Jeanne Mackin
The Last Collection
© 2019 by Jeanne Mackin
© Галочкина А., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Из трех основных цветов синий таит в себе наибольший парадокс: это цвет тоски и печали, но в то же время цвет радости и новых свершений. Ночью с корабля видно, как синяя вода сливается с синим небом, поэтому синий – это цвет, означающий отсутствие границ и пределов.
Если бросить соль в огонь, пламя станет синим. Соль, попавшая на рану, возобновляет боль, усиливает ее. Видеть, как другие целуются и обнимаются, сродни соли на ране, сродни голубому пламени, обжигающему меня с ног до головы.
Синий лучше всего отражает противоречивость сердца, потребность быть любимым и опекаемым, но в то же время стремящимся к свободе.
Синий – это цвет уортовского платья, которое Эльза Скиапарелли, будучи маленькой девочкой, нашла на своей древнеримской веранде, а также цвет дешевых романов, обнаруженных Коко Шанель на чердаке приюта.
Синий – это то, что сделало фирменный цвет Эльзы Скиапарелли, «шокирующий розовый», столь особенным: розовый с примесью синего, превращающий скромный румянец в электрическую волну. Добавив нотку синего, Скиапарелли превратила девичий розовый в цвет соблазнительницы.
И, конечно, синий – это парижское небо в июньский день.
Послушайте – я поведаю вам историю, в которой, подобно трем основным цветам, переплетутся три, главных элемента: политика, мода и, конечно, любовь.
Нью-Йорк, 1954
– Это вам. – Лиз, ассистентка галереи, протянула мне телеграмму.
Бледно-голубая бумага, жирные синие буквы. Я нервно повертела ее в руках. За время войны мы привыкли бояться телеграмм. Война закончилась, и тот, кому было суждено, уже вернулся домой, но остался страх прочитать: «С горьким сердцем сообщаем вам, что…»
– Не откроете? – спросила она.
– Да, да. – Я колебалась. Единственные люди, которых я любила и которые все еще оставались рядом, жили всего в нескольких кварталах отсюда, в центре. Если бы у них что-то случилось, вряд ли бы они послали телеграмму; они находились на расстоянии одного телефонного звонка. Открывай, приказала я сама себе.
Я села на ящик и стала разрывать бумагу поломанными ногтями, напоминая себе, что иногда телеграммы сулят и хорошие вести. Такое бывает.
Сообщение было кратким:
Приезжай в Париж. Нам нужно увидеться.
Скиап.
Эльза Скиапарелли. Конечно, Эльза из тех, кто отправляет телеграммы вместо того, чтобы позвонить за океан, и дело не в стоимости звонка, а в одной из ее многочисленных фобий и суеверий: она ненавидела телефоны.
Шум галереи на Мэдисон-авеню – удары молотков, жужжание рулеток, скрежет приставных лестниц, передвигаемых по полу, – внезапно стих. Нью-Йорк растворился в пространстве, и я снова оказалась в Париже.
Я закрыла глаза и представила аккордеониста на углу улицы Сент-Оноре, игравшего «Поговори со мной о любви», гортанный смех Скиап, когда она рассказывала очередные сплетни своей ассистентке Беттине. Обычно все они были о Коко Шанель, ее главной сопернице. Чарли, красавчик в смокинге, белокурая дива Аня, заставляющая всех в баре «Ритца» привстать со своих мест и повернуться. Вкус крепкого кофе, запах хлеба, цвета, сияние Эйфелевой башни, средневековые витражные розы в окнах церквей.
Сколько уже лет прошло? Мне было двадцать пять, когда я познакомилась со Скиап в Париже. Ей было сорок восемь – всего на девять лет больше, чем мне сейчас, и я считала ее старой, хотя она никогда таковой не была. «Женщины не стареют, если их одежда всегда остается новой, – сказала она мне однажды. – Взрослые женщины не должны одеваться по-детски, но они также не должны воспринимать возраст как что-то неизбежное. В моде это точно не так».
После войны наши со Скиап пути разошлись, нам не терпелось вернуться к жизни, к тому, что было поставлено на паузу, и обрести то, что было утрачено. Конечно, нельзя вернуться назад. Время – это стрела, которая смотрит только вперед. Я хорошо усвоила этот урок. Если слишком часто оглядываться в прошлое, превратишься в соль, как жена Лота. В соль, которая горит синим.
В любом случае зачем Скиап так «нужно» увидеться со мной? Почему бы просто не написать «хочу» или потребовать встречи, как она любила делать? Обычно Эльза добавляла в свои послания капельку драматизма, капельку собственной важности и эго, которые часто встречаются у крайне целеустремленных и успешных личностей. Она заслужила эту драму, так как была очень знаменитой, некоторые бы даже сказали – печально известной Эльзой Скиапарелли, дизайнером самой красивой, а иногда и самой странной женской одежды, которая когда-либо появлялась на свете.
– Плохие вести? – Ассистентка поставила на пол деревянную раму, которую несла.
– Нет. Не могу сказать точно… Это от одной старой подруги. Из Парижа.
Она картинно вздохнула. Сотрудница галереи мистера Розенберга была очень эмпатичным человеком. Такие люди могут обнять безо всякой причины, а стоит им заподозрить, что у вас что-то случилось, они возьмут вас за руку. Мне нравилось это качество и то, что ее руки, бледные и худые, напоминали об Ане.
– Париж. Я бы с удовольствием съездила однажды. Вы же там были, не так ли?
– Да. Была. – То еще было времечко. – Мы почти закончили. Может, на сегодня все?
Мне требовалось подумать о телеграмме и принять решение.
– Но мы должны оформить выставку к понедельнику.
Ассистентка выглядела более встревоженной, чем обычно: мы готовились к моей первой выставке в знаменитой галерее Розенберга, и к этому нельзя было относиться легкомысленно. Мне доводилось участвовать в нескольких групповых выставках и даже продать пару картин, но, если в этот раз все пройдет хорошо… это станет большим шагом.
Лиз взглянула на телеграмму, которую я все еще держала в руках.
– Ну хорошо, – согласилась она. – Закончим завтра. Отправляйтесь домой.
Точно такие же слова сказала мне Скиап много лет назад. Жизнь делилась на рефрены, возвращая меня в прошлое.
Эхо ее фразы не испугало меня, однако перечитывание телеграммы наводило ужас. Приезжай в Париж. Нам нужно увидеться. Точно так же писал мой брат Чарли шестнадцать лет назад.
Конечно, я поехала – в обоих случаях было невозможно поступить иначе. Когда Лиз начала прибираться, я нашла клочок бумаги и принялась составлять список, необходимый для любого сложного путешествия, совершаемого в напряженное время. Я останусь на открытие, а потом полечу на самолете в Париж. На самолете! До войны океан был заполнен пароходами, курсирующими туда-сюда; теперь же люди путешествовали по воздуху. Дешевле. Быстрее. Скиап была одной из первых, кто совершил трансатлантический перелет, ей нравилась возможность завтракать в Париже в понедельник, а во вторник уже быть в Нью-Йорке.
Лиз сложила стремянку и еще раз озабоченно посмотрела в мою сторону поверх своих очков, которые всегда носила очень низко. Так же делала Коко Шанель, когда думала, что ее никто не видит.
За окном галереи на Мэдисон-авеню бурлила жизнь: Нью-Йорк оправился после войны. Полки магазинов по соседству были забиты; витрины «Бонвит Теллер», «Мэйсис» и «Хенри Бендел» выглядели роскошно. Город стал сильнее, чем когда-либо, как больной гриппом, который после нескольких дней, проведенных в постели, проснулся и внезапно обнаружил себя здоровее. Мамы и няни гуляют с сытыми детьми, на женщинах новые послевоенные пальто и платья, в основном «Диор» или его копии, и новый образ включает в себя километры ткани на пышных юбках, говорящие о богатстве и процветании, и узкую талию, добавляющую женственности.
Женщины на Мэдисон-авеню выглядели такими веселыми в своих новых нарядах, мода на которые должна была вернуть миру величие или, по крайней мере, нормальную жизнь. Одежда – это не просто одежда, учила меня Скиап. Это настроение, желания, качество нашего внутреннего мира и наши мечты, выставленные напоказ. Внешний вид женщины становится символом мечтаний и надежд целого поколения. По словам моей подруги, одежда – это алхимия, философский камень. Вторая кожа, которую мы вправе выбирать, преображающая сила искусства, которую мы носим на спине.
Во время войны женщины заполняли нехватку рабочих рук на заводах по производству боеприпасов, проводили одинокие ночи на крышах небоскребов, прислушиваясь к злобному рычанию мессершмиттов. Некоторые ухаживали за ранеными в Нормандии или Арденнах. Теперь все закончилось. Женщины сидели дома, создавали семьи. Нью-Йорк был полон младенцев и колясок, а благодаря новым бюстгальтерам женская грудь стала такой же пышной и точеной, как оружие.
Но время от времени мимо окна проходили и женщины с иным выражением лица, заставляя меня вздрагивать: потеря нарисовала темно-синие тени вокруг их глаз перманентным маркером. Мое лицо выглядело точно так же во время войны, когда я открыла свою телеграмму со словами «С горьким сердцем сообщаем вам, что…»
Я смотрела в окно галереи, пока Лиз не вышла из кладовки, позвякивая ключами. В следующий раз, когда я посмотрю в окно, передо мной будет не Мэдисон-авеню, а Вандомская площадь, вид на которую открывался из бутика Скиап в том элегантном и знаменитом округе Парижа, который охранял Наполеон с высоты своей колоннады. Наполеон и его маленькие солдатики. Вот только без Чарли. Без Ани… и без многих других.
Что ж, Скиап. Послушаем, что ты хочешь мне сказать. Может, у нее появились новые сплетни о Коко Шанель, ее старой сопернице? Эта мысль заставила меня улыбнуться. Как в старые добрые времена, полные злобы и веселья…
Нет. Не будет. Ничто уже не будет таким, как было раньше.
А потом я вспомнила о еще более давних днях, о долгих печальных днях, когда я еще не познакомилась со Скиап и когда, несмотря на молодость, думала, что моя жизнь уже закончена.
Англия, 1938 год
В жизни случаются моменты идеальных совпадений, когда звезды выстраиваются так, как нужно. Каждая обыденная деталь, начиная с подгоревшего утреннего тоста и заканчивая зацепкой на новых чулках, оказывается решающей, как будто сама вселенная становится вопросом, требующим ответа. И от этого ответа зависит вся ваша жизнь.
Остаться или уйти?
Такой момент наступил для меня 6 июня 1938 года.
– Тебе телеграмма, – сказал Джеральд, школьный медик, мой куратор и в прошлом мой шурин. К тому времени мы оба распрощались с любыми семейными узами, ограничиваясь чопорными приветствиями и холодными кивками, когда встречали друг друга в школьных коридорах или собирались, чтобы обсудить работу.
Телеграмма, лежавшая у него на столе, уже вскрытая, была из Франции. Поскольку я работала в школе, Джеральд решил, что любая моя корреспонденция касается исключительно работы и он имеет право прочитать ее. Но в этот раз он оказался не прав.
– От твоего брата, – добавил он, но не передал мне конверт. Мне пришлось протянуть руку и самой взять его со стола.
Приезжай в Париж. Хочу увидеться. Приехал из Бостона, буду тут все лето. Встретимся в кафе «Дё Маго». 9 июня. Два часа дня.
Чарли.
Я перечитала записку дважды, затем сложила ее и сунула в карман.
– Ты ведь не поедешь, – сказал Джеральд, отрываясь от папки с медицинскими картами. – Повидаться с братом.
Его взгляд был ледяным. Я не винила его за это и не была удивлена. Если бы ситуация была обратной, если бы я считала, что Джеральд виновен в смерти моего брата, я бы смотрела на него точно так же и даже хуже, взглядом дракона, дракона, который желает его испепелить.
– Не поеду? – переспросила я.
– Занятия еще идут. Семестр не закончился.
– Конечно, – кивнула я. – Вот заметки за неделю.
Я вела записи о девочках, посещавших мои уроки рисования, особенно о тех, кто болел, и Джеральд, будучи школьным доктором, прилежно их читал. Школа-интернат имела прекрасную репутацию в плане обучения и ухода за особенными девочками, теми, кто отличался серьезными и долговременными проблемами со здоровьем. У нас было несколько выздоравливающих от полиомиелита, неспособных уверенно ходить, которые нуждались в ежедневном лечении и физических нагрузках, и девочка с таким сильным заиканием, что она еле могла говорить. В школе они могли получать должное лечение, одновременно общаясь со сверстницами.
Ведение записей об ученицах было одним из пунктов моего контракта со школой. Взамен в контракт входило бесплатное жилье и питание, а также приличная, если не сказать щедрая, зарплата. Два года назад после похорон Аллена, когда я понятия не имела, как и где мне жить, эта работа казалась разумным решением. Предложение, поступившее от школы, было своего рода ответом и означало, что я смогу остаться там, где была счастлива с Алленом.
Передача этих заметок стала восприниматься как предательство учениц, подрыв их доверия. Искусство начинается как приватное исследование мечтаний и желаний, которое должно храниться в тайне до тех пор, пока художник не решит, что оно готово к аудитории. Мои заметки Джеральду выдавали те секреты, которые я видела в картинах и отмечала во время разговоров в классе. А что насчет тех темных уголков сознания, которые нужно оставлять лишь себе, тех таинственных закоулков, куда другие не могли бы вторгнуться со своими «следует» и «не следует», всякими фрейдистскими теориями и авторитетными предписаниями?
Флорри, тихая девочка с рыжими косичками, вчера призналась, что нарисовала набросок обнаженного мужчины, но порвала его прежде, чем кто-либо смог его увидеть. В следующий раз, сказала я, сначала покажи его мне. Рисовать руки и ноги, со всеми костями и сухожилиями, – сложно. Все остальное на самом деле довольно легко. Взгляните на статуи Микеланджело. Простая геометрия.
Флорри, будучи умной девочкой, хватило ума не захихикать. Через несколько лет она выйдет замуж. А потом станет матерью, занятой, ответственной женщиной, хранящей на чердаке сундук, полный неиспользованных художественных принадлежностей.
– На этой неделе заметки вышли какими-то скудными, – отметил Джеральд, все еще не глядя на меня.
– Не о чем было писать. – Конечно, я не собиралась раскрывать ему растущее любопытство Флорри к мужскому телу. – Отвратительная погода, не так ли?
Дождь барабанил в окна, стекая вниз печальными ручейками. Не поехать в Париж? После того, как Чарли попросил увидеться с ним?
– Полезно для растений. – Джеральд изучал аккуратно разложенные по его столу бумаги, отодвигая и сортируя их и как бы намекая тем самым, что встреча окончена.
– Столько зелени, – сказала я.
Зеленый – это производный цвет, получаемый путем смешивания желтого и синего. Синий – небо, желтый – солнце; хлорос, или зеленый, – природа. И в этом вся проблема: только истинная зелень природы выглядит естественно. Вся остальная зелень выглядит так, как и должна: лишь подделкой. Зеленый цвет ненадежен. Существует так много неправильной зелени, зелени, в которой доминирует желтый, придавая ей болезненный оттенок, похожий на последствия от синяка, или зелени, в которой синий слишком темный, так что зелень выглядит подобно грозовой туче над разъяренным океаном. На мой взгляд, только когда на картине зеленый акцентирован черным, это выглядит аутентично. Черный пигмент создается из обожженных костей. Огонь. Так много в нашей жизни связано с огнем и разрушением.
– Путешествовать в наши дни стало очень трудно, – произнес Джеральд. – А всё австрийские беженцы, которые кричат у посольств.
Часы печально тикали. В коридоре раздались шаги: одна из девочек опаздывала на урок. Я изучала узор на потертом ковре, разрываясь между повиновением Джеральду, своим долгом перед школой и растущим желанием увидеться с Чарли. Мы так долго не виделись.
Джеральд поднял голову, и я увидела в его взгляде все тот же страшный вопрос: Почему она жива, а мой брат мертв? Я была виновна в смерти его брата, такое не прощают. Я его понимала.
В тот вечер я поела вареной говядины с овощами вместе со студентами и другими преподавателями в школьной столовой, а затем отправилась в свою студию. Я не брала кисть в руки со времен той трагедии, со смерти Аллена. Краски бросали мне вызов, цвета не выходили такими, какими должны были. Я бы попробовала нарисовать этюд синим, но, высохнув, он станет серым, исключительно серым, и я не понимала, изменилось ли мое зрение или проблема в красках. Я чувствовала себя певицей, потерявшей голос, знающей ноты, но не способной их воспроизвести. Смерть меняет все, заставляет реальность подобно воде ускользать из-под пальцев.
В тот вечер я пыталась подготовить холст, просто чтобы проверить, остался ли у меня навык. Мне казалось важным не утратить техническую способность рисовать, даже если искусство уже покинуло меня. Ученицы были на танцах в актовом зале, пили ананасовый пунш и притворялись, как когда-то мы с Алленом, что находятся где-то в другом месте, торжественном и радостном. Из граммофона до меня доносилась песня Фредди Мартина «Апрель в Париже».
Одна из любимых песен Аллена. Я отвлеклась, так что нанесла слой слишком густо и испортила холст. Я решила больше не пробовать. Зачем впустую тратить школьные принадлежности? Я выключила свет, заперла класс, пересекла покрытый гравием школьный двор и зашла в свою маленькую спальню, расположенную над школьными гаражами. Там пахло бензином, но зато у меня был свой отдельный вход, капелька личного пространства.
Ухала сова. Где-то в полях за ухоженными лужайками залаяла лиса, закричал кролик. Жизнь и смерть в мирной английской сельской местности.
Подкрадывалась темнота, дождь легко стучал по крыше. Что, если я все-таки поеду в Париж и увижусь с Чарли? Я позволила себе слегка предаться счастливым мечтаниям, и перед глазами начало появляться нечто бледно-голубое, возникающее из серого. Не совсем радость, но что-то близкое к этому: предвкушение.
Я не видела брата с похорон мужа. Чарли хотел навестить меня, но я всегда говорила нет. Мне не хотелось жалости или напоминаний о прежних временах, хотелось побыть наедине с моим разбитым сердцем.
Мой отец был врачом, ставшим знаменитым во время Первой мировой войны благодаря своим методам пересадки кожи. После того как они с матерью умерли от испанского гриппа, нас с Чарли взяла к себе сестра отца. Мне было пять лет, а Чарльзу всего три. Он едва помнил родителей, поэтому все детство я делала небольшие наброски портретов мамочки и папочки из своих собственных воспоминаний и показывала их Чарли, чтобы он знал их хотя бы по моей памяти. Искусство обладает способностью сохранять для нас самые лучшие моменты прошлого.
Тетя Ирэн вышла замуж за человека, владевшего северо-восточной частью франшизы «Фуллер Браш Компани», но у них не было детей. Их стиль воспитания предполагал, что нас кормят, содержат и дают образование, но не лелеют, так что мы с Чарли выросли полностью зависимыми друг от друга, двумя основными цветами, которым не требуется третий для полноты картины.
После того как я окончила школу, тетя и дядя поддерживали меня в течение года учебы в лиге студентов-искусствоведов. Я представила один портрет маслом на небольшой выставке в маленькой галерее в центре города и думала, что вот оно, начало моей карьеры, но когда мне исполнилось девятнадцать, тетя Ирэн сказала: «Хватит! Ты не можешь вечно быть студенткой!» Она предложила «добить» меня поездкой в Париж на месяц. Я отказалась ехать без Чарли.
Это был август 1933-го, когда после мирового кризиса за музеем Метрополитена на Пятой авеню вырос Гувервилль – город лачуг из жести и картона, построенный новоявленными бездомными. В Париже деньги растягивались – всякий раз, когда тетя говорила это, я представляла себе банкноты и монеты из резины, растягивающиеся как порванные резинки для волос. Мы ходили по магазинам, обедали в ресторанах, гуляли в парках. Когда тетя отдыхала в жаркий полдень, мы с Чарли ходили в Лувр.
Однажды, когда я в очередной раз пришла взглянуть на «Мону Лизу», на скамейке, которую я к тому времени уже считала своей, сидел молодой воспитанный англичанин в твидовом костюме. Он, не отвлекаясь, смотрел на «Мону Лизу», и рыжий цвет его волос и усов, резкая линия носа напомнили мне один из ранних автопортретов Ренуара. Что бы вы ни говорили о приторной сладости некоторых его сюжетов, Ренуар знал, как работать с цветом.
Англичанин галантно поднялся и предложил мне разделить с ним скамейку.
– Аллен Саттер, – сказал он, беря меня за руку. Одним этим прикосновением, теплым рукопожатием, меня как будто вырвали из глубокого сна.
– Лили Купер, и мой брат Чарли.
Мы втроем уселись и начали притворяться, что изучаем «Мону Лизу», в то время как я искоса то и дело поглядывала на Аллена, и он отвечал мне тем же. Он был худым и высоким, с темно-карими глазами, а не бледно-серыми, как обычно бывает у рыжих, и это необычное сочетание пробудило во мне желание написать его портрет. А потом я представила, каково было бы поцеловать его и обнять.
Почему именно он? Это было подходящее время, подходящее место, и в его темных глазах горел такой озорной блеск, что мне захотелось рассмешить его. Ударом молнии называют это французы, то есть любовь с первого взгляда. Любовь – это то, что мы чувствуем к другому человеку, и отчасти то, что этот другой человек заставляет нас почувствовать к самим себе. С самой первой встречи с Алленом я ощутила себя уверенной и красивой, как девушка на одной из картин Ватто с «галантными празднествами».
После знакомства мы виделись в Лувре каждый день в течение следующих двух недель, пока моя тетя дремала после обеда.
Когда тетя Ирэн наконец-то решила возвращаться в Нью-Йорк в сентябре, я отказалась поехать с ней, настояв на том, что собираюсь остаться в Париже и изучать искусство.
Она пристально посмотрела на меня, услышав об этом.
– Если до меня дойдет хотя бы малюсенький слушок о твоем плохом поведении, твое пособие будет урезано и ты немедленно вернешься в Нью-Йорк, – сказала она. – Ты все поняла?
Чарли уставился в потолок и легонько ткнул меня под ребра.
Когда на пирсе Чарли обнял меня на прощание перед тем, как подняться на борт, у меня возникло первое и единственное мимолетное сомнение. Мы всегда были неразлучны.
– Будь плохой, – прошептал он. – Повеселись.
Три месяца спустя мы с Алленом поженились на церемонии в мэрии Парижа.
Полагаю, на этом для тебя все кончено, – написала тетя в ответ на мою телеграмму с сообщением о замужестве. – Постарайся быть счастливой. Ты вскоре обнаружишь, что это не так-то просто. Удачи и любви. Держу кулачки.
Мы с Алленом провели наш медовый месяц в однокомнатной студии на левом берегу, ели хлеб с сыром и редко вставали с матраса, который лежал на полу. Мы были так молоды и наслаждались друг другом, что и представить себе не могли, что нам понадобится что-то еще. В тот первый год я даже не скучала по брату, который начал изучать медицину в Бостоне. Аллен был беспечен и шутлив – идеальное противоядие от моего мрачного детства, его солнечно-желтый цвет соседствовал с моим серо-голубым. Однажды он научил детей в нашем многоквартирном доме наполнять шарики водой и сбрасывать их с крыши – утренняя работа, которая не вызывала симпатии у соседей. Он был игривым и страстным в постели, обучая меня наслаждениям, которые могут доставить плотские утехи, раскрывая, как цвета вспыхивают на закрытых веках в момент, когда ты достигаешь оргазма.
Аллен работал репетитором по математике и помогал студентам готовиться к сложным экзаменам для получения степени бакалавра, а я получала пособие – оно должно было выплачиваться до моего двадцать первого дня рождения, – так что мы целый год жили в Париже с матрасом на полу и единственной конфоркой, протащенной в комнату. Но одним утром глупые шутки закончились, и Аллен напустил на себя серьезный вид. Когда я спросила, что случилось, он ответил, что пришло время задуматься о будущем.
– Я должен обеспечивать тебя, – сказал он. – У нас ведь могут появиться дети.
Дети. Хотите верьте, хотите нет, но я даже не думала об этом и не понимала, как в мире может быть больше любви, чем у меня уже есть.
– Дети, – повторила я. – Отлично. Может, потренируемся?
Его брат Джеральд устроил его учителем математики в школу-интернат для девочек в пригороде Лондона, где сам работал доктором. Лишь недавно став серьезными людьми, несколько неохотно мы покинули Париж и отправились в сырую, холодную Англию. Как бы сильно я ни успела полюбить Париж, я не возражала, потому что была рядом с Алленом. Вместе мы составляли в моих глазах целую вселенную.
Мы все еще были тихой вселенной из двоих человек, все еще ожидающих первой беременности, когда я, спустя два года такой жизни заскучав от сельского существования, упросила Аллена пойти со мной на танцы в город.
Он устал и хотел остаться дома. Он уже надел тапочки, раскурил трубку. На столе лежала стопка контрольных по алгебре, ожидающих оценок.
– Пойдем со мной, – умоляла я.
И он согласился.
Если бы я тогда знала, как легко за следующим поворотом может оказаться полное разрушение, я бы заперла его в комнате, как сокровище, и себя вместе с ним.
Вместо этого я убила его. Я была за рулем, наехала на лед и врезалась в дерево. Краткое воспоминание, крик в ушах – и вот я очнулась уже в больнице. Рядом сидел Чарли, который пытался утешить меня, успокоить и вернуть к жизни, но даже ему это было неподвластно. Моя вселенная рухнула, потому что Аллен погиб в этой автокатастрофе.
После похорон я отправила Чарли обратно в Бостон, продолжать учебу в медицинском институте. Джеральд, мой шурин, разрешил мне оставаться в школе столько, сколько понадобится, и перевел меня в комнату поменьше, комнату на одного человека, комнату вдовы. Это было моим наказанием, и я приняла его, я хотела этого. Джеральд больше никогда не смотрел мне в глаза.
Но теперь Париж, город, где я влюбилась в Аллена, звал меня снова. Париж и Чарли – я жаждала их увидеть. Обоих. Мне хотелось сделать глубокий вдох, пройтись по городским улицам, хотя бы немного отдохнуть от страданий, от постоянной тоски по Аллену. Я нашла клочок бумаги и начала составлять список необходимых вещей.
Через два дня после получения телеграммы Чарли Джеральд отвез меня на вокзал. Я выставила девочкам итоговые оценки, передала документы и досрочно завершила семестр. Джеральд был в ярости, и по его лицу было видно, что он жаждал, чтобы я потеряла в Париже свой паспорт и никогда больше не возвращалась, не появлялась у него на глазах, не служила постоянным напоминанием: я жива, а его брат нет.
Когда на следующий день я вышла на Северном вокзале, стоял солнечный июньский полдень, и похожий на пещеру вокзал был полон девушек в летних платьях, предпринимателей с портфелями и закатанными рукавами, молодых мужчин, сидевших за столиками кафе и пьющих кофе, наблюдая за толпой и высматривая кого-то, а может, и просто любое симпатичное личико. Я поймала такси на улице Дюнкерк и отправилась на встречу с Чарли, моим младшим братом.
Когда я приехала в кафе «Дё Маго», все еще с небольшим головокружением после пересечения канала и поездки на поезде, его там не было. Я проверила телеграмму – время и место были верными. Чарли опаздывал. Совсем не похоже на вежливого, ответственного Чарли, но стояла весна, меня окружал Париж, и я решила не волноваться и осмотреться, понаблюдать за парижанками, устроившимися в креслах: как эти красавицы с темными глазами и яркими платьями, словно бы сошедшие с картин Матисса, склоняют головы набок, поднимают чашечки кофе, собственнически обхватив их рукой.
Сен-Жерменский квартал был наводнен людьми, кафе переполнено. Все столики, сгрудившиеся под выцветшим навесом или вынесенные на улицу, были заняты, в воздухе витали гул разговоров, звон кофейных ложек о фарфор и случайные взрывы смеха. Когда дверь кафе широко распахнулась, я рассмотрела две китайские статуэтки в ярких тонах, стоящие на колоннах, из-за которых кафе и получило свое название. Эти двое выглядели очень довольными и обладали таким спокойствием, как будто ничто не могло их удивить.
Солнечный свет озолотил тротуар и серые фасады зданий на противоположной стороне улицы. Мимо с важным видом прошествовал кот; выгнув спину, он вынюхивал дорогу к рыбной лавке. Школьники в голубой форме и шотландках, продавец фруктов с лотками апельсинов, яблок и винограда – все цвета радуги, собранные в одном месте.
Небо было того же оттенка голубого, который Россетти использовал для изображения неба на картине «Любовь Данте». Я не была большой поклонницей эфемерных прерафаэлитов, но их передача реальных цветов неба производила неизгладимый эффект.
– Еще кофе? – надо мной навис официант в строгом костюме с черными брюками и белым полотенцем, повязанным вокруг талии. Я постучала пальцами по книге, разложенной на столе, притворившись, что поглощена собственными мыслями, хотя с тех пор как я заняла столик полчаса назад, я не прочитала ни единого слова.
– Да, пожалуйста.
Он прищурился и слегка наклонился ко мне.
– Может аперитив? «Перно»?
Я покачала головой.
– Только кофе, пожалуйста.
Группа молодых людей, одетых в новую форму французской армии цвета хаки, заняла столик рядом со мной. По данным Би-би-си, около двух с половиной миллионов молодых французов надели военную форму в этом году, и все же мы все надеялись, продолжали верить, что войны не будет. Рузвельт повторял это снова и снова в своих «Беседах у камина».
Был теплый день, поэтому недавно призванные молодые солдаты сняли свои головные уборы и аккуратно сложили в карманы, убедившись, что золотой якорь, символ армии, остается на виду и блестит. По громкости их обсуждения меню и полевых тренировок я поняла, что они пытаются меня впечатлить. Один из них, самый высокий и красивый, подмигнул мне. Я нахмурилась и отвела взгляд.
За столиком напротив меня сидели четверо молодых немецких солдат, щеголяя своими высокими черными ботинками и формой, выкроенной по фигуре, и искоса поглядывали на проходящих мимо девушек, перешептываясь, как это делают мальчишки, игнорируя любопытные, порой даже враждебные взгляды пожилых посетителей кафе, наверняка помнивших Верден, Сомму и другие кровавые сражения времен Первой мировой войны.
В марте Германия аннексировала Австрию, но многие люди считали, что они имели право вернуть территорию, когда-то принадлежавшую им. Раз Гитлер буйствовал в Германии – это их проблема, а не наша. По крайней мере, мы так думали. Это было то время, тот короткий период времени, когда французские и немецкие солдаты еще могли мирно обедать в одном кафе.
За столиком по другую сторону от меня сидела молодая пара, пристально глядя друг другу в глаза и игнорируя всех вокруг. Пели птицы. Легкий ветерок покачивал края тента, заставляя его развеваться словно парус. Счастье омывало меня, как волна берег, но я была отделена от него, как вода и песок отделены друг от друга даже при соприкосновении.