Byстер. – Река Коннектикут. – Хартфорд. – Из Нью-Хэйвена в Нью-Йорк.
Распростившись с Бостоном в субботу, 5 февраля, мы отправились уже по другой железной дороге в Вустер, хорошенький городок в Новой Англии, где нам предстояло пробыть под гостеприимным кровом губернатора штата до понедельника.
Эти города и городки Новой Англии (в Старой Англии многие из них считались бы деревнями) так же приятны и типичны для сельской Америки, как их население для сельских жителей Америки. Здесь не видно ни аккуратно подстриженных газонов, ни зеленых лугов нашей родины; трава по сравнению с нашими пастбищами и декоративными лужайками растет здесь буйно, неровно и дико, зато, куда ни глянь – глаз радуют живописные склоны, мягко вздымающиеся холмы, лесистые долины и крошечные ручейки. В каждом маленьком селении – своя церковь и своя школа, выглядывающие из-за белых крыш и тенистых деревьев; каждый дом – белее белого; каждая ставня – зеленее зеленого; в каждый погожий день небо голубее голубого. Когда мы высадились в Вустере, резкий сухой ветер и легкий морозец так сковали дороги, что они покрылись твердой коркой, а колеи их уподобились гранитным грядам. И конечно, как и везде, все казалось совсем новым. Все строения выглядели так, словно их построили и покрасили только сегодня утром и без особого труда могут снести в понедельник. В свежем вечернем воздухе все очертания выделялись в сто раз резче, чем обычно. Чистенькие картонные колоннады обладали не большей перспективой, чем китайский мостик, нарисованный на чайной чашке, и казались столь же малопригодными в жизни. Бритвоподобные грани разбросанных в беспорядке коттеджей как будто разрезали самый ветер, когда он со свистом обрушивался на них и потом с еще более пронзительным плачем, стеная, мчался дальше. Взгляд словно пронизывал насквозь эти хрупкие деревянные жилища, за которыми во всем своем блеске садилось солнце, и было просто немыслимо хотя бы на минуту представить себе, что обитатель их может укрыться тут от постороннего глаза или сохранить какие-либо тайны от широкой публики. Если даже за незанавешенными окнами какого-нибудь дома вдали блестел яркий огонь, казалось, он только что зажжен и не приносит тепла; и вместо того чтобы пробудить в вас думы об уютной комнате, наполненной красноватым сумраком от плотных занавесей и озаренной улыбками людей, впервые увидевших свет у этого очага, зрелище это невольно вызывало представление об еще не просохшей известке и сырых стенах.
По крайней мере такие мысли владели мной в тот вечер. На следующее утро ярко светило солнце, и в воздухе раздавался серебристый звон церковных колоколов; ближняя улица пестрела праздничными нарядами степенно шагавших горожан, которые вдали, на ленте дороги, казались просто яркими точками; приятно было ощущать царившее во всем отрадное спокойствие воскресного дня. Было бы, конечно, неплохо, если б тут виднелась старая церквушка, и еще лучше – десяток-другой старых могил, но даже и без этого, после неугомонного океана и суетливого города целительный покой и тишина этих мест оказывали вдвойне благотворное действие на душу.
На следующее утро все так же, поездом, мы отправились в Спрингфилд. Оттуда до Хартфорда – места нашего назначения – всего двадцать пять миль, но в это время года дороги так плохи, что нам потребовалось бы на это путешествие, вероятно, часов десять-двенадцать. Однако, на наше счастье, зима стояла необычайно мягкая, и река Коннектикут была «открыта», иначе говоря, не замерзла. Капитан маленького пароходика собирался совершить в тот день свое первое плавание в сезоне (мне кажется, это было второе плавание в феврале на памяти человека) и ожидал лишь нас. Посему мы поднялись на борт, стараясь мешкать как можно меньше. Капитан оказался верен своему слову, и мы тотчас пустились в путь.
Судно, конечно, не зря называли «маленьким пароходиком». Я забыл спросить, но, думаю, мощность его машины равнялась примерно половине силы пони. Знаменитый карлик мистер Паап вполне мог бы прожить всю свою жизнь и благополучно скончаться в каюте этого пароходика, где были обыкновенные окна с фрамугами, как в жилых домах. Ярко-красные занавески на плохо натянутых шнурах закрывали нижние половинки окон, и это придавало каюте вид лилипутского трактира, который снесло наводнением или другим стихийным бедствием и который плывет теперь неведомо куда. Но даже и в этой комнатке имелось кресло-качалка. В Америке, куда ни зайди, всюду есть кресло-качалка.
Боюсь сказать, сколько футов уложилось бы на этом суденышке вдоль и поперек, – оно было такое коротенькое и узенькое, что термины «в длину» и «в ширину» были здесь просто неуместны. Скажу только, что мы все держались посередине палубы из опасения, как бы оно вдруг не перевернулось, и что машины лишь посредством какого-то удивительного способа уплотнения были втиснуты между палубой и килем, – в результате получился теплый сандвич примерно в три фута толщиной.
Весь день шел дождь; когда-то я думал, что такого дождя больше нигде не может быть, кроме как на севере и северо-западе Шотландии. Река была сплошь покрыта плывущими льдинами, которые непрестанно хрустели и трещали под нами; чтобы не наткнуться на самые большие глыбы, которые несло течением посредине реки, мы держались ближе к берегу, где глубина не превышала нескольких дюймов. Тем не менее мы ловко продвигались вперед, и поскольку все были хорошо укутаны, бросали вызов погоде и наслаждались путешествием. Река Коннектикут – хорошая река, и я не сомневаюсь, что берега ее летом красивы, – во всяком случае, так мне сказала молодая леди в каюте, а она должна быть знатоком красоты, если обладание тем или иным качеством означает также и умение ценить его, ибо я никогда не видел более прекрасного создания.
После двух с половиной часов этого своеобразного путешествия (включая остановку в маленьком городке, где в нашу честь был дан салют из пушки гораздо больших размеров, чем труба нашего пароходика) мы добрались до Хартфорда и прямехонько направились в чрезвычайно комфортабельный отель, – спальни там, правда, были, по обыкновению, неудобные и как везде, где нам пришлось побывать, чрезвычайно располагали к раннему вставанию.
Мы задержались здесь на целых четыре дня. Городок красиво расположен в лощине, окруженной зелеными холмами; земля здесь щедрая, обильно поросшая лесами и Заботливо обрабатываемая. В Хартфорде заседает законодательная власть штата Коннектикут; этот мудрый орган в давние времена принял пресловутый кодекс, именуемый «Голубые законы»; среди прочих разумных постановлений коего имелось и такое, по которому каждого гражданина, буде доказано, что он в воскресенье поцеловал свою жену, надлежит в наказание посадить в колодки. В этих краях еще и поныне силен дух старого пуританства, но я что-то не замечал, чтобы под его влиянием люди меньше соблюдали свою выгоду или честней вели свои дела. Поскольку мне неизвестно о такого рода воздействии пуританского духа где-либо в другом месте, я прихожу к выводу, что этого никогда не будет и здесь. А что касается благочестивых речей и строгих лиц, то должен сказать, что я привык судить о товарах потустороннего мира точно так же, как о тех, которыми торгуют на земле, и всякий раз, когда я вижу, что торговец слишком много выставил на витрине, я беру под сомнение качество того, что можно найти в лавке.
В Хартфорде находится знаменитый дуб, в котором была спрятана хартия короля Карла[45]. Ныне он стоит за забором, в саду, принадлежащем одному джентльмену. Сама же хартия хранится в палате штата. Суды здесь точно такие же, как и в Бостоне, и общественные заведения почти так же хороши. Превосходно поставлено дело в приюте для умалишенных, равно как и в институте глухонемых.
Проходя по приюту для умалишенных, я неоднократно задавался вопросом, сумел ли бы я отличить надзирателей от пациентов, если бы первые не обменивались с врачом краткими замечаниями о состоящих под их наблюдением больных. Конечно, это касается лишь их внешнего вида, так как речи безумных были достаточно безумны.
Была там одна маленькая чопорная старушка, беспрестанно улыбающаяся и приветливая, которая как-то бочком просеменила к нам с другого конца длинного коридора и, присев передо мною с таким видом, будто оказывала мне величайшую милость, задала такой необъяснимый вопрос: – Скажите, сэр, что, Понтефракт все еще процветает на земле английской?
– Да, сударыня, – ответил я.
– Когда вы в последний раз с ним виделись, сэр, он был…
– В прекрасном состоянии, сударыня, – сказал я, в превосходном состоянии. Он просил меня передать вам привет. Выглядел он как нельзя лучше.
Эти слова чрезвычайно обрадовали старушку. С минуту посмотрев на меня, как бы для того, чтобы вполне удостовериться в серьезности моего почтительного к ней отношения, она все так же бочком сделала несколько шажков назад; затем снова скользнула вперед, внезапно подпрыгнула (при этом я поспешно отступил шага на два) и сказала: – Я – ископаемое, сэр.
Я счел самым подходящим сказать, что подозревал это с самого начала. А посему так и сказал.
– Я очень рада и горда, сэр, что принадлежу к числу ископаемых, – заявила старая дама.
– Еще бы, сударыня, – ответил я.
Старая дама послала мне воздушный поцелуй, снова подпрыгнула, самодовольно улыбнулась и, все той же необычной походкой засеменив прочь но коридору, грациозно нырнула в свою спальню.
В другой части здания в одной из комнат мы увидели пациента, лежавшего на кровати; он был весьма взбудоражен и разгорячен.
– Ну-с! – сказал он, вскакивая и срывая с головы ночной колпак. – Наконец все устроено. Я обо всем договорился с королевой Викторией.
– Договорились о чем? – спросил врач.
– Ну, об этом деле, – сказал он, устало проводя рукой по лбу, – об осаде Нью-Йорка.
– Ах, вот оно что! – сказал я, словно внезапно поняв, о чем идет речь, так как он смотрел на меня, ожидая ответа.
– Да. Английские войска откроют огонь по каждому дому, на котором не будет условного знака. Домам, имеющим такой знак, не будет причинено никакого вреда. Абсолютно никакого. Те, кто хочет быть в безопасности, должны вывесить флаги. Это все, что от них требуется. Они должны вывесить флаги.
Мне казалось, что, говоря так, он смутно сознавал, что речь его бессвязна. Как только он произнес эти слова, он лег, издал что-то похожее на стон и накрыл свою разгоряченную голову одеялом.
Был там и другой – молодой человек, который помешался на любви к музыке. Сыграв на аккордеоне марш собственного сочинения, он вдруг захотел, чтобы я непременно зашел к нему в комнату, что я немедленно и сделал.
Притворившись, будто я прекрасно все понимаю, и подлаживаясь под его настроение, я подошел к окну, за которым открывался чудесный вид, и ввернул с такой ловкостью, что сам возгордился: – Великолепные тут места вокруг вашего дома!
– Н-да! – сказал он, небрежно проводя пальцами по клавиатуре своего инструмента. – Для такого учреждения, как это, – здесь недурно!
Думаю, что никогда в жизни я не был так ошеломлен. – Я здесь просто потому, что так мне захотелось, сказал он холодно. – Только и всего.
– Ах, только и всего? – сказал я.
– Да, только и всего. Доктор славный человек. Он в курсе деда. Это шутка с моей стороны. Я подчас люблю пошутить. Никому об этом не рассказывайте, но я думаю во вторник выйти отсюда!
Я заверил его, что считаю наш разговор сугубо конфиденциальным, и вернулся к врачу. На обратном пути, когда мы проходили по одному из коридоров, к нам подошла хорошо одетая дама со спокойными и сдержанными манерами и, протянув листок бумаги и перо, попросила, чтобы я не отказал в любезности дать ей автограф. Я выполнил ее просьбу, и мы расстались.
– Помнится, у меня уже было несколько подобных встреч с дамами на улице. Надеюсь, эта не сумасшедшая?
– Нет, сумасшедшая.
– А на чем она помешана? На автографах?
– Нет. Ей слышатся голоса.
«Мда, – подумал я, – неплохо было бы запрятать в сумасшедший дом несколько современных лжепророков, которые якобы тоже слышат всякие голоса; и я бы с радостью для начала проделал такой опыт с двумя-тремя мормонами[46]».
В этом городке – лучший в мире дом предварительного заключения. Здесь же находится и тюрьма штата, в которой царит превосходный порядок и которая устроена по такому же плану, как и тюрьма в Бостоне с одним лишь отличием: на стене ее всегда стоит часовой с заряженным ружьем. В то время в ней содержалось около двухсот заключенных. Мне показали место в караульной, где несколько лет тому назад глухой ночью один из заключенные, сумевший вырваться из камеры, убил часового в отчаянной попытке спастись. Показали мне также женщину, которая уже шестнадцать лет сидит в одиночном заключении за убийство мужа.
– Вы думаете, – спросил я своего провожатого, что после такого длительного заключения у нее еще осталась хоть мысль иди надежда когда-нибудь вновь обрести свободу?
– Боже мой, конечно! – ответил он. – Несомненно.
– Но на самом деле это, вероятно, невозможно?
– Ну, не знаю. (Кстати сказать, типично американский ответ!) Ее друзья не доверяют ей.
– А причем тут они? – задал я естественный вопрос.
– Ну, они не подают прошения.
– Но если бы они и подали, я полагаю, им все равно не удалось бы вызволить ее?
– Ну, может быть, не с первого раза и не со второго, но если несколько лет бить в одну точку, – то, может, и получилось бы.
– Это когда-нибудь удается?
– Да, бывает, что удается. Влиятельные друзья устраивают это иногда. Так или иначе, а это частенько случается.
Я всегда с удовольствием и благодарностью буду вспоминать Хартфорд. Это чудесное место, и я подружился там со многими людьми, к которым навсегда сохраню самые теплые чувства. С немалым сожалением мы покинули его в пятницу, одиннадцатого числа, и провели вечер в поезде, мчавшем нас в Нью-Хэйвен. По пути мне официально представили нашего кондуктора (как всегда в подобных случаях), и мы поговорили с ним о том о сем. Проведя три часа в пути, мы около восьми вечера прибыли в Нью-Хэйвен и остановились на ночь в лучшей гостинице.
Нью-Хэйвен, известный также под названием Город Вязов, – прекрасный город. Многие улицы в нем (как подчеркивает его второе название) обсажены рядами величественных старых вязов, и эти же красавцы окружают Йельский университет[47], солидное и прославленное учебное заведение. Различные его факультеты расположены среди парка, или общественного сада, находящегося в центре города, и здания едва видны из-за тенистых деревьев. В общем, это напоминает двор при каком-нибудь старом соборе в Англии; когда все листья на деревьях распустятся, здесь, должно быть, очень живописно. Даже в зимнее время эти купы высоких деревьев, сгрудившихся среди шумных улиц и домов процветающего города, выглядят как нельзя более странно: причудливо; в них словно примиряются сельское и городское, как будто город и деревня двинулись навстречу друг другу и, сойдясь на полпути, обменялись рукопожатием, – впечатление создается и своеобразное и приятное.
Проведя здесь ночь, мы встали рано и заблаговременно спустились к пристани, где сели на пакетбот, «Нью-Йорк», направлявшийся в Нью-Йорк. Это был первый американский пароход сколько-нибудь значительных размеров, который я видел, и, конечно, глазу англичанина он показался похожим не на пароход, а скорее на огромную плавучую ванну. Поистине, мне трудно было отделаться от впечатления, что купальня у Вестминстерского моста, которую я знал совсем крошкой, вдруг разрослась до исполинских размеров, убежала с родной земли и обосновалась на чужбине в качестве парохода. Что она попала именно в Америку, казалось вполне понятным, так как эта страна пользуется особым расположением английских бродяг.
Внешне здешние пакетботы отличаются от наших прежде всего тем, что больше выступают из воды; главная палуба огорожена со всех сторон и завалена бочонками и припасами, точно это второй или третий этаж пакгауза; над нею находится прогулочная или верхняя палуба. Часть машин всегда возвышается над этой палубой; видно, как в прочной и высокой раме работает шатун, похожий на железного пильщика. Ни мачт, ни талей обычно нет – торчат только две высокие черные трубы. Рулевой упрятан в маленькую будку в носовой части корабля (штурвал соединен с рулем при помощи железных цепей, тянущихся вдоль всей палубы), а пассажиры, за исключением тех дней, когда погода уж очень хороша, обычно сидят внизу. Как только пристань осталась позади, вся жизнь, всякий шум и суета на пакетботе замирают. Долгое время вы удивляетесь, как это он движется: впечатление такое, что никто не управляет им; а когда, разбрызгивая воду, мимо проплывает другая такая же несуразная махина, вы искренне возмущаетесь этим мрачным, неповоротливым, неграциозным левиафаном[48], похожим на что угодно, только не на корабль, совершенно забывая, что судно, на борту которого вы находитесь, – вылитый его двойник.
На нижней палубе обычно расположены контора, где вы платите за проезд, дамская каюта, кладовые, помещение для хранения багажа и машинное отделение, словом, великое множество всяких уголков и закоулков, которые весьма затрудняют поиски мужской каюты. Часто (так и в данном случае) она тянется во всю длину судна, а по обеим ее сторонам в три или четыре яруса устроены койки. Когда я впервые спустился в каюту «Нью-Йорка», моему неискушенному глазу она показалась почти такой же длинной, как Берлингтонская аркада[49].
Путешествие через Саунд, который приходится пересекать, следуя такому маршруту, не всегда безопасно или приятно: здесь не раз бывали несчастные случав. Утро было сырое и очень туманное, и мы вскоре потеряли землю из виду. Однако день выдался спокойный, и к полудню небо прояснилось. Опустошив (при усердной помощи одного приятеля) погребец и уничтожив запасы пива в бутылках, я улегся спать, сильно утомленный переживаниями минувшего дня. Но проснулся я как раз вовремя, чтобы увидеть с палубы Врата Ада, Кабанью Спину и Шипящую Сковородку, а также прочие достопримечательные места, имеющие притягательную силу для всех, кто читал знаменитую «Историю Дидриха Никкербокерао[50]. Теперь мы плыли узким каналом, по обе стороны которого тянулись пологие берега, усеянные хорошенькими виллами, где зелень травы и деревьев радовала глаз. Вскоре быстрой чередой пронеслись мимо нас маяк, дом для умалишенных (и как же сумасшедшие бросали в воздух свои колпаки, как ревели, вторя рокоту нашей машины в шуму попутной волны!), тюрьма и другие Здания; и, наконец, мы очутились в прославленном заливе, воды которого сверкали в лучах солнца, словно очи природы, обращенные к небесам.
Справа перед нами тянулись беспорядочные нагромождения зданий; то тут, то там вставали остроконечные башенки или шпили, смотревшие сверху на толпившийся внизу сброд; и то тут, то там ленивое облачко дыма, а на переднем плане – лес мачт и суда с весело хлопающими на ветру парусами и развевающимися флагами. Лавируя среди них, через залив к противоположному берегу направлялись паромы, груженные людьми, дилижансами, лошадьми, повозками, корзинами, ящиками; их путь то и дело пересекали другие паромы, и все без передышки сновали взад и вперед. Среди этих неугомонных букашек важно возвышались два-три больших корабля, передвигавшихся медленно и величаво, словно существа высшей породы, которые презирают их жалкие маршруты и стремятся в открытое море. За ними виднелись сверкающие вершины гор и острова на реке, блестевшей в лучах солнца, и даль, едва ли менее глубокая и яркая, чем небо, с которым она словно сливалась. Шум в гам большого города, лязг лебедок, дребезжание звонков, лай собак, стук колес – все это отдавалось гулом в настороженном ухе. И эта жизнь и суета, проносясь над волнующейся водой, обретали новую силу от соприкосновения со свободной стихией и, заражаясь ее кипучей энергией, скользили, как бы забавляясь, по поверхности залива, обступали пароход, высоко взметая воду у его бортов, и любезно сопровождали его в док, а через минуту уже летели навстречу другим пришельцам и неслись впереди них к оживленному порту.
Нью-Йорк.
Прекрасное сердце Америки – далеко не такой чистенький город, как Бостон, но многие его улицы отличаются теми же характерными особенностями; только краска на домах чуть менее свежая, вывески чуть менее кричащие, золотые буквы чуть менее золотые, кирпич чуть менее красный, камень чуть менее белый, ставни и ограды чуть менее зеленые, ручки и дощечки на дверях чуть менее начищенные и блестящие. Здесь множество переулков, почти столь же бедных чистыми тонами красок и столь же изобилующих грязными, как и переулки Лондона; здесь есть также один квартал, известный под названием Файв-Пойнтс[51], который по грязи и убожеству ничуть не уступает Сэвен-Дайелсу[52] или любой другой части знаменитого района Сент-Джайлс[53].
Многим известно, что большой проспект, служащий местом для прогулок, называется Бродвеем[54]: это широкая и шумная улица, которая тянется мили на четыре от Бэттери-Гарденс и до противоположного конца города, где она переходит в проселочною дорогу. Не присесть ли нам на верхнем этаже отеля «Карлтон» (расположенного в лучшей части этой главной нью-йоркской артерии), а когда надоест смотреть на жизнь, кишащую внизу, не выйти ли рука об руку на улицу и не смешаться ли с людским потоком?
Тепло! Солнечные лучи, проникая сквозь открытое окошко, припекают голову, как будто их направляют на нас сквозь зажигательное стекло; день в самом разгаре, и погода для этого времени года стоит удивительная. Есть ли в мире еще такая солнечная улица, как Бродвей? Каменные плиты тротуаров отполированы до блеска бесчисленным множеством ног; красные кирпичи домов выглядят так, словно они все еще находятся в раскаленных печах, а при взгляде на крыши омнибусов кажется: пролей на них воду, и от них столбом пойдет пар и дым и запахнет горелым. Омнибусам здесь нет числа! Не менее шести проехало мимо за такое же количество минут. И масса наемных кэбов и колясок: двуколки, фаэтоны, тильбюри на огромных колесах и собственные выезды – довольно неуклюжие и мало чем отличающиеся от омнибусов; они рассчитаны на плохие дороги, начинающиеся там, где кончаются городские мостовые. Кучера негры и белые; в соломенных шляпах, черных шляпах, белых шляпах, в лакированных фуражках, в меховых шапках; в куртках бурого, черного, коричневого, зеленого, синего цвета, нанковых, холщовых или из полосатой бумазеи; а вот – единственный в своем роде (смотрите, пока он не проехал, а то будет поздно) – экипаж со слугами в ливреях. Это какой-то республиканец с Юга, который нарядил своих негров в ливрею и, преисполненный сознания собственного великолепия и могущества, надулся, точно какой-нибудь султан. А там, подальше, где остановился фаэтон, запряженный парой серых лошадей с аккуратно подстриженными хвостами и гривами, стоит грум из Йоркшира, совсем недавно прибывший в эти места. Он с грустью осматривается вокруг, ища кого-нибудь в таких же, как у него, высоких сапогах с отворотами, и, возможно, ему с полгода придется ездить по городу, так и не увидев такого. Но дамы – бог мой, как они разодеты! За десять минут мы видели столько всевозможных расцветок, сколько в другом месте за десять дней не увидишь. Какие разнообразнейшие зонтики! Какие радужные шелка и атласы! Какие розовые тонкие чулки и узкие остроносые туфли; как развеваются ленты и шелковые кисти и что за выставка роскошных накидок с пестрыми капюшонами и на яркой подкладке! Молодые люди, как видно, любят носить отложные воротнички, заботливо холят бакенбарды и еще заботливей – бородку, но и по одежде и по манерам им далеко до дам, ибо, по правде говоря, они принадлежат к совсем особой разновидности рода человеческого. Проходите мимо, байроны конторки и прилавка, дайте взглянуть, что это за люди шагают позади вас, – те двое тружеников в праздничной одежде: один из них держит в руке измятый клочок бумаги и старается прочесть на нем трудное имя, а другой смотрит по сторонам, отыскивая это имя на всех дверях и окнах.
Оба – ирландцы. Это можно было бы распознать даже, если б они были в масках, по их длиннополым синим сюртукам с блестящими пуговицами, а также по брюкам бурого цвета, которые они носят, как люди, привыкшие к рабочей одежде и чувствующие себя неловко во всякой другой. Трудно было бы вам наладить жизнь в ваших образцовых республиках без соплеменников и соплеменниц этих двух тружеников. Ведь кто в таком случае стал бы копать землю, и выполнять черную домашнюю работу, и прорывать каналы, и прокладывать дороги, и осуществлять великие замыслы по благоустройству страны? Оба – ирландцы, и оба крайне озадачены, не зная, как найти то, что они ищут. Подойдем и поможем им из любви к родине, из уважения к духу свободы, который учит нас ценить честные услуги, оказываемые честным людям, и честный труд ради честного куска хлеба, каким бы этот труд ни был.
Прекрасно! Наконец-то мы разобрали адрес, хотя он и написан действительно странными буквами, словно нацарапан тупой рукояткой лопаты, пользоваться которой человеку, писавшему эту записку, привычнее, чем пером. Значит, вот куда лежит их путь, но что за дела заставляют их идти туда? Они несут свои сбережения… В банк? Нет. Они – братья. Один из них пересек океан и за полгода тяжелого труда и еще более тяжелой жизни сумел скопить достаточно денег, чтобы вызвать к себе и другого. Потом они работали вместе бок о бок еще полгода, безропотно деля тяжелый труд и тяжелую жизнь, чтобы дать возможность приехать и сестрам, а затем третьему брату и, наконец, старушке матери. А что теперь? Да вот бедная старушка не может найти покоя в чужих краях и хочет, говорит она, сложить свои косточки рядом с родными на старом кладбище, у себя дома, – так вот они идут купить ей билет на обратную дорогу; и да поможет бог ей, и им, – каждому, кто в простоте души спешит в Иерусалим своей юности и разжигает священный огонь в остывшем очаге отчего дома.
Этот узкий проспект, обожженный до пузырей палящим солнцем, – Уолл-стрит: биржа и Ломберд-стрит[55] Нью-Йорка. Много богатств с головокружительной быстротой возникло на этой улице, и много было на ней не менее головокружительных банкротств. Иным из тех самых торговцев, что околачиваются здесь сейчас, случалось, подобно богачу из «Тысячи и одной ночи», запереть в сейфе деньги, а открыв его, обнаружить одни сухие листья. Внизу, у набережной, где бугшприты кораблей протягиваются над тротуарами и чуть не влезают в окна, стоят на якоре прекрасные американские корабли, благодаря которым американское пароходство считается лучшим в мире. Они привезли сюда иностранцев, которыми кишат все улицы; возможно, их здесь не больше, чем в других торговых городах, но повсюду у них есть свои излюбленные прибежища, и их не так-то легко обнаружить, а здесь они заполонили весь город.
Мы снова должны пересечь Бродвей; нам становится словно немного прохладнее при виде больших глыб чистого льда, которые везут в магазины и бары, а также ананасов и арбузов, в изобилии выставленных на витринах. Смотрите-ка, какие здесь прекрасные улицы и просторные дома! Уолл-стрит пышно обставляла и потом опустошала многие из них. Дальше – большой зеленый тенистый сквер. А вот это наверняка гостеприимный дом, и вы всегда тепло будете вспоминать его обитателей: дверь открыта, и вы видите целую выставку растений внутри, а ребенок со смеющимися глазами смотрит из окна на маленькую собачку внизу. Вас удивляет, зачем тут, в переулке, этот высокий флагшток, на верхушке которого красуется нечто вроде головного убора статуи Свободы, – меня тоже. Но здесь у всех какая-то страсть к высоким флагштокам, и, если угодно, вы через пять минут можете увидеть его двойник.
Снова через Бродвей, и, покинув пеструю толпу и сверкающие витрины магазинов, мы вступаем на другой длинный проспект – Бауэри[56]. А вон, дальше, видите, железная дорога: по ней рысцой бегут две рослые лошади, везущие без особого труда два-три десятка людей да еще большой деревянный ковчег в придачу. Магазины здесь победней, прохожие не такие веселые. Тут покупают готовое платье и готовую еду, а бурный водоворот экипажей сменяется глухим грохотом тележек и повозок. В изобилии встречаются вывески, похожие на речные буйки или маленькие воздушные шарики, привязанные веревками к шестам и раскачивающиеся из стороны в сторону, – взгляните: они обещают вам «Устрицы во всех видах». Они соблазняют голодных, особенно вечером, когда тусклое мерцание свечей освещает изнутри эти напоминающие о яствах слова, и при виде их бродяга, остановившийся прочитать надпись, глотает слюнки.
Что это за мрачный фасад – громада в псевдоегипетском стиле, похожая на дворец колдуна из мелодрамы? Знаменитая тюрьма, именуемая «Гробницей». Зайдем? Зашли. Длинное, узкое, очень высокое здание с неизменными железными печками; внутри по кругу идут галереи в четыре яруса, сообщающиеся при помощи лестниц. Посредине, чтобы удобнее было переходить с одной стороны на другую, от галереи к галерее перекинут мостик. На каждом мостике сидит человек и дремлет, или читает, или болтает с праздным собеседником.
На каждом ярусе – друг против друга – двумя рядами тянутся маленькие железные двери. Они похожи на дверцы печей, только холодные и черные, словно огонь в печах погас. Две или три из них открыты, и какие-то женщины, склонив головы, разговаривают с обитателями камер. Свет падает сверху через окно в потолке, впрочем наглухо закрытое, так что два полотнища, заменяющие вентилятор и прикрепленные к нему, праздно висят, как два поникших паруса.
Появляется человек с ключами: он должен показать нам тюрьму. Малый приятной наружности и по-своему вежливый и предупредительный.
– Эти черные дверцы ведут в камеры?
– Да.
– Все камеры заполнены? – А как же: полным-полнешеньки.
– Те, что внизу, несомненно вредны для здоровья?
– Да нет, мы сажаем туда только цветных. Чистая правда.
– Когда заключенных выводят на прогулку?
– Ну, они и без этого недурно обходятся.
– Разве они никогда не гуляют по двору?
– Прямо скажем, – редко.
– Но бывает, я думаю?
– Ну, не часто. Им и без того весело.
– Но предположим, человек проводит здесь целый год. Я знаю, что это тюрьма лишь для преступников, обвиняемых в тяжких преступлениях, и они сидят здесь, пока находятся под следствием или же в ожидании суда, но здешние законы дают преступникам много возможностей для всяческих проволочек. Если, например, подано заявление о пересмотре дела, или об отсрочке приговора, или еще что-нибудь подобное, заключенный, насколько я понимаю, может пробыть здесь целый год, не так ли?