, что можно было бы рассадить на них целую дюжину, а то и две солидных семейств. Но менее многочисленны были и те верования и религии, представители которых искали нашего общества.

Поскольку пойти в этот день в церковь, из-за того, что у нас не было свежего платья, мы не могли, нам пришлось отклонить любезные приглашения все до одного; и я волей-неволей вынужден был отказать себе в удовольствии послушать доктора Чэннинга[15], который впервые после долгого перерыва должен был прочесть в то утро проповедь. Я называю имя этого почтенного и превосходного человека (с которым я очень скоро имел счастье лично познакомиться), желая воздать скромную дань восхищения и преклонения его высоким качествам и благородному характеру, а также той смелости и человечности, с какими он неизменно выступал против рабства, этого позорнейшего клейма и мерзкого бесчестья.

Но вернемся к Бостону. Когда я вышел в то воскресное утро на улицу, воздух был такой прозрачный, а дома такие яркие и веселые; вывески такие кричащие; золотые буквы на них такие золотые; кирпич такой красный, камень такой белый, ставни и ограды такие зеленые, дощечки и ручки на дверях такие начищенные и блестящие, и все такое хрупкое и нереальное, что казалось, меня окружают декорации к некоей пантомиме. Торговцы, – если у меня достанет смелости назвать кого-либо торговцем, когда здесь одни коммерсанты, – редко селятся над своими лавками в деловых кварталах, а потому в одном доме подчас соседствуют представители нескольких профессий и весь его фасад испещрен вывесками и надписями. Идя по улице, я то и дело запрокидывал голову, втайне ожидая увидеть на их месте что-то другое, а завернув за угол, каждый раз искал глазами клоуна или Панталоне, который несомненно скрывается где-нибудь за дверью или в портале. Что же до Арлекина и Коломбины[16], то, я сразу решил, что они поселились (ведь в пантомиме они только и делают, что ищут, где бы поселиться) в крошечной одноэтажной лавчонке часовщика, возле нашей гостиницы: среди всяких эмблем и вывесок, почти сплошь закрывавших фасад этого предприятия, там висел огромный циферблат, наверно для того, чтоб сквозь него прыгать.

Предместья Бостона – если только это возможно – выглядели еще менее реально. Белые деревянные домики с зелеными ставнями (до того белые, что глазам больно) в таком беспорядке раскиданы и разбросаны по всем направлениям, а церквушки и часовенки так ярки и нарядны и так расписаны, что, кажется, их можно сгрести в кучу, как детские кубики, и уложить в совсем маленькую коробочку.

Бостон – красивый город и, по-моему, не может не произвести самого приятного впечатления на приезжего. Жилые дома – по большей части вместительны и изящны: магазины – отличны, а общественные здания – красивы. Дом, в котором разместилось правительство штата[17], построен на вершине холма, сначала уступами поднимающегося от берега реки, а потом резко устремляющегося ввысь. Перед домом – огороженный сад, именуемый общественным. Выглядит все это премило; к тому же с высоты открывается чудесный вид на весь город и его окрестности. Помимо множества удобных помещений для различных правительственных органов, в здании есть две красивейших комнаты: в одной заседает палата представителей штата, в другой – сенат. Заседания, на которых я здесь присутствовал, проводились со всею серьезностью и с соблюдением всех формальностей – безусловно в расчете на то, чтобы снискать внимание и уважение.

Жители Бостона отличаются утонченностью интеллекта и на голову выше обитателей других городов, что несомненно следует отнести за счет незаметного влияния Кембриджского университета, находящегося в трех или четырех милях от города. Профессора этого университета – джентльмены многосторонне образованные; и, должен сказать, любой из них украсил бы любое общество в нашем цивилизованном мире и оказал бы ему честь своим присутствием. Многие из числа бостонской и окрестной аристократии – да, очевидно, и многие из местных представителей свободных профессий – окончили это заведение. Каковы бы ни были отрицательные стороны американских университетов, в них не насаждают предрассудков; не взращивают фанатиков и ханжей; не ворошат давно потухший пепел суеверий; не мешают человеку в его тяге к совершенствованию; никого не исключают за религиозные убеждения, а главное – на протяжении всего периода обучения не забывают, что за стенами колледжа лежит мир, и притом довольно широкий.

С неизъяснимым удовольствием наблюдал я неприметное, но несомненное влияние, которое оказывает университет на маленькое население Бостона: на каждом шагу я подмечал привитые им гуманные вкусы и стремления; тесную дружбу, зародившуюся еще в его стенах; доказательства того, сколько чванства и предрассудков рассеяно им. Златой телец, которому поклоняются в Бостоне, сущий пигмей в сравнении с гигантскими идолами, установленными в других отделениях огромной конторы, обосновавшейся по ту сторону Атлантического океана, а всесильный доллар вовсе не кажется таким уж значительным в пантеоне более могущественных богов.

Но главное – я искренне убежден, что общественные организации и благотворительные учреждения в столице Массачузетса настолько близки к совершенству, насколько могут этому способствовать внимательное и чуткое отношение, благожелательность и человечность. Никогда в жизни не наблюдал я большего довольства и счастья, – несмотря на увечья и горечь неполноценности, чем в стенах тех заведений, которые я посещал.

Самым замечательным и приятным является то, что учреждения эти в Америке существуют либо под покровительством, либо при поддержке государства; или же (в случае, если они не нуждаются в помощи) осуществляют свою деятельность в согласии с государством и, следовательно, народом. Имея в виду самый принцип обращения с людьми труда, чей дух нуждается в поощрении или поддержке, я полагаю, что общественная благотворительность неизмеримо лучше любых, самых щедрых, частных фондов. У нас в стране, где вплоть до недавнего прошлого правительство не очень склонно было проявлять излишнее внимание к огромным народным массам или видеть в них существа, поддающиеся исправлению, расцвела неслыханная в истории земного шара частная благотворительность, принесшая несчастным и обездоленным неизмеримое благо. Но на долю правительства нашей страны, ни словом, ни делом не принимавшего в этом участия, не падает даже самой малой толики благодарности за эту деятельность; а поскольку, кроме работного дома и тюрьмы, оно не предоставляет несчастным иного пристанища или помощи, то они, естественно, склонны видеть в нем сурового хозяина, скорого на расправу и наказание, а не доброго покровителя, милостивого и чуткого в час нужды.

Благотворительность, существующая у нас в стране, как показывают отчеты Бюро прерогатив при Докторс-Коммонс[18], может служить наглядной иллюстрацией к поговорке «Добро худо переможет». Какой-нибудь несметно богатый старый джентльмен или старая леди, окруженные толпой нуждающихся родственников, составляют, как минимум, одно завещание в неделю. Этот старый джентльмен или леди, и в лучшие-то времена не отличавшиеся кротостью нрава, сейчас только и знают что охать: и везде-то у них болит и всюду колет, – а сколько у них причуд и капризов; сколько нытья, подозрительности, недоверия и предубеждений. Такие люди только тем и занимаются, что аннулируют старые завещания и составляют новые; а их родственники и друзья (иных с малых лет воспитывали в твердой уверенности, что они унаследуют большое состояние, и потому их чуть не с самой колыбели нарочно отучали от полезного труда) столь часто, столь неожиданно и столь бесповоротно сначала лишаются наследства, потом восстанавливаются в правах, потом снова их лишаются, – что всю семью богача вплоть до третьего колена непрерывно трясет лихорадка. Наконец всем становится ясно, что старому джентльмену или старой леди недолго осталось жить; и чем яснее это становится, тем отчетливее понимают старая дама или старый джентльмен, что все их родственники состоят в заговоре против несчастного умирающего; а раз так, то старая леди, или старый джентльмен, составляет заново свое последнее завещание – на сей раз действительно последнее, – прячет его в фарфоровый чайник и наутро испускает дух. Тогда выясняется, что все имущество покойного, движимое и недвижимое, поделено между полудюжиной благотворительных заведений и что, отбыв в мир иной, он из чистой злобы совершил много добра, породившего немало злопыхательства и горя.

 

А вот Институт Перкинса[19] и Массачузетский приют для слепых в Бостоне возглавляет совет опекунов, которые ежегодно отчитываются в своей деятельности перед остальными членами благотворительного общества. Лица, проживающие в соседнем штате Коннектикут, или в штатах Мэн, Вермонт или Нью-Гэмпшир, принимаются туда по ходатайству своего штата; если штат отказывает в ходатайстве, они должны найти поручителей среди своих друзей, которые могли бы заплатить примерно двадцать английских фунтов стерлингов за их стол и обучение в течение первого года и десять фунтов – за второй год. «По истечении первого года, – рассказывают опекуны, на каждого воспитанника открывается текущий счет; с него взимают стоимость питания, которая не превышает двух долларов в неделю (что составляет немногим больше восьми английских шиллингов); а то, что остается от суммы, уплачиваемой за воспитанника государством или друзьями, вручается ему вместе с заработком – за вычетом стоимости использованного им материала; таким образом, все, что он заработает свыше доллара в неделю, – принадлежит ему. К третьему году становится ясно, может ли он заработать больше того, что стоит его содержание; если может, то ему предоставляется право решать, останется ли он и дальше в приюте, или нет. Тех же, кто не в состоянии заработать себе на жизнь, мы не оставляем: к чему превращать заведение в богадельню или держать в улье нетрудовых пчел? Кто по своим физическим или умственным качествам не может трудиться, тог не может быть членом трудовой коммуны, – о таких людях должны заботиться специальные учреждения для немощных и больных».

Я поехал осмотреть это заведение чудесным зимним утром: над головой расстилалось по-итальянски яркое небо, а воздух был такой чистый и ясный, что даже мои не слишком зоркие глаза могли различить каждую линию и завитушку в архитектуре далеких зданий. Как большинство американских общественных учреждений этого рода, приют находился милях в двух от города, в здоровой и красивой местности, где для него отведено отличное, изящное и просторное здание. Холм, на котором оно стоит, господствует над гаванью. Остановившись на мгновение у дверей и залюбовавшись привольем и новизной открывавшейся передо мной панорамы (какими разноцветными красками переливались пузырьки на воде, то и дело поднимавшиеся из глубины на поверхность, точно там, под водой, царил такой же яркий день и избыток света фонтаном бил вверх!), перебегая взглядом с одного парусника на другой, потом на корабль в открытом море крошечное, сверкающее белизною пятнышко, единственное облачко в глубокой ясной синеве, – я обернулся и увидел вдруг слепого мальчика: его незрячие глаза были обращены к морю, словно и он чувствовал, какие бескрайные просторы открывались перед ним; и мне стало грустно оттого, что здесь так светло, и почему-то захотелось – ради этого мальчика, – чтобы здание стояло в более темном месте. Это было лишь пожелание – и к тому же мимолетное, но в ту минуту мне страшно хотелось, чтоб это было так.

Дети сидели по разным комнатам, выполняя дневной урок; лишь несколько воспитанников были уже отпущены и играли. Здесь, как и во многих других заведениях, формы не носят, и меня это очень обрадовало – по двум причинам. Во-первых, я убежден, что лишь бессмысленный обычай и нежелание думать мирят нас со всеми этими ливреями и знаками отличия, которые так обожают у нас на родине. Во-вторых, когда на воспитанниках нет формы, каждый ребенок предстает перед посетителем во всем своеобразии своей натуры и индивидуальности, которая теряется под скучной, уродливой, у всех одинаковой одеждой, – а это уже немаловажно. Там мудрое поощрение, даже у слепца, безобидной гордости за свою внешность; здесь – упрямое скудоумие, полагающее, что благотворительность неотделима от кожаных брюк, – сопоставьте это, и комментарии будут излишни.

Во всем здании – в каждом его уголке – царили отменный порядок, чистота и уют. В различных классах, которые я посетил, ученики, сидя вокруг учителей, умно и бойко отвечали на заданные вопросы, – урок проходил в оживленной атмосфере доброжелательного соперничества, которая пришлась мне очень по душе. А дети, занятые играми, – шумели и веселились, как все обычные дети. Жили они, видимо, дружно, и дружба эта, в соответствии с моими предположениями и даже ожиданиями, была более теплой и интеллектуальной, чем у здоровой молодежи. Так уж, верно, предрешило небо в своей благостной заботе о несчастных.

Часть здания – целый флигель – отведена под мастерские для тех слепых, которые уже закончили курс обучения и овладели ремеслом, но не могут работать в обычных условиях из-за своего увечья. Здесь трудилось несколько человек – мастерили щетки, матрацы и тому подобное; и здесь, как и во всех других частях здания, царили те же жизнерадостность, трудолюбие и порядок.

Раздался звонок, и ученики, построившись без помощи наставника или руководителя по парам, направились во вместительный концертный зал; там они расселись на специально устроенных для этой цели хорах и с явным удовольствием стали слушать орган, на котором вызвался играть кто-то из них. Доиграв пьесу, исполнитель, юноша лет девятнадцати – двадцати, уступил место девушке, и под аккомпанемент органа воспитанники запели гимн, а затем исполнили своеобразный хорал. Грустно было на них смотреть и их слушать, хотя они, безусловно, чувствовали себя счастливыми, – правда, я заметил, как одна слепая девушка, сидевшая со мною рядом (у нее после болезни временно отнялись ноги), молча плакала, повернув к поющим незрячее лицо.

Странное это зрелище – лицо слепого, на котором отражаются все движения мысли, – глядя на него, зрячему становится стыдно той маски, какую носит он сам. Помимо вечно настороженного выражения, никогда не покидающего слепца, – такое выражение появляется и у нас, когда мы ощупью в темноте отыскиваем дорогу, – на лице его во всей своей естественной чистоте тотчас отражается всякая мысль, зародившаяся в сознании. Если бы где-нибудь на рауте или на приеме при дворе собравшиеся могли, подобно слепым, хотя бы миг не чувствовать устремленных на них взглядов, какие обнаружились бы тайны, – подумать только, на какое лицемерие толкает нас зрение, об утрате которого мы так скорбим!

Эта мысль возникла у меня уже в другой комнате, когда я сидел подле слепой, глухой и немой девочки, лишенной обоняния и почти лишенной вкуса, – подле совсем юного существа, наделенного всеми человеческими свойствами: надеждами, привязчивостью, стремлением к добру, но лишь одним из пяти чувств – осязанием. Она сидела передо мной, точно замурованная в мраморном склепе, куда не проникало ни малейшего звука или луча света, и только ее бедная белая ручка, просунувшись сквозь щель в стене, тянулась к добрым людям за помощью, – чтобы не дали они уснуть ее бессмертной душе.

И помощь пришла – задолго до того, как я увидел эту девочку. Сейчас лицо ее светилось умом и довольством. Волосы, заплетенные ею самою в косы, были уложены вокруг хорошенькой, изящно посаженной головки; высокий открытый лоб указывал на то, что это существо развитое и неглупое; платье на ней (одевалась она сама) было образцом опрятности и простоты; подле нее лежало вязанье, а на столике, о который она облокотилась, – раскрытая тетрадь, куда она записывала свои мысли. – Из жалкого созданья, ввергнутого в пучину горя, постепенно выросло мягкое, нежное, бесхитростное, благородное существо.

Как и у остальных воспитанников этого заведения, на глазах у девочки была повязка из зеленой ленты. Возле нее на полу лежала кукла, которую девочка сама одевала. И на фарфоровых глазах куклы я видел, когда поднял ее, этакую же зеленую повязку, как у девочки.

Девочка сидела в уголке, отгороженном партами и скамьями, – здесь она ежедневно делала записи в своем дневнике. Покончив вскоре с этим занятием, она вступила в оживленную беседу с сидевшей возле нее учительницей. Это была любимая наставница бедняжки, – а если бы она могла видеть лицо своей прелестной воспитательницы, я убежден, что она еще больше полюбила бы ее.

Привожу несколько отрывков из истории болезни этой девочки, составленной человеком, благодаря которому она стала такой. Это прекрасный и трогательный рассказ, и мне жаль, что я не могу передать его здесь полностью.

Зовут ее Лора Бриджмен. «Родилась она в Ганновере, штат Нью-Гэмпшир, 21 декабря 1829 года. Говорят, это была живая и хорошенькая девочка с ясными голубыми глазками. Однако до полутора лет она была такая крошечная и слабенькая, что родители не надеялись вырастить ее. У нее бывали жесточайшие припадки, когда ее так сводило судорогой, что казалось, она не выдержит, и ниточка, привязывающая ее к жизни, оборвется; но к полутора годам она окрепла, опасные симптомы прекратились, а в год и восемь месяцев она была уже вполне здоровым ребенком.

С этого момента начинают быстро развиваться ее умственные способности, которые раньше были заторможены, и за те четыре месяца, пока Лора была вполне здорова, она (учтем, что это рассказывает влюбленная мать) выказала себя на редкость толковым ребенком.

Но внезапно она снова заболела; болезнь проходила очень тяжело, особенно первые пять недель: у девочки воспалились глаза и уши, – шло нагноение, из ушей текло. Вскоре бедняжка навсегда лишилась зрения и слуха, однако страдания ее на этом не кончились. Еще целых семь недель она пылала в жару, пять месяцев пролежала в затемненной комнате; только через год она смогла пройтись без посторонней помощи и только через два года смогла просидеть целый день. Тут заметили, что она почти утратила обоняние; соответственно пострадало у нее и вкусовое восприятие.

Лишь на пятом году девочка достаточно окрепла и могла приступить к познанию жизни и мира.

Но каким же был ее удел! Ее окружали могильный мрак и тишина склепа; улыбка матери не вызывала у нее ответной улыбки, голос отца не учил ее подражать звукам и интонациям; мать с отцом, братья и сестры были всего лишь предметами, на которые натыкались ее пальцы и которые отличались от мебели только теплотою и способностью передвигаться, а от собаки и кошки не отличались и этим.

Но бессмертный дух, заключенный в этом теле, не мог умереть, – он не был ни искалечен, ни изуродован; и хотя большая часть тех путей, с помощью которых он сносится с внешним миром, была перерезана, он начал проявлять себя иными способами. Как только девочка стала ходить, она принялась обследовать комнату, а затем – дом; она ощупывала все, что попадалось ей под руку: изучала форму, плотность, вес и теплоту предметов. Она ходила следом за матерью, ощупывала ее руки и плечи, когда та делала что-нибудь по хозяйству, а потом, из подражательства, повторяла ее жесты. Она даже научилась немного шить и вязать».

 

Едва ли мы должны объяснять читателю, что возможности общения с этой девочкой были очень и очень ограниченны и что ее недуги вскоре стали сказываться на ее душевном состоянии. Кого нельзя наставить через рассудок, на тех приходится воздействовать с помощью силы; эту же девочку, кругом обездоленную, такой способ воздействия вскоре поставил бы в положение животного или даже хуже, – а ведь и животное погибает, если вовремя не подоспеет помощь.

«Тут я, по счастью, услышал об этой девочке и тотчас поспешил к ней в Ганновер. Я увидел правильно сложенного ребенка, с крупной, хорошей формы головой; девочка была совершенно здорова, если не считать повышенной нервозности, сказывавшейся в излишней веселости и суетливости. Родителей без особого труда удалось уговорить отпустить ее в Бостон, и вот 4 октября 1837 года ее привезли в Институт, Первое время она растерялась; две недели решено было ее не трогать и дать ей возможность ознакомиться с новым окружением и попривыкнуть к воспитанникам, а уже затем показать ей знаки, с помощью которых она сможет обмениваться своими мыслями с другими людьми.

Тут можно было идти двумя путями: либо создать язык знаков на базе обычного языка, на котором она в свое время начинала говорить, либо научить ее широкораспространенному специальному языку. Иначе говоря: либо дать особое обозначение для каждого предмета в отдельности, либо научить ее при помощи букв выражать свое мироощущение и отношение к условиям и обстоятельствам существования других живых созданий. Первый способ – более легкий, но менее результативный; второй – более трудный, но в случае удачи он приводит к большим результатам. А потому я решил избрать второй.

Для начала мы взяли предметы, которыми человек пользуется каждый день, как например, – ножи, вилки, ложки, ключи и т. п. и наклеили на них ярлычки с их названиями, отпечатанными выпуклыми буквами. Девочка тщательно их ощупывала и, естественно, вскоре заметила, что извилистые линии, обозначающие «ложку» так же мало похожи на линию «ключа», как сама ложка мало похожа на ключ.

Затем ей стали давать ярлычки уже без предметов, и она вскоре сообразила, что на них оттиснуты те же знаки, что и на ярлычках, наклеенных на предметы. Желая показать, что она уловила сходство, она положила ярлычок со словом «ключ» на ключ, а ярлычок со словом «ложка» – на ложку. За это ее в знак поощрения погладили по голове.

Так было проделано со всеми предметами, которые она могла взять в руки, и девочка очень скоро научилась находить нужный предмет и класть на него ярлычок с соответствующим названием. Однако ясно было, что это пока только упражнение памяти и стремление к подражанию. Она помнила, что бумажку со словом «книга» надо класть на книгу, и проделывала это, во-первых, из подражания, а во-вторых, по памяти, желая получить одобрение, но явно не понимая, какая существует связь между предметом и бумажкой.

Через некоторое время ей стали давать уже не ярлычки с целым словом, а отдельные буквы, напечатанные на разных кусочках бумаги. Кусочки эти раскладывались таким образом, чтобы получалось слово «книга», «ключ» и т.п.; потом их сгребали в кучу, и девочке знаком давали понять, что она сама должна сложить из них слова «книга», «ключ» и т. п. И она это выполняла.

До сих пор процесс был чисто механическим, – так умную собаку обучают разным фокусам. Несчастная девочка, совершенно ошарашенная, терпеливо, вслед за педагогом, повторяла все, что тот делал. Но теперь она начала кое-что понимать; интеллект ее заработал. Она сообразила, что, следуя этим путем, она сможет выразить знаком то или иное представление, возникшее в ее мозгу, и сообщить это другому уму; и лицо ее сразу приобрело нормальное человеческое выражение. Это уже не была собачка или попугай, – в ней пробудился бессмертный дух, жадно ухватившийся за новое звено, устанавливавшее связь между нею и другими носителями этого духа! Я почти точно могу сказать, когда девочку озарил свет истины. Я понял, что величайшее препятствие осталось позади и теперь нужны лишь терпение и упорство, обычные, простые усилия.

О достигнутых нами результатах недолго и нетрудно поведать, но сам процесс был далеко не так прост: прошло немало недель, казалось бы, напрасного труда, прежде чем эти результаты стали заметны.

Мы говорили выше, что девочке «давали знаком понять, что она должна сложить слово»; это значит, что педагог складывал слова, а она, касаясь его рук, повторяла за ним движения.

Следующей ступенью был металлический шрифт: на концах металлических палочек были выбиты буквы, и палочки эти вставлялись в толстую доску с квадратными отверстиями, так что над поверхностью выделялись лишь буквы.

Затем девочке давали какой-нибудь предмет – карандаш или, скажем, часы, – она подбирала соответствующие буквы, втыкала палочки в отверстия на доске и с явным удовольствием «читала», что получалось.

Так ее обучали несколько недель, пока словарь ее не стал достаточно обширным; тогда перешли к следующему важному шагу: отставив громоздкий аппарат – доску с металлическими палочками, – девочку стали учить изображать буквы тем или иным положением пальцев. Она довольно быстро и легко усвоила это, так как на помощь педагогу пришел ум девочки, и она стала делать большие успехи.

Вот тогда-то, после трех месяцев обучения, и был сделан первый отчет о ее состоянии – отчет, в котором говорилось, что «девочка выучилась азбуке глухонемых и пользуется ею на редкость быстро, правильно и с таким удовольствием, что приятно смотреть. Педагог дает ей какой-нибудь незнакомый предмет, например – карандаш; сначала она его ощупывает, затем ей объясняют, для чего он служит, и педагог на пальцах показывает, как по буквам складывается его название. Девочка при этом держит учительницу за руку и узнает на ощупь, как у той движутся пальцы, составляя буквы, – она слегка наклоняет головку набок, точно к чему-то прислушивается, губы ее приоткрыты, она затаила дыхание; но вот на ее напряженном личике появляется улыбка: урок понят. Тогда она уже на своих пальчиках составляет слово; потом берет шрифт и выкладывает его из букв, и уж чтоб быть окончательно уверенной, что не ошиблась, – вынимает шрифт и кладет на соответствующий предмет – скажем, на карандаш, либо подле него».

Весь последующий год прошел в удовлетворении ее жадных расспросов о том, как называются разные предметы, которые попадались ей под руку; в развитии ее умения пользоваться азбукой на пальцах; во всемерном расширении ее познаний о взаимосвязи предметов и в укреплении ее здоровья».

В конце года был составлен отчет о ходе ее болезни, из которого приведем следующую выдержку: «Теперь уже со всею достоверностью установлено, что девочка совершенно ничего не видит, не слышит ни звука и никогда не пользуется обонянием, из чего можно заключить, что этого чувства у нее тоже нет. Следовательно, разум ее пребывает в покое и мраке могильного склепа в полуночный час. Она понятия не имеет о красоте, о нежных звуках и приятных запахах, и тем не менее она счастлива и резва, как птичка или ягненок; всякая возможность выказать свою смекалку или постичь что-то новое доставляют ей живейшее удовольствие, тотчас отражающееся на ее выразительном лице. Она никогда ни на что не жалуется, – напротив, весела и жизнерадостна, как все дети. Она любит посмеяться и пошалить; играя с другими детьми, она громче всех заливчато смеется.

Но и в одиночестве она чувствует себя не менее счастливой – дайте ей что-нибудь вязать или шить, и она часами будет сидеть за работой; если же ей нечем заняться, она затевает разговор с воображаемым собеседником, что-то вспоминает, считает на пальцах или с помощью азбуки глухонемых составляет недавно узнанные названия предметов. Во время таких молчаливых диалогов она, видимо, рассуждает, раздумывает, спорит сама с собой; составив неправильно слово на пальцах правой руки, она тотчас ударяет по ней левой – в знак порицания, как это делает учительница; составив же слово правильно, с довольным видом гладит себя по голове. Иной раз она нарочно неправильно составит слово на пальцах левой руки, скорчит хитрую рожицу и рассмеется, а потом правой рукой как ударит левую – точно в наказание!

За этот год она настолько усвоила азбуку глухонемых и научилась так умело и быстро составлять знакомые ей слова и фразы, что только люди, привычные к языку жеста, способны улавливать проворные движения ее пальцев.

Но как ни удивительна быстрота, с какою она передает свои мысли жестами, еще более удивительны легкость и точность, с какими она читает слова, написанные таким же способом другими людьми: держа своего собеседника за руку, она ощущает каждое движение его пальцев и, по буквам слагая слова, постигает его мысль. Так она беседует со своими слепыми товарками, и вряд ли можно найти более убедительный пример способности человеческого ума использовать материю для своих целей, чем эти беседы. Если двум мимам нужны немалый талант и мастерство, чтобы передать свои мысли и чувства посредством телодвижений и ужимок, то насколько же это труднее, когда и лицо и тело обоих собеседников погружены во мрак, а один из них еще и не слышит ни звука.

По коридору Лора ходит, вытянув вперед руки; она тотчас узнает всех, кто попадается ей навстречу, и здоровается кивком головы, – и если это девочка ее возраста или одна из ее любимых подружек, на лице Лоры появляется улыбка, подружки берутся под руку, пальчики их переплетаются и начинают быстро жестикулировать, передавая мысли и чувства одного мыслящего существа другому. Они задают друг другу вопросы и отвечают на них, рассказывают о своих радостях и горестях, целуются при встречах и расставаниях, – словом, ведут себя как обычные дети, обладающие всеми пятью чувствами.

В середине года – через шесть месяцев после того как Лора уехала из Дому – ее навестила мать; встреча их проходила очень интересно.

15Уильям Эллери Чэннинг (1780—1842) – известный американский общественный деятель, священник, возглавивший в 1825 году американскую секту унитариев; в своих проповедях и печатных трудах выступал за отмену рабства.
16Панталоне, Арлекин, Коломбина – популярные персонажи итальянской comedia del arte – «комедия масок» (возникла в Италии в XVI в.), ставшие героями ярмарочных кукольных представлений.
17…правительство штата. – Согласно американской конституции, каждый штат США имеет свои законодательные органы, над которыми стоят федеральные органы власти, находящиеся в Вашингтоне.
18Докторс-Коммонс. – Диккенс имеет в виду особый суд по делам наследственного права, входивший в систему судов Докторс-Коммонс, охватывавшую, кроме того, суды по делам церкви и делам адмиралтейства.
19Институт Перкинса – назван так в честь богатого бостонского коммерсанта Т. X. Перкинса (1764—1854), известного своей благотворительностью.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru